Текст книги "Вавилонская башня"
Автор книги: Антония Байетт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Труднее всего с Томасом. Александр понятия не имеет, известно ли Томасу Пулу об этом хитросплетении, подозревает ли он что-нибудь. Знает, но все-таки смотрит на Александра как на задушевного друга? Не может быть. Не знает, несмотря, похоже, на врожденную склонность Элиноры задевать за живое и играть на нервах? Не может быть. Если бы Томас и подозревал, что Саймон – сын Александра, то, сумей он взять себя в руки, все равно держался бы с другом так, как сейчас. Из-за этого во всех разговорах друзей сквозит двусмысленность: Томас то ли нарочно, то ли исподволь бередит душу Александру постоянными рассказами о том, что с Саймоном неладно и как он, отец мальчика, отец-одиночка, только и думает что о благополучии сына.
Дело приняло другой оборот после создания Стирфортовской комиссии. Александр стал отчетливее понимать душу восьмилетнего человека. Он читал их сочинения, проникся тем, что они думают и чувствуют. Теперь он не прочь побеседовать с Саймоном. Но не решается. Секс – это на минуту, думает он, поглядывая на некогда желанную и желавшую его Фредерику, а последствия – на годы.
Лео и Саймон возвращаются.
– Мы пока поживем тут, – сообщает Фредерика Лео. – У Вальтраут и Саймона. Хорошо?
– Ну, хорошо, – соглашается Лео.
Александр разглядывает Саймона. Нос окончательно еще не вылепился, а вот губы – губы точно…
Томас Пул одной рукой обнимает Саймона и притягивает к себе:
– Как, Саймон, идет?
Саймон лбом утыкается ему в плечо:
– Идет. Я не против.
Тем же вечером, но много позже, Томас Пул и Фредерика сидят по сторонам камина. Пулу вспоминается Фредерика на сцене: нескладная, неистовая, тщеславная. Он записал ее на прием к врачу: видеть ее рану невыносимо. Ей он пока об этом не говорит.
– А Лео мне нравится, – признается он.
Фредерика хмурится, в горле ком.
– Мне самой нравится. Он такой… Я бы его оставила дома. Но он пошел со мной, сам пошел.
– А если бы оставила, вернулась бы?
– Вернулась? Пожалуй, да. Мы с ним как веревочкой связаны, как шнуром, он этот шнур может растягивать и растягивать. Страшно подумать о возвращении. Не только потому, что не заладилось. Потому что этот дом вообще не для меня.
Она оглядывает комнату.
– Там одна комната называется «библиотека», а во всем доме ни одной книги, там не читают – разве что детские книжки, конечно.
– Почему же ты туда уехала? – тихо, бесстрастно спрашивает Томас.
Фредерика обводит взглядом книжные полки:
– У тебя тут как у моих родителей. Тебе дорого то же, что им. А я тогда хотела из этого вырваться. Вон Александр говорил про свои школьные годы, и я вспомнила свое школьное детство, «бурное марево», как он выразился, – так это и ощущалось, задохнуться можно. И я думала: а где-то идет жизнь, по-настоящему, не по школьным прописям. Ну, это одна причина. Другая – Стефани. Из-за нее моя тогдашняя жизнь – мой мир – стала казаться путем к смерти. И тут – Найджел. В нем было больше жизни, чем… чем в милых, умных кембриджцах с их прописями. Мне казалось, он полная противоположность всему этому – этой затасканности, этой… этой говорильне, где дела ни на грош… Но так только казалось. Я была круглая дура. Я, можно сказать, получила жестокий урок, вот только Лео в радость.
– Ребенку без матери никак, – замечает Томас Пул. – Банально, но верно. Знаю по своему горькому опыту.
– У него же есть все, – продолжает Фредерика. – Две заботливые тетушки, и нянька девяносто шестой пробы, и дом-крепость, и конюшни, и земли – и не говори, что это всего лишь житейские блага, это не так: он их любит, это его мир… Его, но не мой: меня он просто заворожил своей непохожестью на то, к чему я привыкла и чего хочу, но Лео… Напрасно я его увезла.
– Ты, как я понял, не увозила. Он сам.
– Откуда ему было знать, какая жизнь нам предстоит? Как бы он смог в полном смысле слова принять решение? Может, он считал, что раз мы вместе, вместе и вернемся.
– Может, и так. Он так не говорил?
Фредерика задумывается.
– Нет. Но дети ведь особенно не откровенничают, правда? Расскажешь о своей мечте, а тебе скажут: «Нет», – и прощай мечта.
– И все-таки он у тебя умница: пошел с тобой. Ребенку без матери никак.
