Текст книги "Жизни, которые мы не прожили"
Автор книги: Анурадха Рой
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Повисла неловкая пауза. Мой обычно невозмутимый дедушка казался растерянным столь бесцеремонным отбытием. Тут и я не облегчил положение, громко спросив:
– Почему он сказал, что ненавидит британцев за то, что они дышат с ним одним воздухом? Бывает еще какой-то другой воздух?
– Я не британец. Я из Германии. Там эти часы продаются, – объяснил Вальтер Шпис. – У меня в родительском доме такие же. Я ребенком вижу кукушку, думаю – она живая – и привязываюсь к ней, а потом мама находит кусочки хлеба под часами. Я кормил ее каждый день. Без пропуска.
Он положил часы на место и огляделся. Внутри клиника походила на захламленную гостиную стихийного коллекционера. Помимо уже упомянутых часов с кукушкой, в помещении висело еще четверо таких же – время они по приближении часа все отбивали вразнобой. Также имелись там принесенные на продажу загадочные бутылочки и шары, музыкальные шкатулки и кальяны, книги, столики на тонких деревянных ножках и разношерстные стулья. Именно на них и сидели будущие пациенты дады в ожидании, когда их пригласят в святая святых за деревянную перегородку со створчатой дверью.
По другую сторону двери находилась комната со всеми непременными принадлежностями врачебного кабинета, в том числе плакатами, на которых строение человеческого тела было изображено во всех его жутких подробностях. Меня завораживала одна из склянок, стоящих там на высокой полке. Она была наполнена прозрачной жидкостью, в которой плавала вялая рука с двумя лишними пальцами – на них даже ногти имелись, – безжизненно свисающими с основания большого пальца. От чьего теперь уже изуродованного тела ее отсекли? Эта заключенная в склянке рука была средоточием всего, чего я боялся и что ненавидел, но от чего не мог держаться в стороне. Я был уверен, что однажды она выберется из заточения и явится за мной.
Вальтер Шпис с удивленной улыбкой покосился на склянку, неторопливо прошел внутрь, обернулся, спросил «Можно?» и, не дожидаясь ответа, двинулся дальше. Внутренняя дверь скрывала неожиданный проход в закрытый дворик. Туда из владений Лизы Макнелли на втором этаже спускалась лестница, и хозяйка обычно развешивала белье из гостевого дома на веревках, растянутых через весь дворик.
– Ах вот куда ведет эта лестница! А я все гадал.
– Я же умолял Лизу не вешать эти простыни… Пойдемте, я вам покажу… – сказал дада, пытаясь утянуть Вальтера Шписа подальше от неприглядного места. Однажды дедушка набрался смелости и сообщил Лизе, что простыни портят внешний вид его заведения. Она возразила, что на мокрых простынях никто еще войн не выиграл. Это заявление настолько сбило дедушку с толку, что он не нашелся с ответом и умолк.
Даже если Вальтер Шпис и заметил плачевное состояние дворика, то виду не подал. Закончив осмотр, он вернулся в магазин и расположился на одном из стульев с табличкой «Продается», как будто намеревался задержаться надолго. Лишь спустя две чашки чая и полчаса разговора он наконец сообщил даде, что оказался в нашем городе не случайно и не с целью знакомства с достопримечательностями.
– Я разыскиваю, – сообщил он, – некую Гаятри Сен. С ней и ее отцом я познакомился на Бали. Она мне как очень хороший друг. Я проверил ее дом в Дели, но мне сказали, что ее отец давно скончался и что она вышла замуж и живет здесь, в этом городе. У меня даже адрес имеется. Сейчас… в записной книжке… где-то тут. Ага, вот он. Дом три на Понтон-роуд. Это близко отсюда? Может, вы ее знаете?
Мне вспоминается сценка из детства матери. Представляется так живо после ее многочисленных рассказов, будто разворачивается прямо на моих глазах. Она, девчонка лет тринадцати-четырнадцати, бежит по красной тропинке через лес в Бенгалии. Над головой сень цветущего дерева чхатим[26]26
Чхатим – местное наименование альстонии чатиан.
