Электронная библиотека » Анурадха Рой » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 19:03


Автор книги: Анурадха Рой


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Какой вздор! И ты сам это знаешь! Не будь таким ограниченным. Вдобавок Бриджен там тоже был. А он, насколько мне известно, не иностранец. Как и Лиза.

– Присутствие Бриджена пристойности вашему собранию не добавило, скорее наоборот. Он столько пьет, что мне удивительно, как ему удается писать свои книги. А я – ограниченный?! Сколько раз я умолял тебя пойти со мной на собрание и послушать Мукти Деви? Открыть для себя что-то новое. Встретить людей, которые думают не только об удовлетворении своего мелкого эгоизма. В нашей стране брожение, наш народ сражается за свободу, а ты думаешь только о себе.

– А на что мне сдалась свобода великой страны? Объясни! Она что, сделает меня свободной? Я смогу выбирать, как мне жить? Смогу уехать в деревню и остаться там одной, как это делает Вальтер? Жить там и рисовать? Или пройтись по улице, распевая песни? Или провести ночь под звездами вдали от города, как твой отец на днях? Мышкин и тот свободнее меня! Не говори мне о свободе.

– Всему свое время, Гая. И сейчас не время думать только о том, чего хочешь ты, – вздыхает отец. Помолчав немного, он снова заговаривает, на этот раз медленно, выдержанно, как будто беседует с на редкость бестолковым студентом. – В этом твоя главная проблема. У тебя поверхностное представление о свободе, ты не видишь разницы между личной свободой и национальной. Нам предстоит великий бой. Мы сражаемся, чтобы освободить целую страну от иноземного господства. Мужчины и женщины жертвуют всем. Ради этого забывают ненадолго о своих собственных желаниях. Когда-нибудь мы избавимся от британцев, и века угнетения останутся в прошлом: мы все станем свободными. Неприкасаемые. Нищие. Мы проснемся на заре нового дня, где даже воздух будет другим. А что ты? Одни прически и песни в голове.

Мать отворачивается от зеркала на туалетном столике и впивается в отца своими горящими глазами:

– Знаешь, что бы я сделала, будь я прямо сейчас свободной? Ушла бы из этого дома. Уехала бы и никогда не вернулась. Отправилась бы в Шантиникетан и упала в ноги к Раби Бабу[45]45
  Раби Бабу – популярное уважительное обращение к Рабиндранату Тагору.


[Закрыть]
. Молила бы приютить себя. Рисовала бы. Смотрела бы в небо, не ощущая себя мотыльком, пойманным в стеклянную банку. Уж там воздух точно был бы другим.

Она зашвыривает утыканный шпильками и сочащийся манго в угол комнаты, сама бросается на кровать и, опустив голову на руки, разражается гневными слезами. Плечи ее сотрясаются от рыданий, густая вуаль волос скрывает лицо. Отец наблюдает, как желтая кашица манго стекает по стене рвотной массой, и оборачивается назад, к матери. Протягивает к ней осторожные пальцы, дотрагивается до нее. Она передергивает плечом, сбрасывая его руку.

– Послушай меня, Гая, ты говоришь так, как будто находишься в тюрьме. – В его голосе слышатся умоляющие нотки. – Мне не хочется, чтобы ты себя так чувствовала. Хочу, чтобы ты была счастливой. Хочу, чтобы ты была такой же счастливой, каким был я, когда увидел тебя впервые. У твоего отца… в те дни, когда я приходил встретиться с ним. А на деле повидать тебя. Знаешь, я влюбился в тебя с самого начала. Ты всегда ждала у двери и впускала меня в дом. Провожала на второй этаж в его кабинет. Приносила чай на подносе. Я подарил тебе альбом с репродукциями картин эпохи Возрождения. У тебя он еще сохранился, тот, с ангелами Боттичелли, которых ты так любишь. Не надо говорить, что меня не волнуют твои чувства. Я вовсе не хочу, чтобы ты ощущала себя взаперти, конечно не хочу. Знаю, раньше у тебя были какие-то увлечения, так займись ими. Всем нужно занятие по душе. Особенно женщинам, они так поглощены домом.