– Одну меня Найджел в конце концов, может, и отпустил бы без бурных сцен. Надо бы о разводе подумать. Я в этом ничего не понимаю. Но Лео не отдал бы ни за что – и правильно сделал бы: ребенок должен расти с обоими родителями. Найджел в нем души не чает.
– Так, может, когда-нибудь модус вивенди…
– Едва ли. Найджел как мой отец: его слово – закон. Нет, если бы я ушла одна, меня потом к Лео и близко бы не подпустили, чует мое сердце. Не хочу я превращать Лео в орудие в этой борьбе за преобладание.
– После твоего рассказа мне и мысль такая не придет. Ты любишь Лео. Лео ушел с тобой. Отнесись к этому спокойно. Интуиция тебя не подвела. Без матери ребенку нельзя. Ума не приложу, почему Элинора ушла вот так. Нет, я понимаю: любовь и все такое, хотела, наверно, поменять образ жизни, это тоже понятно. Но вот так… Я вечером на занятиях, а она просит няньку передать мне записку и уходит, и потом от нее ни звука. Хоть бы фотографию взяла, хоть бы что-то из его школьных сочинений, ничего… Ты что-нибудь понимаешь?
– Кое-что. Наверно, так и надо. Если решила всерьез.
– Неужели она не представляла – не позволила себе представить, – как они будут на другое утро… через месяц… через год…
Томас Пул взволнован. Он заново переживает, что было на другое утро, через месяц, через год.
– Да, не позволила себе представить, – говорит Фредерика.
– Ведь ребенку без матери… – повторяет Томас.
Фредерика разражается слезами, содрогается от хриплых, отчаянных рыданий.
Томас обнимает ее одной рукой. Открывается дверь. Это Лео. Смотрит на Томаса: не он ли виновник этих слез? Поняв, что не он, стремглав бросается к Фредерике и взбирается к ней на колени.
– Не надо, – упрашивает он. – Не надо, не надо…
Фредерика послушно утирает глаза.
– Интересно, что ты про него скажешь, – твердит Хью Роуз, когда они с Фредерикой едут в «Бауэрс энд Иден» к Руперту Жако. – Он не совсем такой, каким кажется.
Жизнь Фредерики понемногу налаживается. Книжные магазины. Овощные отбросы после закрытия рынков. Предвыборные плакаты. Лондон. Жизнь. На Фредерике платье-рубашка чуть выше колен из чего-то вроде рогожки, украшенная у горловины черным бантом. Надо бы подстричься покороче, соображает она, пристально разглядывая прохожих. Поможет ли, придаст ли она мне солидности, прическа?
– В сотый раз повторяешь, – отвечает она Хью. – Можно подумать, он какой-то фокусник. Или аферист.
– Что ты, что ты, я в другом смысле. Напротив. Просто может показаться, он такой типичный-типичный, но это не совсем так. Да ты увидишь.
Сегодня Хью не на занятиях. Взял отгул, чтобы познакомить Фредерику с Жако, который может дать ей какую-нибудь рукопись на рецензию. Со стороны Хью это большое одолжение: он вынужден зарабатывать преподаванием, чтобы писать стихи. Сейчас он одержим Орфеем: читает Рильке, боится, что это банально, бредит образом мертвой головы, продолжающей петь. Мысленно набрасывает:
Мертва
голова
в потоке на миг
уткнулась в утес и на миг
реку окрасила кровью
и снова течет и поет
а мертвые очи
влагой речною полны.
– Он тебе нравится? – спрашивает Фредерика.
– Жако? Еще как. – Хью раздумывает. – Религиозный такой. Вот это сразу-то и незаметно.
– Это плохо?
– Что тут плохого? Просто удивительно.
Стихотворение пока не очень, вяло. Надо, чтобы было чеканно, но в то же время текуче.
Дом № 2 по Элдерфлауэр-Корт стоит на своем основании неуверенно. Высокое узкое здание повернуто спиной к другим высоким узким зданиям, также от него отвернувшимся, однако соединяется с ними проходами, прокинувшимися над сумрачным двором, которые с обоих концов замыкаются дверьми в стенах домов, явно архитектором не предусмотренными. В крохотной приемной издательства стоит дубовый стол, какие водятся в кабинетах школьных директрис, и два кресла с пыльными мягкими сиденьями и дубовыми подлокотниками. На полках, повернувшись подвыцветшими обложками к посетителям, красуются книги. «В Боге без Бога» и «Наши страсти, страсти Христовы» Адельберта Холли. Обложка «В Боге без Бога» – в духе оп-арта: черно-белая спираль ввинчивается в исчезающую черную дыру, дыра – «о» в «Холли». Такая же спираль, только кроваво-красная с багряно-рыжим, на обложке «Наших страстей». Выглядит изящно, выражает внутреннюю энергию.