[Закрыть], и хоть соцветия его совсем невзрачные, их аромат кружит ей голову. Вокруг – безбрежное буйство, а по небу, изрезанному остроконечной листвой, разлита пронзительная синь. В ушах раздается приглушенный отцовский голос: «Гаятри, смотри, птицы! Вон там!» Она поднимает взгляд на больших белых цапель, уплывающих вдаль подобно белым страницам, выхваченным ветром из учебников детишек, занимающихся в школе неподалеку. Раскинув руки, словно крылья, она все кружится и кружится, пока у нее не начинает кружиться голова. Бежит без передышки, не разбирая направления. Резко останавливается у школы. Слышит музыку. Песню. Это новая школа, которую недавно основал Рабиндранат. Тихий ашрам, где она видит девочек и мальчиков ее возраста или младше. Они поют на бенгали, языке, на котором она говорит, но читает, несмотря на старания преподавателя, пока плохо. Она замирает на бегу из-за песни. Кровь резко приливает к голове, ей приходится опереться о ствол дерева, чтобы не упасть. Небо, расчерченное цаплями, листва, цветы. Песня отзывается в ней сладкой болью, чувством, доселе никогда не испытанным. Она слезно просит отца:
– Я хочу здесь остаться! Разреши мне побыть здесь, с ними!
Даже не успев закончить свою просьбу, она чувствует тяжесть на сердце, груз сотен обстоятельств, которые привязывают их к Дели. Ее матери все нездоровится, и она не встает с кровати. Отцу дома нужен его «маленький друг», как он всегда зовет ее.
– Когда-нибудь я буду жить далеко-далеко отсюда, – заканчивает она свой рассказ, торжественно прижимая руку к груди. Я смотрю на нее, раскрыв рот: ноздри ее раздуваются, пристальный взгляд устремлен на меня, густые прямые брови сведены на переносице. Она почесывает голову деревянной ручкой своей кисти, сбивая волосы в этом месте в неопрятный ком.
– Я возьму тебя с собой, Мышкин. Будем странствовать по свету в поисках приключений. Будем ездить с цирком и жить в шатре. Только не в таком, как у того фокусника. В хорошем. Со слонятами.
– Поехали сегодня! – кричу я. Мне семь, и для меня немыслимо, как можно, проснувшись, не свернуться калачиком подле нее, такой теплой и сонной. В животе крутит. – Ты точно уезжаешь? Ты правда-правда возьмешь меня с собой? – Она не отвечает, и я уточняю: – А тетю Лизу возьмешь?
Лиза Макнелли – ее лучшая подруга, они видятся каждый день, по меньшей мере по разу. Не может быть, чтобы мама уехала без хотя бы одного из нас. Если она скажет, что не поедет без Лизы, – это будет означать, что я тоже еду.
Рассмеявшись, как всегда загадочно, мать говорит:
– Чем бы ты ни занимался, продолжай мечтать.
Она прижимает мои уши к голове. «Может, когда-нибудь они не будут так топорщиться», – говорят ее глаза. Потом спрыгивает с дивана, на котором мы сидели, и отряхивает сари. Когда мать принаряжается, зная, что ей предстоит выходить, то всегда надевает что-нибудь красивое, блестящее, подбирает подходящие сережки; а когда остается дома, то ходит в чем придется – в застиранных мягких хлопковых вещах с пятнами от куркумы и штопаных, выцветших блузках. Но каждый день, собрав волосы на затылке в узел, она украшает его венком из душистых цветов. Ежевечерне после полива садовник собирает с кустов на краю внутреннего дворика белые цветки жасмина и плетет из них для нее гирлянды. Бывает, она носит в волосах один или два цветка чампы[27]27
Чампа – индийский вариант наименования плюмерии, или франжипани.
[Закрыть]. Когда я сижу совсем близко от нее, нос наполняется запахом увядающих цветов. Она легонько щиплет меня за ухо:
– Пора заняться ужином. Они воду уже набрали или еще нет? Сбегай, поищи Банно Диди.
Звякает ключами от буфета, как будто это совершенно обычный день. Как будто все последующие дни будут ровно такими же.