Мать рыдает все громче и безутешнее. Бормочет что-то невнятное сквозь слезы.

– Как бы мне хотелось обойтись без этих споров… нас наверняка весь дом слышит. Представляешь, как это скажется на Мышкине? Ну, не плачь, Гая, пожалуйста, не надо. Подумай о нем.

– Мышкин. Мышкин, – выдавливает она между всхлипами. – Как будто на нем свет клином сошелся. Стоило ему появиться на свет, весь остальной мир словно на нет сошел.

Несколько минут слышно только, как мать яростно пытается совладать с охватившим ее отчаянием. Она презирает слезы, но сегодня ее внутренняя плотина все-таки дала слабину. Отец сидит рядом. Молчит. В конце концов поднимается с кровати.

– Если ты так относишься к своему собственному ребенку, то продолжать этот разговор не имеет смысла, – заключает он и берет с пристенного столика книгу. – А о моих чувствах ты когда-нибудь думала? Что у меня они тоже могут быть? Что, может статься, ты не одна в этом доме чувствуешь себя как в клетке?

Отец направляется к двери, и я, не сходя с тропинки, осторожно отступаю в тень. После его ухода долго еще стою у их спальни. Материны рыдания стихают, подчас из комнаты не доносится ни звука. Секунды тишины превращаются в минуты, и я решаю, что теперь уже можно заглянуть вовнутрь. Мать лежит плашмя на животе, зарывшись в подушку лицом, прикрытым спутанными волосами, ее вытянутые руки сжаты в кулаки, как во время драки.


Рассказывают, что Пикассо отличался необыкновенно цепкой зрительной памятью, и когда он смотрел на что-то – взгляд его застывал, становился пронзительным, напряженным, словно глазами великий художник фотографировал объекты и запечатлевал их образы прямо в мозгу. Если художник хотел создать новую версию старой картины, он ходил в музей день за днем, изучая ее там часами напролет, и только потом писал по памяти. Не знаю, как такой способ работы повлиял на мужчин и женщин, позировавших ему. Когда он собрался написать портрет Гертруды Стайн, он почти год просто ее рассматривал: усаживал писательницу, сам становился перед ней, но ни за карандаш, ни за кисть даже не брался. А когда приступил к портрету, присутствия Гертруды ему не потребовалось.

Я не Пикассо. Не художник. Не умею складывать и вычитать так хорошо, как те, чья жизнь зависит от этого. Должно быть, отсюда и моя тяга к растениям, и мое решение превратить мою любовь к ним в дело всей своей жизни. Они не просят вас составить им грамотное предложение или решить уравнение, им нужны от вас только постоянство, методичность, заботливость и внимательность. У меня все это имелось. Наблюдая за ними, я начал их рисовать. Это случилось спустя уже долгое время после ухода матери. Я неплохой рисовальщик. У меня хранятся кипы альбомов с набросками листьев, бутонов, цветов, деревьев. Я смотрел за тем, как мистер Шпис зарисовывал баньян у нас дома: он уделял внимание каждому листочку и висячему корню, как будто запечатлевая образ в памяти до последнего миллиметра. То дерево все еще растет в саду, ствол его теперь почти в два раза толще, и я уже потерял счет своим попыткам нарисовать его так, как это делал Вальтер Шпис. Еще я смотрел, как он рисует насекомых, цветы и собак. И хоть у меня нет его способности передавать изображение с ювелирностью, выходящей за рамки обычной прорисовки, я все-таки перенял от него внимательность к деталям, которую наблюдал в юном возрасте.

Мистер Перси-Ланкастер был под впечатлением от моих ботанических рисунков и, когда я пытался описать увиденное растение, всегда говорил: «Довольно разговоров, мой мальчик, нарисуй мне его». Уверен, что до сих пор могу восстановить в памяти цветок или дерево, которое видел хоть два дня, хоть неделю назад, – почти до последнего штриха. Даже если у меня под рукой не оказывалось живого образца для изображения, я быстро делал набросок, по которому его можно было опознать. Мистер Перси-Ланкастер иногда хвалил мои рисунки, называя их «точными» или даже «прелестными». Один раз он использовал слово «восхитительные» и предложил мне поместить некоторые из них в рамки. Услышав похвалу, я еще в течение многих дней светился удовлетворением, поскольку угодить ему было непросто.