В проеме вроде двери в чулан – лифт со скрипучей решетчатой дверью и разболтанным подъемным механизмом, из-за которого лифт стонет и дергается. Фредерика и Хью поднимаются на четвертый этаж и, почти пригибаясь, бредут по пыльным коридорам бутылочно-зеленого цвета, образующим неправильный четырехугольник. После второго поворота кабинет Жако. Во времена Диккенса это, наверно, была мансардная комната для прислуги. Скошенный потолок, стены, по цвету напоминающие луковую шелуху в никотиновых пятнах. На полу груды книг, пыльные книги стоят и на полках, на рабочем столе кипы пыльных бумаг, тут же две фотографии: позирующая невеста в фате и платье со шлейфом и шеренга улыбающихся детишек в костюмчиках с оборчатыми воротничками.
Руперт Жако – приземистый человек с темно-русыми, отдающими в рыжину частыми кудряшками, которые не свалялись в бесформенную копну лишь благодаря усердию в рассуждении ножниц. Та же дисциплинированность заметна в его лице и фигуре. К такому сложению полагались бы пухлые щеки – они и правда пухлые, но не так, чтоб очень. Полагался бы двойной подбородок, но второй подбородок едва заметен. Брюшка, которому полагалось бы иметься под сиреневой сорочкой с фиолетовым галстуком в розовый и серебристый горошек, при всем желании не различить. Губы у него, как и рассказывал Хью, мягкие, круглые, полноватые, но поджаты. Голубые глаза, нос ничем не примечателен. Говорит он нараспев, с интонациями бывшего ученика престижной частной школы, и, если прибавить к этому то ли явные, то ли мнимые признаки дородности, он может показаться увальнем. Но чувствуется в нем живость, энергия, легкость, которые притушеваны в интересах дела.
Хью представляет Фредерику и объясняет, что ей позарез нужна работа. Жако спрашивает про круг ее интересов, и она отвечает, что круг весьма узкий – литература, но она быстро обучается, и, вообще-то, ей интересно все нас свете. Жако сообщает, что у него работает несколько рецензентов, большей частью рецензенток: они за плату проглатывают уйму рукописей, поступающих в издательство самотеком, – каждое утро их приносят десятками.
– Я, как сказал, за эту работу плачу, – продолжает Жако, глядя на Фредерику, – но плачу немного: в средствах мы ограничены, а умных женщин, которые сидят дома с детьми и с отчаяния хватаются за любую работу, полным-полно.
– Я понимаю, – отзывается Фредерика.
– Раньше компания издавала в основном политическую литературу: политика левых в тридцатые годы, фабианские исследования о проведении досуга, все в таком духе. Это я надоумил Гимсона Бауэрса, что можно неплохо зарабатывать на религии. Бауэрс – социалист старой школы: религия вредна, религия вздор, овчинка не стоит выделки. Но я говорил, что, на мой взгляд, ею интересуются, определенно интересуются – государственная Церковь вызывает в своем роде брожение умов: возьмите «Быть честным перед Богом» – непритязательная брошюра незаметного епископа, выпущенная незаметным издательством, а какой фурор! Национальный бестселлер. А бывает кое-что порадикальнее писаний епископа Вулиджского, не такое постное, а скоромное. Именно скоромное: секс. Секс и религия – это ведь и в церкви, и в современной молодежной культуре. Теология смерти Бога[69]69
Возникшее в 1960-е гг. движение, развивающее идеи Ф. Ницше и М. Хайдеггера.
[Закрыть] – прямо дух захватывает. Харизматическое движение[70]70
Возникшее в конце 1950-х гг. в ряде христианских исповеданий течение, требующее возвращения в церковную практику «даров Духа» (экстатические пророчества и пр.).
[Закрыть]. Работы о харизматичности. Крушение привычного нравственного порядка. Вся эта кутерьма с Кристин Килер, Профьюмо и политической элитой…[71]71
Дело Профьюмо – политический скандал начала 1960-х гг. Военный министр Великобритании Джон Профьюмо (1915–2006), обвиненный в сексуальной связи с танцовщицей и моделью Кристин Килер (1942–2017), отрицал эту связь, однако под напором предъявленных доказательств был вынужден ее признать. Дело осложнялось тем, что в то же время у Килер была связь с помощником советского военно-морского атташе Евгением Ивановым (1926–1994).