Иногда вечерами мать поет песню, которую услышала тем днем в Шантиникетане. Поет ее, только когда на крыше, кроме нас двоих, никого нет и (так она мне объясняет) только если небо похоже на игольницу с россыпью звезд, которых, по ее подсчетам, должно быть не менее двух тысяч двадцати двух. Это наша песня, моя и ее, объясняет она, и, если мне когда-нибудь будет грустно или страшно, я должен буду ее спеть. Когда я был поменьше, она подхватывала меня на руки и кружилась со мной, напевая, а сейчас порхает по темной крыше, раскинув руки, что птица в полете. За считаные секунды мать забывает, что я рядом.
Полны солнца и звезд небеса,
Вселенная эта взрывается жизнью,
А в середине этого – я!
Нашла себе местечко.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя.
В бесконечности времени
Вертится земля.
Приливами и отливами
Покачивается мир.
В своих венах, в бегущей по ним крови
Чувствую биение.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя.
Открыла уши,
Распахнула глаза,
Излила душу
На грудь земли.
Отыскала неведомое
В знакомом.
В изумлении она рождена —
Потому и рождена – песнь моя
Под полными солнца и звезд небесами.
Дописав слова песни, я замираю, откладываю ручку. Это «шейфер» с широким пером; чернил им выпито немало, да и пальцев испачкано изрядно. Вспоминаю тот полдень в «Розарио и сыновьях» и задаюсь вопросом, не тогда ли все изменилось. Если бы у Вальтера Шписа не родился невероятный план найти девушку, которую он повстречал более чем за десять лет до этого, остались бы мои родители вместе? Жили бы, с трудом втискиваясь в рамки семейной жизни и притираясь друг к другу годами до тех пор, пока их разногласия не потеряли остроту и не сгладились? Так, похоже, происходит у большинства супружеских пар, с которыми мне приходится сталкиваться. Или крах их брака был неизбежен и был лишь вопросом времени?
Наклоняюсь, чтобы погладить двух лежащих у ног собак. Даже не просыпаясь, они с ворчанием отодвигаются – показывают, что им не нравится, когда тревожат их сон. Меня же они будят без всякого зазрения совести, и я снова размышляю о том, как им удалось надрессировать меня любить их даже больше за ту непосредственность, с которой они требуют от меня исполнения всех их желаний. По ночам они спят в моей постели, головой на подушке, иногда во сне скребут по мне лапами, иногда поскуливают. Я глажу их, пока они снова не погрузятся в сон. Больше я ни в ком не нуждаюсь. В компании своих животных я полон и всем доволен, с людьми у меня так не бывает. Они считают мою любовь к одиночеству чудачеством или лишним подтверждением моей жизненной неудачи, словно эти существа мне близки только потому, что я пережил чье-то предательство или так и не обрел любимого человека. Тяжело им объяснить, что тень дерева, которое я посадил много лет назад, или неудержимый азарт, с которым пес безуспешно пытается поймать бабочку, дает мне то, что человеческое общение дать не в состоянии.
Возможно, так происходит потому, что животные и деревья были в моей жизни с самого ее начала. Мы, конечно, держали коров, но моим самым первым и подчас единственным другом стала собака по кличке Рикки. Ее нашел мой дедушка, ну или она его нашла: на эту тему у них в последующие годы состоялось немало односторонних разговоров. Стоял холодный декабрь (мне тогда было три годика), когда на улице рядом с клиникой появился щенок: он играл сам с собой, гонялся за обрывками бумаг и за собственным хвостом-обрубком. В какой-то момент это желтовато-коричневое недоразумение прошмыгнуло в дверь теплой клиники. Дедушка поднял его на руки и отнес на задний двор с мыслью оставить его там. Посоветовался с Лизой Макнелли в надежде, что та предложит присмотреть за найденышем, но Лиза заявила, что ни за кем смотреть не будет: она зареклась держать собак после того, как умерла ее собственная. Лиза была лишь немногим старше моей матери, но времена были другие, и люди уже записали ее в безнадежные старые девы, которым полагалось быть признательными за любую компанию, даже собачью. «Ах, эта Лиза, – вздыхали родственники. – Все нос задирала. Теперь смешно даже, с небес – да на пыльную полку». Лиза говорила, что любит свою полку. На них только красивые вещи выставляют.