Причина моего отступления такова: когда я только начал записывать свои воспоминания, у меня не было уверенности, какую их часть я смогу вспомнить. Я заметил, что чем глубже погружаюсь в описываемое время, тем острее оно переживается, словно события моего детства по новой проигрываются у меня перед глазами. Не знаю, стоит ли мне продолжать. Я просыпаюсь по ночам, не ведая, где нахожусь, мои сны, кошмарные и нет, посещают призраки прошлого в неведомом, сбивающем с толку обличье. Между тем в ужасной ссоре моих родителей в тот вечер все предельно ясно; она случилась будто вчера, и рыдания моей матери клеймом выжжены в моей памяти.

Мышкин. Мышкин. Как будто на нем свет клином сошелся. Стоило ему появиться на свет, весь остальной мир словно на нет сошел.

Мое рождение стало для матери удавкой на шее, оно сжало ее мир до невозможности, измучило ее. Вот что она ко мне чувствовала. Осознание этого было тогда как удар под дых, и я долгие годы не позволял себе об этом думать. В итоге все-таки пришлось. Я ведь теперь пишу об этом.

Порой я задаюсь вопросом: зачем мне это? Копаться в прошлом, вспоминать, записывать… Для кого? Мы – это наши поступки или мы есть то, что остается после нас на бумаге? Пожалуй, ни то ни другое. Я где-то прочел, что Рабиндраната Тагора, тогда уже в годах, попросили написать автобиографию. Поэт поинтересовался: «Зачем?» Миру было интересно узнать о его романтических увлечениях? Зудело почитать о пикантных подробностях? Он этого делать не собирался. В его жизни были времена настолько болезненные, что возвращаться к ним было выше его сил.

Мне тоже непросто переживать свою боль заново; это трудно, поскольку я понимаю, что рассказываю о своей жизни посторонним, когда пишу эти строки. У меня нет потомков, которые бы засыпали меня вопросами, и я не знаменитость, чтобы возбуждать всеобщее любопытство. Возможно, это просто способ потянуть время: я все еще не распечатал конверт от родственников Лизы Макнелли из Ванкувера. Он лежит у меня уже не одну неделю, убранный подальше, чтобы не попадался на глаза и не искушал своим содержимым. Почему бы мне просто не вскрыть его? Что меня пугает?

Я боюсь свежей боли.

Так же как мы разнашиваем новые туфли, чтобы они сели по ноге и перестали жать, так и я приспособил свое прошлое под себя. Оно теперь неплохо мне подходит, жить можно. Такое прошлое как раковина, в которую я могу забраться, не боясь пораниться. И менять ее на новую версию прошлого желания нет.

Однако же я пишу эти строки и удивляюсь, как много мне удается вспомнить с совершенной беспристрастностью. Даже с удовольствием. «Все было не так уж плохо, точно говорю», – поделился я со своими собаками сегодня на утренней прогулке. Столько рыбалки, столько крикета. Дедушкино давнишнее дурачество с тигровой шкурой и пробковым шлемом. Мои вылазки на большом черном велосипеде.

«Видите, – говорю я собакам, – вон там проходила дороге к реке, пока ее не перегородили». Реку? Так ведь на берегу поставили электростанцию, потому нам туда все равно идти ни к чему, пойдем обратно, к дому, где раньше жил Дину. Сейчас на его месте пятиэтажная крепость, заселенная пришлыми, а низкая стена между двумя домами, через которую я и Дину перемахивали на дню по дюжине раз, а то и больше, выросла до десяти футов и заканчивается колючей проволокой, мы пройдем мимо нее по дороге домой. Единственное, что на Понтон-роуд осталось неизменным, – это гробница пира и мое собственное обветшалое бунгало с заросшим садом. Даже название «Понтон-роуд», которое напоминало мне о давно разобранном плавучем мосте через реку, сменилось. Мне все равно на что, в моей голове оно осталось прежним.