[Закрыть] Всё трещит по швам, все расхожие представления, которыми мы преспокойно жили, даже если в них не верили. Теперь ими жить нельзя, и люди хотят про это читать, хотят разобраться. Мы вступили в эпоху нравственных исканий, переоценки ценностей, созидательного хаоса, и людям хочется понять, что происходит… Я задумал серию под названием «Фарватер современной мысли», как-то так. Вообще точнее было бы назвать «светочи», но сегодня «светоч» для названия не годится, школьной хрестоматией отдает. И потом, светоч – это факел: какое-то Средневековье. Хочется такое, чтобы, так сказать, отражало накал духовной энергии. Пламя? Стрелы?
– «Стрелы страсти»[72]72
Образ из стихотворения У. Блейка «Иерусалим» (вступление к поэме «Мильтон»). «Есть лук желанья золотой / И стрелы страсти у меня. / Пусть тучи грозные примчат / Мне колесницу из огня!» (перев. С. Маршака).
[Закрыть], – подсказывает Хью. – Или «выстрелы».
– «Костры полемики», – предлагает Фредерика.
Руперт Жако задумывается.
– Да, почти то, – соглашается он. – «Религия: костры полемики». «Психиатрия: костры полемики». «Социология: костры полемики»… Нет, не очень.
– «Ведьмы: костры полемики», – вставляет Хью.
– Зря ерничаете. Ведовство тема не надуманная. Им увлекаются все больше и больше. Огромный интерес в викке[73]73
Викка – неоязыческий культ, сторонники которого утверждают, что он ведет свое начало от древнего ведовства.
[Закрыть], «старой религии». Я, человек христианских убеждений, его не разделяю, но читатели – да. Пишут в издательство. Интерес нешуточный.
Он протягивает Фредерике книгу, где на обложке изображен узник в бумажном дурацком колпаке, сидящий по-восточному на полу камеры, стены которой обиты чем-то мягким.
Элвет гусакс язык мой – смирительная рубашка
Фредерика открывает книгу. В ней только чистые листы.
– Это еще не книга, а рекламный макет, – объясняет Жако. – Но автор бы юмор оценил: открываешь книгу о вреде языка – а там только девственно-чистая белая бумага. Автор – тоже моя находка. Я и каноника Холли нашел. Лично отыскал. А Гусаксу я решил написать, когда услышал его выступление в «Раундхаусе»[74]74
«Раундхаус» – культурный центр в Лондоне, где размещаются библиотека, концертный зал, кинотеатр и картинная галерея.
[Закрыть] об антипсихиатрическом движении. Мощная речь: о том, что от психиатрических лечебниц одно зло, что прилепить кому-то ярлык «шизофреник» или «психопат» значит материализовать в нем эти отклонения, что, называя людей сумасшедшими, мы и правда сводим их с ума. Мы издали его первую книгу: «Разве я сторож брату моему?» – вы ее, наверно, видели, она стала поистине succès d’estime[75]75
Успех у критики (фр.).
[Закрыть] и разошлась неплохим тиражом.
Фредерика рассматривает последнюю страницу обложки. Судя по фото, Элвет Гусакс – похожий на гнома человек со впалыми глазами, длинным тонким носом, редковолосый, густо загорелый, – впрочем, может быть, он такой только на снимке. Это поясной портрет, Гусакс явно сидит в троноподобном вольтеровском кресле, при этом на нем рубашка апаш. В аннотации сказано, что «Язык мой – смирительная рубашка» отражает взгляды целого интеллектуального направления, которое оспаривает правомерность ограничений, налагаемых на нас современной цивилизацией, и задается вопросом: обладает ли язык, в особенности печатное слово, хоть какой-нибудь функцией. Тут же цитата из Маршалла Маклюэна:
«Возможно, такое состояние коллективного сознания было довербальным состоянием человека. Язык как технология расширения человека вовне, чью власть разделять и отделять мы очень хорошо знаем, возможно, и был той самой „Вавилонской башней“, с помощью которой люди пытались добраться до высших небесных сфер. Сегодня компьютеры обещают дать нам средства мгновенного перевода любого кода или языка в любой другой код или язык. Короче говоря, компьютер обещает нам достичь с помощью технологии того состояния всеобщего понимания и единения, которое восторжествовало на Пятидесятницу»[76]76
М. Маклюэн. «Понимание медиа» (перев. В. Николаева).
[Закрыть].