Непреклонность Лизы по отношению к полкам и щенкам рассеяла все сомнения. Дада принес щенка домой и сказал, что мы назовем его Рикки, в честь мангуста Киплинга. У меня потом были и другие собаки, но ни одна из них так сильно не расстраивалась из-за моего ухода и так бурно не радовалась моему возвращению, как она. Казалось, ею правил страх снова остаться одной на мостовой. Или, может, дело было в том, что собаки с самого детства понимают, что, если уж находишь друга, с ним нужно проводить каждую минуту своей жизни. К чему расставаться?
Мне отвратительна сама мысль о постоянном присутствии человеческой компании. Я так никогда и не женился. Слова Габриэля Оука, сказанные Батшебе[28]28
Габриэль Оук, Батшеба – герои романа Томаса Гарди «Вдали от обезумевшей толпы».
[Закрыть], его романтическое обещание, для меня прозвучали угрозой: «И вечером у камина, стоит вам поднять глаза – я тут, рядом с вами, а стоит мне поднять глаза – вы тут, рядом со мной». Сорок лет назад была у меня женщина, которая хотела, чтобы я был рядом всякий раз, когда она поднимает глаза. Кадамбари. Была она такая не одна: мужчине не нужно особо стараться, чтобы его возжелали. В какой-то момент я перерос отца, оттопыренные уши, которые мать имела привычку прижимать к голове, волшебным образом перестали топорщиться, я получил степень, а потом и работу в Дели. Стало заметно, что, когда я приезжал домой на праздники, девушки вокруг неожиданно веселели, а их родители упорно приглашали меня к себе домой и расхваливали за то, что пошел в деда. «Эх, старый доктор Розарио, какой ум, какая сметка, а профиль-то какой великолепный, – говорили они. – Прожить бы ему еще лет двадцать! Одно утешение: ты, Мышкин, прямо вылитый дед». Я знал, что это даже близко не так, но в ту пору по своему легкомыслию как-то не задумывался, что ими движет.
Вчера ночью, возможно из-за того, что накануне поворошил хорошенько память, я проснулся ото сна, где был с Кадамбари, и снова ощутил внутри ее тяжелый, темный запах. В Дели она приходила ко мне по ночам, когда ее родители думали, что она тихо-мирно спит в своей постели. Входила, запирала дверь, сбрасывала сари, пуговка за пуговкой расстегивала блузку, высвобождалась из нижней юбки и вставала у двери. Так, в свете лампы, обнаженная и торжественная, она позволяла мне полюбоваться ею еще до того, как мы произнесем хоть слово. По ее настоянию лампа была масляной. Никакого электрического освещения.
Проснувшись вчера ото сна, я снова прикрыл глаза, чтобы еще на несколько секунд удержать перед собой ее светящееся, напряженное, словно от боли, лицо, взлохмаченные волосы. «Не останавливайся. Никогда не останавливайся», – шептала она в моем сне.
Я включил свет.
4
Судя по всему, Вальтер Шпис пришел в наш дом вскорости после своего первого визита в клинику. Не помню, что сказала или сделала моя мать, когда снова увидела его после стольких лет, – может статься, я не присутствовал при их встрече. Помню только женщину, с которой он обычно наведывался к нам домой, и то, как она прогуливалась по нашему саду. Помню, как она склоняла голову, чтобы понюхать цветы, как с радостным вскриком бросилась к павлину, прогуливающемуся по соседней стене, как сорвала зеленое манго с низко висящей ветки. Все манго в саду я считал своей личной собственностью, которой мог распоряжаться так, как мне заблагорассудится. Долгими жаркими днями мы с Голаком, вооружившись рогатками, охраняли плоды от обезьян. По какому праву кто-то срывал их, не испросив у меня разрешения? Поначалу я протестовать побоялся, – в конце концов, она была англичанкой, – но в итоге не смог сдержать возмущения и заявил:
– Это манго еще не созрело, его нельзя было срывать. Все равно есть не будете: оно кислое и твердое.
Женщина была худой как щепка. Ее волосы, ниспадавшие угольно-черной занавесью, липли к лицу. На ней были длинные черные одежды, которые развевались вокруг нее. Волшебница или ведьма. Платье ее было настолько свободным и длинным, что под ним можно было спрятать что угодно. Волшебную палочку. Метлу.