Собаки вбегают в ворота, и я их тут же закрываю. На баньяновом дереве, которое любил рисовать мистер Шпис, завязалась настоящая птичья драка, перья и листья летят во все стороны. А вот и каменная скамья, на которой сидела мать, слушая рассказ Берил о том, как Аиша обрезала волосы и стала мужчиной. (Качелей, которые свисали с рядом стоящего дерева, уже давно нет.) Мне легко смотреть на эту скамью. Могу даже подойти и сесть на нее, и ничего со мной не случится. Я похлопываю ладонью рядом с собой, обе собаки забираются наверх и начинают возиться, стараясь столкнуть друг друга вниз. Они вечно затевают дружеские потасовки. Их несуразные шалости и наивная жестокость игр заставляют меня на какое-то время забыть обо всем.

Позади нас дерево ним[46]46
  Ним (ниим) – лекарственное дерево, в Индии почитается как священное.


[Закрыть]
, за которым, в глубине, располагается небольшой участок земли, где я сажаю овощи. У меня имеется прекрасный соратник. Садовник, с которым я работал раньше в государственном питомнике. Тогда он был молодым парнем, а сейчас Гопал уже мужчина средних лет, который приезжает ко мне один-два раза в неделю на скрипучем велосипеде со своей кхурпи[47]47
  Кхурпи – садовый инструмент с короткой ручкой и широким плоским лезвием.


[Закрыть]
за поясом. От него пахнет свежим навозом и дымом. У нас с ним свой распорядок, его и мой. Сейчас, по весне, мы вдвоем обходим мой огородик и решаем, куда посадить бутылочную тыкву, ямс и бамию – больше в моем саду летом ничего не растет, – и хитрость в том, чтобы найти им местечко под деревьями, в тени. Воды для полива не хватает. Знаю, что напоминаю мистера Перси-Ланкастера, когда отчитываю Гопала за то, что он опять не отключил шланг.

Я продолжал общаться с мистером Перси-Ланкастером на протяжении многих лет после того, как вернулся в Мунтазир, и даже сейчас, когда сталкиваюсь в садовом деле с какой-нибудь вроде бы непреодолимой трудностью, – воображаю его рядом, разговариваю с ним, спрашиваю совета, как поступить. Представляю, что бы он ответил, все, что мог бы ответить, и это подталкивает меня к нужному решению. У меня многолетний опыт ведения разговоров с теми, кого нет рядом, с теми, кто ушел слишком рано, и мы не успели договорить. Бывают дни, когда я оглядываюсь назад, и мои вопросы кажутся мне глупыми, и я жалею, что задал их. В такие моменты мне вспоминается привычка мистера Перси-Ланкастера обращаться к китайским пословицам. Он извлекал их из памяти с легкостью фокусника, достающего из шляпы кроликов: на каждый случай у него находилась подходящая. Одна из них – «Лучше помалкивать и считаться дураком, чем открыть рот и развеять все сомнения» – была использована, чтобы заставить меня прикусить язык, когда я обратился к нему с совсем уж идиотским вопросом. И хоть я теперь уже не вспомню, что именно меня тогда интересовало, я проникся жизненной мудростью, заложенной в этой пословице, и она сослужила мне хорошую службу: научила ценить сдержанность, помнить о прискорбном свойстве слов выскальзывать из вашей хватки и озвучивать то, о чем вы хотели промолчать, или, напротив, оказываться бессильными в выражении того, что вы так отчаянно хотели донести.

Одной из частых жалоб мистера Перси-Ланкастера было незнание садовниками разницы между обильным и умеренным поливом.

– Они оставляют шланг открытым, пока вода не зальет клумбу, а потом и газон, и дорогу за ним.

Работа с зелеными насаждениями Дели была его страстью, и все, что ему в этом мешало, приводило его в ярость. Раздражение могли вызывать попугайчики, уничтожающие початки молодой кукурузы, или шакалы, разрывающие цветочные клумбы. А могли и садовники, которые сеяли вкривь и вкось, позабыв наставления, полученные за годы своего обучения. Несмотря на все разочарования, связанные с его деятельностью, он не желал заниматься ничем другим.