«Элвет Гусакс, – заключает автор аннотации, – разделяет исходную посылку Маклюэна о разобщающем влиянии языка, однако ставит под сомнение его надежду на то, что путь к взаимопониманию в духе Пятидесятницы открывает нам технология, или в первую очередь технология. У него есть собственные смелые идеи о том, каким образом можно возродить или реставрировать такие взаимоотношения».
– Любопытно, – произносит Фредерика.
– Вам послушать его надо, – говорит Жако. – Он харизматичный. В полном смысле слова харизматичный.
Смакует он это слово, подмечает Фредерика.
Жако выбирает из груды присланных рукописей четыре и дает Фредерике для рецензирования. Романы. Одна рукопись напечатана аккуратно, с большим интервалом, вторая – небрежно, уголки страниц загнуты, как собачьи уши, третья – экземпляр под копирку, строки через один интервал, четвертая – от руки. Та, что напечатана аккуратно, – «Плавание Серебряного Судна» Ричмонда Блая. С собачьими ушами – «Англичане и бешеные псы» Боба Галли. Под копирку – «Побочный эпизод» Марго Черри. От руки – Филлис К. Прэтт, к ней приложено письмо: «Прошу прощения за то, что рукопись не перепечатана. Пишущая машинка здесь есть, но в таком состоянии, что в напечатанном виде вышло бы еще неразборчивее. Я надеюсь, вы все-таки сможете разобрать, и буду с нетерпением ждать отзыва».
Написать краткие отзывы Фредерика берется. На обратном пути Хью советует:
– А что бы, Фредерика, тебе самой роман не написать?
Фредерика настораживается.
– Знаю. Но у меня никаких замыслов. Образование задавило. Заметил, что за романы берутся те, кто английскую литературу всерьез не изучал? Философию – да, или античность, или вообще историю… или ничего… От одной этой мысли не по себе. Меня хватит разве что на какую-нибудь побрякушку про чувствительную студенточку из Кембриджа. Такого добра начиталась, претит, презираю.
(Разговор о книгах – даже о таких – какое блаженство! Не о домах, не о вещах, не о собственности.)
Фредерика, хромая, во весь опор несется по улице. Хромота заметнее.
– Нога болит? – спрашивает Хью.
– Болит. Все не заживает. Томас записал меня к своему врачу.
Вечером в Блумсбери Фредерика садится за письменный стол – тот самый, за которым Александр писал «Соломенный стул», – и принимается за рукописи. Читает. Потом вместе с Томасом Пулом готовит ужин и вместе с Томасом, Лиззи, Лео и Саймоном угощается блинами с начинкой и фруктовым салатом (Вальтраут сейчас на курсах английского языка). Лео уж не так дичится: добрый Саймон взял его под крылышко. Звонит Алан Мелвилл: он устроил на завтра собеседование Фредерике в училище Сэмюэла Палмера. Можно вести два курса у вечерников: о поэтах-метафизиках или о романе XIX века.
Фредерика с наслаждением пишет отзывы на четыре романа.
Ричмонд Блай. «Плавание серебряного судна»
Сюжет этого произведения, если его можно назвать сюжетом, строится вокруг решительных попыток группы неприкаянных чудаков и волшебных тварей отыскать родину их предков, Элед-Дурад-Ор, населенную, как полагают, древними бессмертными существами, способными общаться без слов и силой мысли изменять материальный мир. Мир, где обитают персонажи (Бонодор), поработил злой чародей (Мильтан), усеявший его уродливыми фабриками (судя по описанию, архитектуры XIX века), громадными дымовыми трубами, крепостями с подъемными мостами, орудиями, которые, работая по принципу шлифовальных станков, мечут снопы искр. На окраинах этой бесплодной промышленной зоны ютятся чахлые леса и текут кое-где черные от сажи реки. Друзья, вняв таинственным призывам, собираются на холме из пепла и пыли. Составить представление о них можно в основном по их прозвищам: Татуированный, Волосатый, Брауни, Дурень, Полулюдь (полукозел), Каменный Дух и Лягушонок. Последнего все время подозревают в том, что он подослан Недругом, однако в конце концов Лягушонок героически жертвует собой: бросившись в дверной проем, он не дает закрыться каменной двери, и только благодаря его мучительной смерти его спутникам удается проникнуть в Элед-Дурад-Ор.
Отличить эти существа друг от друга непросто, поскольку все они изъясняются одинаково высокопарно и по большей части – едва ли не всегда – не находят слов, чтобы выразить свои чувства и впечатления, например:
«И очутился Дурень в ином пределе, где дух его блуждал среди темных корней того мира, точно слепой, тело же собеседовало с неизъяснимыми силами, так что, немилосердно напрягая внимание, он почти лишался чувств».
Герои то и дело пускаются в «приключения». Есть удачная сцена, когда на почти не фантастической, т. е. почти реалистической, пустоши их преследует свора собак с горящими красными глазами, или сцена, когда герои, отыскав место, где пришвартовано Серебряное Судно, пускаются в плавание по Рубежному Морю, но ходу корабля мешают льдины, и на него движется стая, или ватага, или отряд грозных нарвалов, которые, сомкнув ряды и потрясая рогами на лоснящихся головах, готовятся к нападению. Сексуальные мотивы в книге практически отсутствуют. Все женщины (или женщины-духи) – обитательницы или пришелицы из Элед-Дурад-Ора, это высокие серебристые фигуры с красивыми поясами, то и дело воздевающие руки, – кажется, эти занятные жесты походят на упражнения ритмической гимнастики Далькроза, которые в лоуренсовских «Влюбленных женщинах» выполняли на берегу озера Урсула и Гудрун. Но со всеми этими героями ничего, собственно говоря, не происходит. Даже опасности, даже могучий Борг на Ледяной Горе раззыбливаются в какое-нибудь невыразимое видение, по поводу чего большинство персонажей разражаются длинными сотрясательными монологами. Эти монологи, наверно – впрочем, с оговорками, – можно было бы скандировать как верлибры: для внутреннего слуха это неприятно.
Автор притязал на то, чтобы получилось как у Толкина, – хочется думать, по причине искреннего уважения к писателю, а не с целью посостязаться с ним в спросе у читателей. Но в отличие от книг Толкина здесь начисто отсутствует повествовательный темперамент, осязательность обстановки, подлинный запах земли. Нет здесь и беззаботного толкиновского юмора – кто-то сочтет это достоинством, но, право, это не так. Там и сям заметны переклички с «Волшебником страны Оз». Получилась удивительно безжизненная книга, хотя, как ни парадоксально, автором руководило желание создать воображаемый мир и населить его живыми людьми.
Боб Галли. «Англичане и бешеные псы»[77]77
Строка из популярной шуточной песни «Mad Dogs and Englishmen» (1931) английского драматурга, режиссера, актера и певца Ноэла Кауарда. В песне рассказывается, как спасаются от полуденного зноя жители южных стран. Рефрен песни: «На солнце остаются в жаркие часы / Только англичане да бешеные псы».
[Закрыть]Даже не верится, что книги с таким названием еще не было. Если бы мне предложили ее вообразить, я бы представила ее именно такой: мрачной. По жанру это, видимо, плутовской роман о похождениях желчного англичанина по имени Ури Хипп. Ему за двадцать, он путешествует автостопом по югу Франции. За ним неотступно следует горемычная девица из одного с ним города (Престона, графство Ланкашир) по имени Динна. Она носит юбки в пейзанском стиле, у нее волосатые ноги, кожа в пятнах, сальные волосы, попахивает изо рта, а на подбородке бородавка, порицанию которой посвящен один абзац а-ля Джойс. Время от времени Ури Хипп потихоньку таскает из сумочки Динны пачки денег («Она же их не заработала и тратить в свое удовольствие не умеет, ей они ни к чему, а мне без них зарез: я-то умею получить кучу удовольствия даже по дешевке»). Судя по всему, эти кражи у него единственный источник дохода, поскольку он, как видно, никогда не работал и никаких определенных занятий не имеет, а только шатается по свету, перебираясь с места на место автостопом. Кров и пропитание ему предоставляют прекрасные француженки и итальянки, которые останавливают свои спортивные автомобили и рассматривают его, очевидно стараясь по его неприглядной наружности сделать заключение о его дееспособности и размере его «шершавого». Женщины различаются по масти: одни «цвета мерцающей платины», другие «огненно rousse»[78]78
Рыжая (фр.).
[Закрыть], третьи «аспидно-черные, с шелковистым отливом», но у всех как на подбор круглые груди, роскошные щелки и душистые лобковые волосы. Обычно Ури Хипп их бросает, потому что углядел из окна ресторана или «феррари» на заправке другую, получше.В романе постоянно упоминается еда: горы кассуле[79]79
Кассуле – рагу с мясом и фасолью.
[Закрыть], восхитительно лоснящийся соус айоли, «фуагрра» (sic), «бульябес» (sic) и т. п. Эти трапезы, однако, всего лишь прелюдия к неистовому совокуплению, и обилие блюд меркнет перед обилием выпивки, хотя, как ни странно, герой предпочитает темное пиво – и это притом, что вокруг сплошные виноградники. И все же Ури Хипп не обходит вниманием и другие напитки: перно, мартини, белый портвейн, мускат, игристое розовое (faute de mieux)[80]80
За неимением лучшего (фр.).
[Закрыть], коньяк, арманьяк, мятный ликер, куантро, шартрез и т. п., и все это он при каждом удобном (и неудобном) случае норовит выблевать вместе с пищей.Точных подсчетов я не производила, но, по-моему, блюет он не реже, чем совокупляется. Если тут скрыта сатира или ирония, то за нездоровой симпатией к Ури Хиппу и его доблестям их не заметить. Диалога мало. («Слова – что в них проку? Я бросился на нее, она открыла мне свою влажность, завязался мерный, напористый диалог тел вразнобой с урчанием и бурчанием моих кишок».)
Внешность Ури Хиппа беспристрастный наблюдатель найдет такой же отталкивающей, какой представляется Хиппу наружность Динни. Он расписывает запах своей промежности, своих подмышек, своих ног, задубевшее от грязи нижнее белье, грязные ботинки, запачканные рубашки, щетину на щеках, как будто это признаки этакой козлистой мужественности, которая в сочетании с прямотой и душевной черствостью делает его неотразимым: женщины летят как мухи на мед (одно из его собственных сравнений).
С географией неладно. Добраться от Канн до Нима за время, указанное в романе, можно разве что на реактивном самолете. От Ванса до Монпелье, насколько я помню, порядочное расстояние, а бóльшая часть природного парка Камарг для въезда закрыта.
Как и следовало ожидать, книга заканчивается так же, как начиналась: Ури Хипп, осоловевший от похмелья и самовлюбленности, стоит, отблевываясь, у ворот крепости Эг-Морт и ждет, когда его подцепят. Всякий (или всякая), у кого есть голова на плечах, побыстрее проедет мимо.
Марго Черри. «Побочный эпизод»[81]81
«Для вас, мужчин, любовь – побочный эпизод; / Для женщин – жизнь сама. Мужчина – это воин» (Дж. Байрон. «Дон Жуан». Перев. Г. Шенгели).
[Закрыть]Этот роман – история чувствительной девушки из рабочей семьи по имени Лаура (девушку из рабочей семьи Лаурой бы не назвали, и я подозреваю, что она из низшего слоя среднего класса, но при таком социальном происхождении интереса у читателей она бы не вызвала, хотя очень многие, если не большинство, к этому самому слою и принадлежат). Лаура поступает в Оксфорд, изучает там английскую литературу и влюбляется в молодого человека по имени Себастьян, а он в нее не влюбляется – он, вероятно, вообще влюблен в своего закадычного друга Хью: они вместе учились в школе, вместе служили в армии, вместе с блеском занимаются английской литературой и играют в постановках Драматического общества Оксфордского университета.
Несколько глав Лаура мучается вопросом, не переспать ли с каким-нибудь молодым человеком, и проводит то с тем, то с другим, то с третьим разнообразные nuits blanches[82]82
Бессонные ночи (фр.).
[Закрыть]. В конце концов невинности ее лишает не Себастьян, а Хью (который, естественно, крепче и коренастее своего грациозного друга и не такой мечтательный). Начинает складываться не лишенный интереса треугольник, но Марго Черри не удается сделать ничего путного, потому что ее интересует лишь диагноз: кто в кого «влюблен». Повествование хоть отчасти можно было бы считать состоявшимся, если бы нам рассказали, вышла ли Лаура замуж за Себастьяна, или за Хью, или за кого-нибудь еще или так и не вышла, но нам не рассказывают: оксфордская пора заканчивается, дальше – сумрак, туман, неопределенность.Написать такой роман считает себя способной любая студентка Оксфорда, штудирующая англистику, хотя многим [Фредерика честно добавляет «из нас», но из соображений объективности и беспристрастности вычеркивает] не хватит упорства и решимости написать сотни таких вот страниц. Особенно умиляет внимание Марго Черри к мелочам повседневной жизни – притом что ее персонажи выходят шаблонными и картонными. Она описывает ванны в Сомерсет-колледже, струйки воды, бегущие по рукам героини во время прогулки на ялике, сады колледжа, электрические чайники, кафетерии, Бодлеанскую библиотеку – притом так, будто никто этого прежде не видел и не описывал. Это производит на читателя странное действие, ибо на самом деле все это описывали так часто, что эти описания стали мифологемами из области обыденного, энергией которых и питается худосочное повествование Марго Черри, запуская в них свои щупальца. То же относится ко всей эмоциональной атмосфере романа: бессмысленное томление, неуклюжие попытки согласовать любовные влечения. Взвесив все, я бы сказала, что писать Марго Черри умеет, могла бы писать хорошо – если бы нашла о чем.
Но почему бы не Оксфорд, не любовь в молодости, не что-нибудь там из Шекспира? – спрашиваю я себя. Потому что мне такие писания набили оскомину – и, подозреваю, не мне одной. Юность и свежесть здесь – дежавю. Вот почему юным чувствительным особам следует воздержаться от писания чувствительных юных романов об Оксфорде и Кембридже. И все-таки, может, покончив с этим романом, автор попробует что-то еще?
ФИЛЛИС К. ПРЭТТ. «ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ»
Роман начинается с описания того, как женщина печет хлеб. Как бродят дрожжи, как поднимается тесто, как его осаживают. Как терпеливо дожидаются, когда оно будет готово, как батоны и булочки оправляются в печь.
Героиня этой книги – жена священника из уорикширского городка, у нее тринадцать детей, печь хлеб – ее страсть. Ее зовут Пегги Крамп. Муж ее – преподобный Ивлин Крамп. Они познакомились, когда вместе волонтерствовали в лагере для беженцев, и она обратилась в христианство, убедившись в силе его веры и в благотворности христианства для всего человечества. Его надежды продвинуться по службе не оправдались – нрав у него оказался вспыльчивый, он умеет сдерживать себя только в трудных обстоятельствах, – и они благородным образом почти что бедствуют в провинциальной глуши. После нескольких событий (смерть соседа от лейкемии, столкновение с чванливым епископом, зрелище смертной казни и лицезрение «восхитительной пустоты») Пегги утрачивает веру в Бога, однако Ивлин уговаривает ее жить «как бы» по-прежнему – да ей из-за детей ничего другого и не остается.
Самый драматический эпизод романа – сперва может показаться, что это буря в стакане воды, но это и правда драма, – когда самому Ивлину в минуту беспросветного отчаяния в видении является дьявол и объявляет, что а) он, дьявол, – вымысел, б) христианство – тоже вымысел и что Ивлину надо научиться жить без вымыслов, в мире, где царит смерть.
Ивлин впадает в безнадежный пессимизм, испытывает приступы сомнамбулизма, морит себя голодом, произносит наигранно страстные туманные проповеди, совершает несколько заведомо неудачных попыток самоубийства. Пегги советует ему, как и он ей когда-то, жить «как бы» по-прежнему, и, услышав в ответ, что это позволительно домохозяйкам, но не рукоположенному священнику, она не сгоряча, обдуманно бросается на мужа с хлебным ножом. Море крови.
Этот роман не трагедия, не мелодрама, а оригинально задуманная черная комедия. Здесь есть уморительное описание благотворительного базара (символ вселенского и социального неустройства и нелепости), точно и объективно выписанные образы подростков, обходительный приходской священник, брыкливый осел, зловещий младенец и еще много удачного.
Хлеб – центральный образ книги, и выбор его неслучаен. Хлеб Пегги, пышущий жизнью и бодростью, противопоставлен евхаристическим опреснокам, которые перестали быть облатками, пресуществленными в Тело Господне. Словно бы дрожжевые клетки (почти что, нестрого говоря) и есть истинный Бог, зиждитель всего. Эта метафора пронизывает весь текст и проглядывает то там, то тут: сэндвичи с огурцом, сдобные булочки во дворце епископа, плесень и пенициллин.
Мне кажется, Вам стоит прочесть эту книгу и взять ее на заметку. Читая, я то смеялась, то ужасалась до оторопи. Кроме того, я вновь почувствовала, что английский язык способен выражать многое: глубокое, смешное, сложное, – после первых трех книг я было начала в этом сомневаться.
Покончив с рецензиями, Фредерика испытывает что-то вроде переливчатой радости. Радость играет множеством оттенков: Фредерике нравится писать, нравится следить, как из ручки исторгается речь в виде черных начертаний, и от этого она, Фредерика, снова становится собой, тело обретает реальность, потому что жив еще разум. Притом это все-таки деньги, пусть и небольшой, но заработок, то есть независимость. Да и читать было приятно – не только написанный от руки шедевр Филлис К. Прэтт, но и поделки Блая, Галли и Черри: раз они день изо дня, из ночи в ночь придумывали какие-то миры, будто это кому-нибудь нужно, писательство для них не пустой звук. Тоже приятно, и от этого становятся милее больше не стесняющие ее Олив, Розалинда и Пиппи Маммотт: не будь их, она не смогла бы так остро сопереживать подневольной Пегги Крамп. А вот Лаура, детище Марго Черри, от нее за тридевять земель.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?