Она прекратила свое хождение, обернулась и пристально на меня посмотрела:
– Знаешь, что я ем? Я ем сырые яйца с ложечкой сахара. Ем фасоль из банок и виноград прямо с лозы. Ем запеченных маленьких мальчиков. Главное – хорошенько их посолить.
Я сделал шаг назад.
– Вообще-то, я детей на дух не переношу, – сказала она. – Но ты… ты мне вроде нравишься. Пойдем. Все мне тут покажешь.
Так ни разу и не улыбнувшись, она как ни в чем не бывало продолжила свою прогулку, словно полагая, что последовать за ней было для меня самой естественной вещью. Когда я не сдвинулся с места, она опять остановилась и со словами «Ну, пойдем, чего ждешь?» протянула мне руку. Ее пальцы были унизаны кольцами, а вокруг шеи обвиты длинные нити бус.
– Видишь? Семь колец. Все серебряные. И они позвякивают, когда я делаю вот так. Хочешь посмотреть?
Я с трудом понимал, что она говорит. Ее английский отличался от того, к которому я был привычен. Но часть про поедание маленьких мальчиков не упустил и теперь держался от нее на расстоянии.
– Берил, – оглянувшись, окликнул ее мистер Шпис. – Прошу, веди себя прилично. Не воруй фрукты и не пугай ребенка. Иди сюда, познакомься со своим проводником в мир индийского танца. Это та самая леди, о которой я тебе рассказывал, она нашла меня на том плоту в озере.
Берил де Зёте[29]29
Берил де Зёте – английская танцовщица, преподаватель, танцевальный критик, автор книг, посвященных танцевальным традициям Индии и Бали.
[Закрыть] замолчала, перевела взгляд на мою мать и бросилась к ней. Возвышаясь над матерью – они оба были гораздо выше нее, – Берил протянула вперед руки и с искренним воодушевлением в голосе воскликнула:
– Рада познакомиться… ну наконец-то! Мне нужно посмотреть тысячу танцев. Катхак, бхаратнатьям[30]30
Бхаратнатьям – древняя форма классического индийского танца, объединяет музыку, танец и драму, долгое время был частью храмовых обрядов.
[Закрыть], их все. Понять их. Нужен кто-то, кто говорит на языке и сможет рассказать мне, что в них происходит. А то я совсем ничего не понимаю. Вы мне поможете?
Берил де Зёте обучалась танцу у Эмиля Жак-Далькроза в Хеллерау, под Дрезденом, где преподавали эвритмию – особое танцевальное искусство. «Так совпало, – говорила она, – что спустя долгое время после того, как академия танца прекратила свое существование, Вальтер Шпис приехал пожить в городок художников, который возник на ее месте». В юности, еще до получения наследства, которое позволило ей оставить работу, Берил преподавала танец. Ее считали человеком, несколько оторванным от мира, со странностями в одежде и поведении; но все признавали, что она умела пробудить чувство ритма даже у людей, полностью лишенных даже зачатков музыкального слуха.
Берил была англичанкой, но владела тремя или четырьмя языками так же свободно, как и английским. Я смутно помню, как она повсюду таскала с собой книгу, которая читалась с конца наперед. Книга, видимо, была на персидском, его она тоже пыталась изучать. Довольно скоро дедушка выяснил, что у нее была степень в Оксфорде и что она путешествовала по миру, чтобы писать об искусстве танца. Берил рассказала ему, что попытала счастья в браке – неудачно и большую часть жизни потом прожила с переводчиком с китайского, слепым на один глаз и двенадцатью годами ее моложе.
– Он совсем не разговаривает, но поскольку я говорю за двоих, мы чудесно ладим, – поделилась она.
Звали его Артур Уоли. Недавно я наткнулся на это имя в книжке, которую он отредактировал, – сборнике эссе Берил де Зёте. Имена из исчезнувшего прошлого, из тех времен, когда моя вселенная слагалась в равной степени из грез и реальности. До тех пор, пока мне не попалась на глаза та книга, я не был уверен, что в моем представлении Берил существовала по-настоящему. В личной мифологии моего детства я определил ее как кого-то, кто днем был обычной женщиной, а ночью обращался в старуху, которая и в самом деле баловалась человечинкой. Тогда я еще не знал, что в действительности она спасала жизни: заручившись помощью всех своих друзей до последнего, укрывала танцовщиков-евреев в Германии от нацистской расправы и переправляла их в Великобританию.