Однажды, когда я сказал ему, что подумываю о том, чтобы подыскать себе занятие поприбыльней и жениться (было в моей жизни и такое время), у него наготове оказалась очередная китайская поговорка: «Хочешь быть счастлив один час – выпей вина; хочешь быть счастлив три дня – женись. Хочешь быть счастлив восемь дней – забей свинью и съешь ее; ну а если хочешь быть счастлив всю жизнь – стань садовником».

– Наша служба озеленения, – сообщил он мне, – не в состоянии оказать вам содействие в заполучении вина, жены или свиньи, но мы имеем возможность помочь вам стать садовником.

6

Вальтер Шпис приезжал повидаться с моим дедушкой гораздо чаще, чем это делали дадины друзья, почти каждый день, если не был в одной из деревень. Он возвращался из своих сельских вылазок, груженный небольшими, грубо выполненными струнными инструментами, терракотовыми чашками, глиняными фигурками животных и бамбуковыми флейтами, игре на которых он безуспешно пытался научиться. Он приносил все это богатство деду, и две их головы, одна светловолосая, другая седая, склоненные над каким-нибудь глиняным осколком, стали в клинике повседневным зрелищем. После они сидели, окутанные клубами табачного дыма своих трубок, и кружками пили сладкий густой чай, который Джагат, дедушкин незаменимый помощник, заваривал в перерывах между пациентами. Мистер Шпис рассказал даде, как в клинике на него нисходит умиротворение и ему это место представляется магазинчиком диковинок, где можно найти что угодно: здоровье, знания или антикварную кушетку. Однажды он наткнулся на кипы кем-то оставленных нот, старых и ломких, и провел над ними не один день. Если мистеру Шпису приходилось дожидаться, пока дада закончит осмотр пациентов, он был вполне счастлив делать наброски людей, ожидавших своей очереди у складных дверей, или строчить заметки в книжице, которую всегда имел при себе.

«Чудные у него рисунки», – говорил дада моей матери.

– Не знаешь, что и думать, Гаятри, они какие-то нелепые, детские, а в то же время вроде бы и нет в них ничего детского.

– Я уже видела его рисунки, они очень хороши, – отозвалась моя мать.

– Это сейчас называется современным искусством, – вмешался отец. – Может статься, он просто рисовать не умеет.

– Мистер Шпис уж никак не любитель. Я бы даже сказала, что мы, вполне вероятно, находимся в присутствии гения – да-да, так и есть, не делай такого лица, многие ли из нас смогут распознать гения с первого взгляда? Да никто, потому что мы-то люди самые обычные.

– Гения? – не выдержал отец. – Это все равно что называть Бриджена настоящим писателем. Какой с него писатель? Он же халтурщик. По мне, так нет в этом Шписе ничего особенного.

– Напротив, Нек. Думаю, мы пока еще не осознали его… величия.

– Величия?!

– Да, именно это я и сказал. В нем нет ни хвастовства, ни снисходительности, ни буйства, поэтому ты и считаешь его ничем не примечательным. По правде говоря, я уверен, что мне никогда еще не встречался человек такой скромности, который называл бы себя художником, – признался дада. – Берил рассказывает, что у Вальтера были лучшие учителя в Европе. Говорит, что он обожает художника по имени Руссо и что брал уроки у некоторых очень известных живописцев, таких как… Кого она там называла? Отто Дикс и…

– Клее, – вставил я. – Пауль Клее.

– Ну да, конечно, Пауль Клее. Мышкин, что бы я без тебя делал? – похлопал меня по плечу дада. – Гаятри, пожалуйста, передай Банно, что в картофель нужно добавлять побольше масла.

– Мне кажется, она все наше масло скармливает своим детям, – проворчала мать. – Понять не могу, куда оно девается, если не в картофель. Мы только на днях наделали целый бочонок масла – Мышкин и Дину помогали его сбивать, так ведь? А сейчас он уже наполовину пустой.

– Зачем поднимать такой шум из-за масла? Мукти Деви ест всего два раза в день – даал-роти[48]48
  Даал-роти – чечевичная похлебка с лепешкой из пшеничной муки грубого помола.