Вскоре после знакомства с моей матерью Берил де Зёте, должно быть, решила, что Гаятри Розарио – юная, прекрасная, талантливая, страдающая, загнанная – явно нуждалась в спасении. Спустя несколько дней или, может, недель, уже став частым гостем в нашем доме, Берил рассказала историю о мужчино-женщине, которую она повстречала, путешествуя по Ливийской пустыне, в оазисе Сива.
Я до сих пор могу восстановить этот рассказ в памяти, как услышал его тем вечером, когда певучий голос Берил разносился по нашему саду. Они уверены, что, кроме них, в доме никого нет. Берил раскачивается на качелях, свисающих с ветви одного из деревьев, моя мать сидит рядом на каменной скамье. Наигравшись, я пробираюсь к дому, юрко скользя сквозь тени, накрывшие дальнюю часть сада, но, услышав ее голос, застываю на месте. Моя мать не видит никого и ничего, кроме Берил, смотрит на нее с таким неотрывным вниманием, что не замечает меня, хотя я подкрадываюсь к ним совсем близко. Сидит, уперев локти в колени и уткнувшись подбородком в ладони. Край ее сари соскользнул, приоткрывая грудь, но отца поблизости нет и некому бранить ее за такое бесстыдство. Она не делает попытки оправить одежду.
– На обратном пути, проходя через оазис, мы постучали в дверь к молодой женщине по имени Аиша, прославившейся в Сиве своими танцами, пением и открытым презрением к условностям; меня должны были ей представить. Но дома ее не оказалось. В Сиве для женщины жить одной было так же возмутительно, как для англичанки сожительствовать с десятью мужьями. Ее история такова: когда-то она была женой или любовницей хорошо известного в тех местах английского капитана, который держал в Сиве небольшую гостиницу. После его отъезда Аиша не смогла заставить себя вернуться к совершенно затворническому образу жизни сиванской женщины, и ей хватило воображения стать мужчиной, то есть поступить так, как, пусть и в несколько ином виде, в конце прошлого века поступали отдельные независимо мыслящие англичанки, которые не носили корсетов, коротко стриглись, вели свободный образ жизни и сторицей возвращали мужчинам неприязнь, которую те к ним испытывали. У Аиши ситуация была гораздо сложнее, и она решила ее иначе, не так добропорядочно, как это сделали наши «новые женщины». Волосы, правда, она тоже остригла. Носит длинную белую рубаху, джиббу, одежду самых бедных сиванцев, и зарабатывает на жизнь изготовлением и продажей браслетов, колец и корзин. По вечерам ее комната превращается в некое подобие простенького салона, где она развлекает мужчин пением и игрой на барабанах.
Я всегда думал, что Сива (Шива) – это индуистский бог, но оказалось, что где-то далеко это имя живет другими жизнями. Не поэтому ли эта история так врезалась мне в память? Или потому, что позднее стало ясно, какое сильное впечатление она произвела на мою мать?
К тому времени, когда они появились в нашей жизни, Берил де Зёте и Вальтер Шпис уже закончили свою книгу по балийскому танцу. Следующим по их плану было описание танцев Индии. Вальтер Шпис познакомился с моей матерью, когда она еще юной девушкой изучала классический индийский танец. Он смутно помнил кое-что из того, о чем она ему рассказывала, о ее мечте вступить в труппу, такую как были у Лейлы Рой или Удая Шанкара, участвовать в балетных постановках в Шантиникетане. «Танец в Индии переживает изменения», – рассказала она ему тогда. Уходили в прошлое кокетливые позы, покусывание губ, похлопывание ресницами, вместо этого основное внимание уделялось музыке и хорошей физической подготовке. «Я непременно буду танцевать в одной из таких трупп», – заявила она с убежденностью молодости, которая еще не ведает, что жизнь имеет обыкновение складываться по своему собственному сценарию. Вальтер Шпис никогда бы не догадался, что в жизни пылкой индийской девушки, которую он повстречал, не окажется места танцу.
У моей матери осталась пара массивных ножных браслетов с тех времен, когда она училась у преподавателя в Дели. Иногда она доставала их из коробки, слегка трясла, чтобы услышать их мелодичный «джан-джан», и убирала обратно. Я никогда не видел ее танцующей, кроме одного раза, когда она вальсировала по гостиной Лизы Макнелли под музыку Штрауса, лившуюся из граммофона. Комната была заставлена столиками на тонких деревянных ножках, вязаными фигурками кошек и миниатюрными биг-бенами, которые они с Лизой, кружась, смахивали с их законных мест. Их танец продолжался, пока не замолк граммофон, после чего они упали на диван в облаке карминного и бирюзового шелка.
Никому из наших соседей, друзей семьи, ребят в моей школе не было известно, что у нас бывают гости из-за границы. Да не откуда попало, а с острова, окруженного со всех сторон Индийским океаном, где есть еще тысячи и тысячи других островов, частью неисследованных, частью бывших просто куском скалы, возвышающимся над морской гладью, а иногда являющих собой целый мир в миниатюре – с горами, храмами, дворцами, морями, реками, полями, деревнями и городами. Мать рассказывала мне, что всю их страну можно обойти за несколько дней, ну а чтобы отправиться куда-нибудь еще – понадобится лодка. Я и Дину начали играть в игры, в которых присутствовали акулы, аллигаторы, корабли. Питались мы в основном дикими свиньями и рыбой, жаренными на открытом огне. Ели воображаемые финики, лазали по воображаемым деревьям за кокосами, чтобы было что пить. Плоды мы разрубали теми же мачете, которыми забивали оленей на мясо.
Как-то утром мать уехала с гостями в тонге. Это случилось вскоре после их первого появления в нашем доме. Мать прознала о большом знатоке танца катхак, этот человек жил и давал уроки в старой части Мунтазира, в лабиринте тесных улочек прошлого века, застроенных старинными домами, мечетями, рынками и борделями. Завидев, как она забирается в тонгу и усаживается рядом с Берил де Зёте, морщинистый старик-сторож у ворот Дину принялся кричать:
– Бибиджи![31]31
Бибиджи – госпожа.
[Закрыть] Скажите этим сагибам, что я видел их страну! Ради них пересек черную воду! Ради них сражался! Ради них убивал! Скажите им, чтобы дали мне землю! Скажите им, что мне нужен дом! Хабардар![32]32
Внимание! (перс.) Выражение, которое прочно вошло в лексикон хинди и урду; означает также «Осторожно!» или «Берегитесь!».
[Закрыть]
Он уже почти ничего не видел и едва слышал, но все еще носил армейскую фуражку, которую ему выдали во время войны на фронтах Первой мировой. Каждую ночь он вышагивал взад-вперед у ворот дома Дину, предостерегая всех чужаков своим громогласным «Хабардар, хабардар!», словно все еще был на поле боя. Говорили, что где-то внутри него до сих пор сидит пуля. Дедушка, просыпаясь по ночам от боевых выкриков сторожа, говорил, что его нужно отправить либо обратно в Ипр, либо в приют для умалишенных, но отец Дину полагал, что отставные солдаты заслужили наше уважение, в здравом уме они находились или нет. Моя мать тоже так считала. Она помахала из глубины тонги и крикнула в ответ:
– Скажу! Обязательно скажу, Кхарак Сингх! А они напишут королю Англии!
Подумала ли моя мать спросить отцовского разрешения, прежде чем отправиться в поездку со своими новыми друзьями? Не знаю. Должна же у нее была мелькнуть мысль, что вести себя подобным образом – это все равно что тыкать палкой в клубок сплетен и домыслов. Интересно, по какой причине она так поступила? Мать отправилась навстречу приключениям после ухода отца на работу и вернулась домой до его прихода.
Тем вечером она была на редкость сдержанна, на кухне помешивала что-то то в одной сковороде, то в другой, за ужином вела легкую, занимательную беседу. У отца тоже наготове оказалась любопытная история о студенте из касты брахманов, который, чтобы не засыпать во время ночных занятий, взял за привычку подвязывать свои собранные на затылке в хвост волосы к крюку в потолке, вроде как по обычаю бенгальского ученого Видьясагара.