[Закрыть]
и вареные овощи, иногда еще пьет немного молока на рассвете, после молитвы. И малого хватает, когда ты понимаешь, что ешь, чтобы жить, а не живешь, чтобы есть. Так наставляет Гандхиджи. Умеряй свои аппетиты, все свои аппетиты. Жаль, мне на это не хватает решимости.

– Бенгальская вдова и та ест лучше, – пробормотала мать.

– Бенгальские вдовы прекрасно питаются. Простой, здоровой пищей. А мы что едим? С нашего стола можно было бы два дня целую семью бедняков кормить. Попробуй учиться у других. Нельзя быть всезнающим с самого рождения. По крайней мере, будь более открытой для всего нового, Гаятри.

– Открытой новому? – прошептала мать. – А куда девается твоя открытость, когда речь заходит о живописи?

С отцом мать обычно говорила тихим, сдержанным голосом, который составлял противоположность его выспреннему тону. Но ему всегда удавалось распознать скрытое несогласие.

– Когда я понимаю, на что смотрю, мне живопись нравится, – сказал отец. – Я понимаю абстракцию, когда она выражена в словах. Но почему требуется объяснять картину на стене? Разве картины не должны быть красивыми? Какими же им еще быть? Неужто ты бы хотела, чтобы цветы на самом деле превращались в лягушек?

– Во время войны Вальтера посадили в России в лагерь – из-за того, что он немец, – и там он узнал много нового для себя. Кубизм, футуризм, экспрессионизм, так он все это называет. Ему открылись красота и смысл, заключенные в линиях, квадратах и кругах, – объяснил дада, накладывая себе еще рыбы. – А потом он обнаружил работы этого Руссо и, по его словам, изменился навсегда.

– Я его не виню, он все-таки в заключении был. Маршировал по линии, гулял по кругу, – заметил отец с саркастической улыбкой.

– Полно, полно, Нек, что за предвзятость! Ученому это не к лицу, – одернул его дада. – А учителю истории и подавно. – У дады была способность так удрученно покачивать головой, что вы не могли не почувствовать его разочарования. Крючковатый нос, лоб, круто уходящий под густые серебристые волосы, оценивающий взгляд ясных глаз – все это создавало у людей ощущение, будто они находятся в присутствии человека, которого непременно должны впечатлить, но лишало уверенности, что у них это получится. Быть может, именно так отец чувствовал себя всю свою жизнь.

– У меня очень широкие взгляды, я читаю разнообразную литературу… – начал было отец.

– Как можно ругать картины, которых ты даже не видел? – спросила мать, подкладывая мне на тарелку очередной кусочек жареной рыбы. – Они могут быть по-своему хороши. Мышкин, ешь, пожалуйста, не гоняй еду по тарелке. Литература тут ни при чем. Те, кто понимает слова, часто не в состоянии понять другие вещи.

– Ничего я не ругаю, – взорвался отец. – Просто пошутил.

– Ты выдаешь свои мнения за шутки, но ничего смешного в них нет, – возразила она.

– У человека что, и мнения своего быть не может, если он не художник? Та англичанка в черном просто посмешище! Скачет по веранде в гостевом доме и называет это танцами. Почему не скажешь Лизе, чтобы она это прекратила? Я наталкиваюсь на людей, которые стоят прямо на тротуаре и глазеют. Они на Западе хоть знают вообще, что такое танец? У них, кроме балета, и нет ничего, а что тот балет? Лебеди на цыпочках пируэты крутят. А ты только подумай, сколько у нас разных видов танца имеется! Да им жизни не хватит, чтобы закончить эту свою книжку о танцах. Шакил тут на днях говорил, что по нему, так этот немецкий художник вылитый мошенник. А Шакил бывал в Европе и все их искусство видел.

У моего отца была привычка цитировать либо Мукти Деви, либо своего друга-адвоката Шакила в качестве последнего слова по любому вопросу. Шакил был человеком крайне начитанным, как любил говорить отец, настоящим ученым, и мог обратить свой ум на что угодно.

Голову дядя Шакил держал набок, а один его глаз всегда оставался неподвижным: Дину сказал, что он был сделан из донышка бутылки из-под содовой. Каждый раз, когда Шакил приходил, свой хороший глаз он упирал в меня, а бутылочный устремлял куда-то в пространство и приказывал мне перечислить всех могольских императоров в хронологическом порядке.