Все было прекрасно ровно до тех пор, пока к разговору не присоединился я.
– Мам, в следующий раз, когда поедешь на тонге с мистером Шписом, возьми меня с собой.
Стало тихо.
Я знал эту тишину. До ужаса ее боялся. Опустил голову. Внимательно осмотрел свои ноги. Поболтал ими. От зависшего в воздухе молочно-ванильного запаха хлебного пудинга, который мы только что съели, меня начало подташнивать. Хотелось, чтобы забили часы, пролаяла собака, упала ветка – хоть какого-нибудь звука.
Дада взъерошил мне волосы и взял за руку:
– Пойдем, Мышкин, посмотрим, не вернулась ли сова к нам на крышу.
Вот какой всегда была моя мать. Шальной. Такие люди читают прогноз погоды, когда их лодка уже на многие мили удалилась от берега. Другой мне ее было бы невозможно представить. Когда я стал постарше – понял, как сильно она отличалась от других женщин – жен родственников, матерей моих друзей. Матери Дину никогда бы в голову не пришло уехать из дома на тонге с двумя незнакомцами и отправиться в известный публичными домами квартал старого города на поиски преподавателя традиционного танца, который работал с дамами легкого поведения. Мать Дину все знали как «мать Дину» и никак иначе; ее настоящего имени уже никто не помнил. Она редко выходила из дома и не общалась с мужчинами, кроме родственников Дину, моего отца и деда. Она круглый год выглядела одинаково: накрахмаленное сари, хорошо подобранные золотые украшения и безупречный красный кружок между бровей. «Какая нужда женщине таскаться по городу? – спрашивала она у любого, кто оказался рядом. – Неужто какой-нибудь небесный дух заскочит, чтобы приглядеть за хозяйством?» Это позор, просто позор. Ведь любому было видно, к чему все идет. Эта ее привычка спать допоздна, когда весь дом уже на ногах с рассвета; и чесать языком с негодным братцем Арджуна Бридженом всякий раз, как тот заходил к ним домой. Он все свои мозги уже пропил, а она-то чем думала? Или тот случай, когда она однажды упорхнула в Дели, оставив дома больного ребенка. И еще сотня других, слишком скучных для перечисления примет того, что непременно должно было произойти.
Отец Дину, Арджун Чача, выразился куда более резко.
– Совсем из ума выжил? – осведомился он у моего отца на следующий день после поездки матери на тонге. – Учиться индийским танцам? А чему там учиться, друг мой? Танец изобрели, чтобы мужчины могли поглазеть на женщин, а не для того, чтобы одни женщины могли поглазеть на других. – Он хлопнул ладонью по капоту своей машины и рассмеялся. – Ты бы поприглядывал за своей молодой женушкой, Нек. Помнишь тот раз, когда она у тебя в саду танцевала? Все твои слуги…
Отец откашлялся и, вскинув бровь, жестом пригласил меня к разговору.
– Так и было? – спросил он подчеркнуто ровным голосом. – Ты всякие мелочи лучше меня запоминаешь.
Что бы отец ни выговаривал матери дома, он всегда следил за тем, чтобы даже намеком не обмолвиться посторонним о существовании между ними разлада. Как ни странно, недовольство родителей Дину могло убедить его в том, что моя мать не сделала ничего дурного. Почему бы ей не гулять там, где хочется (в пределах разумного, естественно)? У женщин тоже были права. Он услышал об этом на днях от Мукти Деви в Обществе патриотов Индии, где она выступала с пламенной речью, призывая мужчин освободить своих жен от исполнения пурды[33]33
Пурда (перс. – занавес) – кодекс поведения женщин среди мусульманского населения Афганистана и Пакистана, также практикуется индусами, особенно высших каст. По законам пурды женщина должна проводить всю жизнь в стенах своего дома, занимаясь домашним хозяйством и воспитывая детей, беспрекословно подчиняться мужчинам семьи и полностью покрывать все части тела, включая лицо, в присутствии посторонних мужчин.
[Закрыть] и подтолкнуть их к участию в борьбе за независимость.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?