– Почему остановился на Аурангзебе? – требовательно вопрошал он, когда я замешкивался. – Что произошло между ним и Бахадур-шахом? Разве корень всех наших сегодняшних бед не кроется в тех годах? Ну же, молодой мастер Розарио, есть соображения? – Он покачивал передо мной указательным пальцем, обтянутым облезлой серой кожей, и погружался в кресло, чтобы, прихлебывая чай, обсуждать с моим отцом политику.

Неприятие Шакила моей матерью граничило с ненавистью, и упоминание его имени вызвало у нее сейчас очередную вспышку яростного гнева. Она со звоном опустила ложку на сервировочное блюдо. Дедушка беспокойно заерзал на своем стуле, точно намереваясь подняться.

– У некоторых не находится времени на то, что не совпадает с их взглядом на мир, – проговорила мать. – Они думают, что все знают и что никто не может показать им ничего нового. Они выдавливают из жизни всякую радость, высушивают ее и разрубают на пеллеты, которые называют правилами. Что есть хорошая картина или хорошая книга, какую еду следует есть – они знают все.

Когда мать поняла, что перешла на крик, а слова изливаются из нее бурным потоком, она замолчала и взялась двигать по столу тарелки: передала даде рыбу, мне масло, хотя ни один из нас ничего не просил. Я уставился в свою тарелку и принялся жевать холодное мясо. Тогда я еще не знал, что дада терялся не меньше моего, когда родители спорили вот так за столом. Нам следовало продолжать есть, словно и не было никакого спора? Или нам тоже полагалось высказаться, встать на чью-нибудь сторону? В такие моменты в голове у меня наступала путаница. Я мечтал, чтобы ужин поскорее закончился, и все поглядывал украдкой на высокие стенные часы, чьи равнодушные стрелки не торопились дотикать до девяти, часа, когда мне разрешалось встать из-за стола. Гигантский паук исследовал зеленые шторы, которые закрывали одну стену столовой. Он походил на англичанку в черной тунике, шествующую длинноногой поступью по траве. Дада предпринял жалкую попытку разрядить обстановку:

– Сегодня пациент сказал мне, будто теряет обоняние. Что с этим можно поделать? Что это значит? Он больше не ощущает вкуса еды, потому что не чувствует запахов.

Какое-то время никто не находил что сказать. Звуки снаружи усилились. Кто-то препирался на кухне; шуршал вентилятор; в саду, как и всегда в это время, квакала лягушка. Дадино дыхание вырывалось из легких с высоким протяжным свистом, из-за которого он кашлял, восполняя потраченный запас воздуха. Наконец в комнату зашла Банно Диди с большим блюдом, на котором подрагивал золотистый купол пудинга. По его бокам ленточками стекал сироп, так что сам он стоял в лужице блестящей карамели. Когда Банно Диди поставила эту красоту на стол, некоторое время все мы просто смотрели на нее.

– А вот и то, что я называю искусством, – нарушил тишину отец. – Когда-нибудь появится такое искусство, которое будет съедобным. Сначала вы осматриваете произведение со всех сторон и делаете по нему серьезные ученые заметки для эссе, а потом съедаете его и пишете дальше.

Иногда отец мог улыбнуться самой озорной улыбкой из возможных, и, когда это случалось, насколько бы мимолетно она ни промелькнула, появление ее было сродни чуду. Мать продолжала сидеть с равнодушным видом, но дада с облегчением выдохнул:

– Ну-ка, разве не вкуснотища, а, Мышкин?

Пудинг, казавшийся огромным, когда его принесли, стал исчезать буквально на глазах. Остался последний маленький кусочек, который все старательно не замечали, пока отец не подхватил его ложкой. Подержав остаток кушанья с секунду над своей тарелкой, он аккуратно выложил его на тарелку матери. Та одарила отца вежливой, натянутой улыбкой. Взяла кусочек своей ложкой. Мы ждали, пока она его съест.

– Это Мышкину, – сказала мать. – Он вспомнил, как звали того художника.

Отец сидел молча, пока я доедал последний кусочек пудинга. Как только со стола убрали, мать ушла в их общую спальню. Сказала, что у нее страшно болит голова.

Летом мы трое спали на крыше, родители и я. Дада говорил, что ночной воздух больше ему не подходит, и держался своей спальни, какой бы удушающей ни была жара. У наших кроватей имелись бамбуковые опоры, к которым крепились москитные сетки, и как только я попадал внутрь, тотчас оказывался в своей собственной комнате под открытым небом, но знал, что родители совсем близко. В ту ночь отец отправил меня наверх одного, сказав, что скоро тоже поднимется. Я лежал в темноте, накрыв голову, чтобы меня не заметили привидения в деревьях. На соседней крыше дядя пел медленный, причудливый тхумри[49]49
  Тхумри – песня в одноименном жанре традиционной североиндийской музыки, тесно связанном с танцевальным стилем катхак.


[Закрыть]
. Он обыкновенно сидел на крыше и пил до поздней ночи; голос его время от времени умолкал – Бриджен Чача делал глоток – и звучал снова. Безумный петух, который взял за привычку кукарекать только по ночам, пытался его перебить, но Бриджен продолжал свою таинственную мелодичную песню, словно в забытьи. Я уже начал погружаться в сон, когда заслышал на лестнице шаги. Сбросив простыню с головы, закричал:

– Где ты был? Я испугался.

– Ну чего тут пугаться? – устало спросил отец. – Ты спишь здесь каждую ночь, хоть раз что-нибудь случилось?

В руке у него кувшин. Он поднял меня с кровати и побрызгал водой на матрас, чтобы спать было прохладней. Другую кровать, ту, которую делил с матерью, он обрызгивать не стал. Вместо того чтобы забраться к себе в постель, отец приподнял москитную сетку над моей:

– Для меня место найдется?

Мы лежали на прохладной влажной простыне под москитной сеткой и сквозь ее сито смотрели в ночное небо. Отец обмахивал нас пальмовым листом, но рука его уставала, и взмахи становились редкими. Бриджен затянул следующую завораживающую песню своим теперь уже немного сонным голосом.

– Расскажи мне о том, как я родился.

– Ты уже столько раз слышал эту историю, Мышкин, веди себя тихо и послушай Бриджена. Он сегодня хорошо поет.

– Не буду. Ну расскажи.

– Одним летним утром твой дада был в саду, когда какой-то совсем древний старик в блеклой синей курте открыл наши ворота и зашел внутрь. Насколько древний? Ну, может, столетний. Зубов у него не было. Голова сморщилась, как засохший лимон. Плечи сгорбились. Дада решил, что старик устал, и спросил у него: «Не хотите ли вы стакан воды? Немного шарбата?»[50]50
  Шарбат – на хинди и урду шербет, традиционный прохладительный напиток.


[Закрыть]
Старик сказал, что ему надо попасть на поезд до Канпура, он едет туда повидаться с дочерью, но денег у него нет. Кто-то выкрал их из его сумки, и что ему теперь делать? У него в Мунтазире никого нет: ни дома, ни родственников, ни друзей. Дада поднялся и прошел внутрь, вынес свой бумажник и дал старику достаточно денег на поезд, и даже больше, чтобы ему было что поесть в дороге и на что разыскать дочь.

– Дада поверил незнакомому человеку по глупости или по доброте?

– Ты мне скажи, Мышкин.

– Дада проявил доброту. Мудрее быть глупым и добрым, чем умным и равнодушным. Старик сказал ему: «Ты был добр к незнакомцу, теперь я буду добр к тебе. На самом деле я волшебник, и я дарю тебе два желания».

– И какое желание загадал твой дедушка?

– Ты мне скажи.

– Первым дедушкиным желанием было иметь точно такого внука, как ты. Вот ты и родился. Вторым его желанием было, чтобы все мы: дада, ты, твоя мать и я – жили бы долго и счастливо с кучей собак, еды и цветов в саду. А еще он загадал третье желание, о котором я никогда тебе не рассказывал. Чтобы его внук каждый вечер отправлялся спать пораньше.


На следующий день пришла Берил де Зёте и принесла полный мешок своих платьев. Она протянула его моей матери со словами:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации