Текст книги "Мои литературные и нравственные скитальчества"
Автор книги: Аполлон Григорьев
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
III. Товарищи моего учителя[106]106
Так как воспоминания мои связаны только хронологическим порядком и притом этот отдел их начинается прямо с очерка литературной поры тридцатых годов, то я не считаю нужным ссылаться на начальные главы, в которых очертил я впечатления младенчества.
[Закрыть]
Да! я помню, живо помню тебя, маленькая, низкая проходная комната моего наставника, с окном, выходившим на «галдарейку», над которой была еще другая «галдарейка», галдарейка мезонина и мезонинных барышень, хозяйкиных дочерей, – комната с полинявшими до крайней степени бесцветными обоями, с кожаной софою, изъеденной бесчисленными клопами, и с портретом какой-то «таинственной монахини» в старой рамке с вылинявшею позолотою над этой допотопною софою… Под вечер Сергей Иванович, пока еще не зажигали свечей, в час «между волка и собаки»,[107]107
…час «между волка и собаки»… – Правильнее – «между собакой и волком», французское выражение «enlre chien et loup», означающее «сумерки».
[Закрыть] ложился на нее – и я тоже подле него. Он обыкновенно запускал свою очень нежную и маленькую руку в мои волосы, играл ими и рассказывал мне древнюю историю или фантазировал на темы большею частию очень странные. До неестественности впечатлительный, он не бесплодно слушал отцовское (т. е. моего отца) чтение романов Радклиф или Дюкре-Дюмениля: ему самому все хотелось стать героем какой-нибудь таинственной истории – и почему-то к этой таинственной или просто нескладно дикой истории он припутывал и меня.
Но о нем и его странных беседах со мною – после.
Комнатка под вечер становилась почти каждый день местом сходки студентов, товарищей моего учителя. Его когда-то любили, хоть он и не блистал особенной талантливостью, и к нему ходили, потому что он сам редко выходил из дому. Он вообще долгое время был поведения примерного.
Он был, как я уже сказал, очень молод и, главное, мягок как воск. Кроме того, отец его и его родные отдали его в семейный дом, известный столько же строгостью нравов, сколько радушием и хлебосольством, отдали, так сказать, «под начало» к человеку, который в своем круге считался в некотором роде светилом по уму и образованию и даже по-французски говорил нередко с советниками губернского правления или с самими вице-губернаторами, производившими каждый год так называемую «ревизию» в весьма низменном и невзрачном тогда месте, называвшемся Московским магистратом.[108]108
Магистрат – в XVIII–XIX вв. в России административный орган городской власти. Отец Г. служил в Московском магистрате секретарем 2-го департамента.
[Закрыть]
Мой отец действительно имел на своих товарищей, и уже тем более на молоденького семинариста, то, что называл: он «асандан»… Да и любил же он, покойник, и употреблять (нередко злоупотреблять) и показывать этот «асандан»… Умный и добрый по природе, он основывал свой, этот милый сердцу его, «асандан» не на уме и доброте, а на плохом французском языке да на лоскутьях весьма поверхностного образования, вынесенного им из университетского благородного пансиона… Кроме того, крепко засела в его натуру, да и в натуру всех членов нашего семейства, честь дворянского сословия, может быть, именно потому крепко засела, что происхождение ее, этой сословной чести, не терялось в неизвестности, как источники Нила,[109]109
Именно в 1860–1863 гг., т. е. в годы, когда писались эти строки, усилиями нескольких экспедиций были открыты истоки Нила в Центральной Африке.
[Закрыть] – а просто-напросто сказывалось родством из духовенства по мужеской линии да вольноотпущенничества по женской.[110]110
Единственное указание на происхождение деда Г. из духовенства (или на то, что кто-то из его близких принял духовный сан); Г. несомненно знал и о дяде деда, священнике И. Иванове. В семье, очевидно, было известно и крестьянское происхождение жены деда Марины Николаевны; разыскания Г. А. Федорова подтверждают, что она – «вольноотпущенная», а совсем не из «дворян», как записал ее в родословную книгу дворянства И. Г. Григорьев (явно пользуясь своей службой в Управе благочиния), поэтому сведения родословной книги (см. Материалы, с. 315) неверны.
[Закрыть]
И странное это дело! Ну добро бы отец, несмотря на свой ум, все-таки человек весьма прозаический, был заражен этой сословною честью! Старшая тетка, экзальтированная до понимания многих возвышенных вещей, с увлечением читавшая Пушкина и с жаром повторявшая «Исповедь Наливайки»,[111]111
«Исповедь Наливайки» – отрывок из неоконченной поэмы К. Ф. Рылеева «Наливайко» (1825).
[Закрыть] – и та скрывала от себя источники нашего Нила, а дядя – впечатлительный головою до всяческого вольнодумства – терпеть не мог этих источников. Я ведь вот уверен, что если эти страницы и теперь попадутся моей старшей тетке, которая и сама, может быть, не подозревает, как много она имела влияния на мое отроческое развитие своей, по формам странной, но страстной и благородной экзальтацией, – я уверен, говорю я, что моя плебейская искренность и теперь даже сделает на нее очень неприятное впечатление.
Всю эту речь вел я к тому, чтобы объяснить свойство того «асандана», который имел мой отец на моего наставника и которым обусловливалось многое, почти что все в обстановке жизненной этого последнего, – обусловливалось уже всеконечно и его товарищество. Живя в семейном доме, и притом почти как член семьи, откармливаемый на славу и хотя вознаграждаемый денежно весьма скудно, но не имевший возможности найти себе что-либо повыгоднее, – он, конечно, должен был хотя-нехотя сообразоваться со вкусами и привычками дома.
Кто ходил к нему, тот большею частию становился общедомашним знакомым, стало быть, так или иначе приходился «ко двору», а кто ко двору не приходился, тот, наверно всегда можно было сказать, ходил недолго.
А между тем университет, к которому принадлежал мой юный наставник, был университетом конца двадцатых и начала тридцатых годов, и притом университет Московский – университет, весь полный трагических веяний недавней катастрофы и страшно отзывчивый на все тревожное и головокружительное, что носилось в воздухе под общими именами шеллингизма в мысли и романтизма в литературе, университет погибавшего Полежаева и других.[112]112
Имеется в виду и общее состояние радикального студенчества после разгрома декабристов, и конкретно – судьба А. И. Полежаева; Г. намекает также на стихотворение А. И. Полежаева «Провидение» (1828), начинавшееся строкой «Я погибал…».
[Закрыть]
Я бы мог по источникам той эпохи, довольно близко мне знакомым, наговорить много об этом тревожном университетском поколении, но я поставил себе задачею быть историком только тех веяний, которые сам я перечувствовал, передать цвет и запах их, этих веяний, так, как я сам лично припоминаю, и в том порядке, в каком они на меня действовали.
Ясное дело, что ни с Полежаевым, ни с кругом подобных этой волканической личности людей мой Сергей Иванович не был и не мог быть знаком, как по своей мягкой и ослабленной натуре, так и по своей обстановке, по свойству того «асандана», которому он подчинился.
Ему это, впрочем, и тяжело-то особенно не было. «Романтизм» коснулся его натуры только комическими сторонами, т. е. больше насчет чувствий, да разве изредка насчет пьянства, но ни стоять по вечерам на тротуарных столбиках перед окнами низеньких домов Замоскворечья, ни даже изредка предаваться пьянству «асандан» не воспрещал ему нисколько. Похождения его «асанданом» даже поощрялись, потому что служили немалою потехою в однообразной домашней жизни. А пьянство – как известно всем, «даже не учившимся в семинарии», – и пороком-то вообще не считается в обычном земском быту…
Буйства, буйства в различных его проявлениях, неуважения к существующему боялся мой отец… Вот чего!.. Запуганный сызмальства кряжевым деспотизмом кряжевого человека, каков был мой дед, хоть не физически, но морально забитый до того, что из благородного пансиона никаких впечатлений не вынес он, кроме стихотворения
Танцовальщик танцовал,
А сундук в углу стоял;[113]113
Очевидно, стихотворение было популярно в XIX в.: по воспоминаниям старших детей Л. Н. Толстого, отец напевал его как песенку из четырех строк; следующие две: «Танцовальщик не видал, Споткнулся и упал» (Сергеенко А. П. Рассказы о Л. Н. Толстом. М., 1978, с. 167).
[Закрыть]
никаких воспоминаний, кроме строгости инспектора, барона Девильдье, – разошедшийся почти тотчас же по выходе из заведения с товарищами, из которых многие стали жертвою катастрофы, и ошеломленный этою катастрофою до ее положительного непонимания, – он если не был убежден в том, что
то зато вполне чувствовал глубокий смысл пословицы, что «ласково телятко две матки сосет», – и как рассудочно-умный человек инстинктивно глубоко разумел смысл нашей общественной жизни, где люди делились тогда очень ярко на две категории: на «людей больших» и «людей маленьких»… Ну, большому кораблю большое и плавание, – а маленькие люди всячески должны остерегаться буйства.
Буйные люди, стало быть, не ходили к моему наставнику, а ходили всё люди смирные: только некоторые из них в пьяном образе доходили до сношений более или менее близких с городскою полициею, да и такие были, впрочем, у отца на дурном замечании и более или менее скоро выпроваживались то тонкою политикою, то – увы! в случае внезапных приливов самодурства – и более крутыми мерами, от строгих увещаний Сергею Ивановичу до зверообразных взрывов, свойственных вообще нашей, весьма взбалмошной, хоть и отходливой сердцем породе.
Но смирным, «нежным» сердцам отец нисколько не мешал. Напротив, сам, бывало, придет, балагурит с ними, неистощимо и интересно рассказывает предания времен Екатерины, Павла, двенадцатого года, сидит чуть не до полночи в табачном дыму, от которого, бывало, хоть «топор повесь» в воздухе маленькой комнатки, – а поймает некоторых, так сказать, своих любимцев и в парадные комнаты позовет – и «торжественным», т. е. не обычным, чаем угощает часов в семь вечера…
Потому точно: люди все были подходящие и уступчивостью и добрыми правилами отличались. Многие даже приятными талантами блистали – и гитара переходила из рук в руки, и молодые здоровые голоса, с особенною крылосною грациею и с своего рода меланхолиею, конечно, более, так сказать, для шику на себя напущенною, воспевали или:
или «Прощаюсь, ангел мой, с тобою…»,[116]116
Начало народного романса XVIII в.
[Закрыть] или – с особенною чувствительностию:
на известный глубоко задушевный народно-хохлацкий мотив, на который доселе еще поется эта песня Раича во всякой стародавней «симандро» (семинарии) и «Кончен, кончен дальний путь…»[118]118
Начало романса на слова А. X. Дуропа «Казак на родине» (1818).
[Закрыть] во всякой лакейской, если лакейские еще не совсем исчезли с лица земли… Отец мой – и это, право, было очень хорошее в нем свойство, как вообще много хороших свойств выступит в нем в течение моего правдивого рассказа, – любил больше заливные народные песни, но с удовольствием слушал и эти, тогда весьма ходившие в обороте романсы. Мать моя также в свои хорошие минуты до страсти любила музыку и пение.
Все это было прекрасно, и хорошая нравственность молодых людей, и кротость их, и их песни, и их невинные, приличные возрасту их амурные похождения, которые отец, начинавший уже жить в этом отношении только воспоминаниями, выслушивал с большим любопытством, приговаривая иногда светское присловие: «знай наших камышинских», и которые я, притаившись во тьме какого-нибудь уголка, подслушивал с странной тревогой… Все это было прекрасно, повторяю, – и отец, сберегая Сергея Иваныча от людей буйных и удовлетворяя собственному вкусу к мирным нравам, имел, без сомнения, в виду и во мне развить добрую нравственность, послушание старшим, необходимую житейскую уступчивость и другие добродетели.
Но есть в беспредельной, вечно иронической и всевластной силе, называемой жизнию, нечто такое, что постоянно, злокозненно рушит всякие мирные Аркадии; есть неотразимо увлекающие, головокружащие вихри, которые, вздымая волны на широких морях, подымают их в то же время на реках, речках, речонках и даже ручейках – не оставляют в покое даже болотной тины, – вихри мысли, взбудораживающие самую сонную тишь, вихри поэзии, как водопад, уносящие все за собою… Вихри мирового исторического движения, наконец, оставляющие за собою грозные памятники ломки или величавые следы славы.
Вот ведь во всем этом кружке товарищей моего Сергея Иваныча были только, собственно, две личности, которые всурьез принимали жизнь и ее требования. Одна из этих личностей, глубоко честная, глубоко смиренная личность,[119]119
…глубоко честная, глубоко смиренная личность… – Очевидно, Иван Дмитриевич Беляев, будущий профессор истории русского права Московского университета, подготавливавший Г. к поступлению в университет после первого учителя С. И. Лебедева.
[Закрыть] которой впоследствии я был обязан всеми положительными сведениями, – пошла нести крест служения науке с упорством любви, с простотою веры. Другая, сколько я ее помню, тем отнеслась сурьезно к требованиям жизни, что наивно, искренно и беззаветно прожигала жизнь до буйства и безобразия, до азарта и цинизма… Все другие осуждены были явным образом на то, чтобы прокиснуть, медленно спиваясь или медленно погружаясь в тину всяческих благонравий.
Но каким образом и этот кружок посредственностей задевали жизненные вихри» каким образом веяния эпохи не только что касались их, но нередко и уносили за собою, конечно только умственно. Ведь дело в том, что если оживлялась беседа, то не о выгодных местах и будущих карьерах говорилось… Говорилось, и говорилось с азартом, о самоучке Полевом и его «Телеграфе» с романтическими стремлениями; каждая новая строка Пушкина жадно ловилась в бесчисленных альманахах той наивной эпохи; с какой-то лихорадочностью произносилось имя «Лорд Байрон»… из уст в уста переходили дикие и порывистые стихотворения Полежаева… Когда произносилось это имя и – очень редко, конечно – несколько других, еще более отверженных имен,[120]120
Очевидно, литераторов-декабристов, в первую очередь – К. Ф. Рылеева и А. А. Бестужева-Марлинского.
[Закрыть] какой-то ужас овладевал кругом молодых людей, и вместе что-то страшно соблазняющее, неодолимо влекущее было в этом ужасе, а если в торжественные дни именин, рождений и иных разрешении «вина и елея» компания доходила до некоторого искусственно приподнятого настройства… то неопределенное чувство суеверного и вместе обаятельного страха сменялось какою-то отчаянною, наивною симпатиею – и к тем речам, которых
и к тем людям, которые или «жгли жизнь» беззаветно, или дерзостно ставили ее на карту… Слышались какие-то странные, какие-то как будто и не свои речи из уст этих благонравных молодых людей.
Каким образом даже в трезвые минуты передавали они друг другу рассказы об их, страшных им товарищах, отдававших голову и сердце до нравственного запоя шеллингизму или всю жизнь свою беснованию страстей! Ведь все они, благонравные молодые люди, знали очень хорошо, что отдача себя в полное обладание силе такого мышления ни к чему хорошему повести не может. Некоторые пытались даже несколько юмористически отнестись к философскому или жизненному беснованию – что, дескать, «ум за разум у людей заходит» – и все-таки поддавались лихорадочно обаянию.
Не «Вестник Европы», а «Телеграф» с его неясными, но живыми стремлениями жадно разрезывала эта молодежь… не профессоров старого закала слушала со вниманием, а фанатически увлекалась, увлекалась до «аутос эфе»,[122]122
«Аутос эфе» («сам сказал») – аргумент в спорах между учениками Пифагора, когда они хотели опереться на авторитет учителя.
[Закрыть] широтою литературных взглядов Надеждина (тогда еще высказываемых им только на лекциях), фантастическим, но много сулившим миропостроением Павлова,[123]123
Профессор М. Г. Павлов проповедовал в своих лекциях шеллингианские идеи.
[Закрыть] в его физике, и, так как эта молодежь, почти что вся, за исключением одного, будущего труженика истории,[124]124
Очевидно, И. Д. Беляева.
[Закрыть] была молодежь медицинская, увлекалась пением своей сирены,[125]125
И. Е. Дядьковский, по отзывам современников, играл на медицинском факультете роль, аналогичную Т. Н. Грановскому у гуманитариев: он был энциклопедически образованный ученый, сочетавший хорошее знание практики с философскими обобщениями; прекрасный лектор, увлеченный темой, он мог «растянуть» лекцию до 3–4 часов (см. о нем: Биографический словарь профессоров и преподавателей имп. Московского ун-та (…), ч. I. М., 1855, с. 315–325).
[Закрыть] Дядьковского… Это имя всякий день звучало у меня в ушах; оно было окружено раболепнейшим уважением, и оно же было именем борьбы живой, новой науки[126]126
Впервопечатном тексте было «эловой науки». В. С. Спиридонов предложил чтение «эоловой» (Ясс, с. 43), что, на наш взгляд, лишает фразу позитивного смысла: ведь Г. противопоставляет эту науку «старой рутине», почему же живая наука должна быть легкой, как Эол?! Исправление В. Н. Княжнина на «новой» (Материалы, с. 44) представляется единственно правильным и по смыслу, и по предполагаемому графическому начертанию: специфическое григорьевское написание «н» вполне могло быть принято наборщиком за «эл».
[Закрыть] с старою рутиной… Не могу я, конечно, как не специалист, хорошо знать заслуги Дядьковского, но знаю то только, что далеко за обычный звонок простирались его беседы и что эти люди все без исключения заслушивались его «властного» слова, как впоследствии мы, люди последующего поколения, тоже далеко за урочный звонок жадно приковывались глазами и слухом к кафедре, с которой – немножко с резкими эффектами, немножко, пожалуй, с шарлатанизмом звучало нам слово, наследованное от великого берлинского учителя.[127]127
Речь идет о Т. Н. Грановском, использовавшем в своих лекциях метод и идеи Гегеля. В свете своего позднейшего сдержанно-отрицательного отношения к «западникам» и гегельянству Г. употребляет применительно к Грановскому не слишком лестные эпитеты.
[Закрыть]
Каким образом, повторяю еще, людей, которых ждала в будущем тина мещанства или много-много что участь быть постоянными «пивогрызами», тогда всевластно увлекали веяния философии, и поэзии, новые, дерзкие стремления науки, которая гордо строила целый мир одним трансцендентальным мышлением из одного всеохватывающего принципа.
Соблазн, страшный соблазн носился в воздухе, звучавшем страстно сладкими строфами Пушкина. Соблазн рвался в нашу жизнь вихрями юной французской словесности… Поколение выросшее не искало точки покоя или опоры, а только соблазнялось тревожными ощущениями. Поколение подраставшее, надышавшись отравленным этими ощущениями воздухом, жадно хотело жизни, страстей, борьбы и страданий.
IV. Нечто весьма скандальное о веяниях вообще
Если перенестись мысленно за каких-нибудь тридцать с небольшим лет назад, то даже человеку, который сам прожил эти тридцать лет, станет вдруг как-то странно, точно он заехал в сторону, где давным-давно уже не бывал и г-де все, однако, застыло в том самом виде, в каком было оно им оставлено, – так что, присматриваясь к предметам, он постепенно с большею и большею ясностию воспроизводит свои бывалые впечатления от предметов, постепенно припоминает их вкус, цвет и запах, хотя вместе с тем и чувствует очень хорошо, что эта уже отшедшая жизнь поднимается перед ним каким-то фантастически-действительным маревом.
Но еще страннее должно быть отношение к этой отжившей полосе жизни человека иного, позднейшего поколения, когда он видит перед собою только мертвые, печатные памятники ее, да и то, конечно, далеко не все… да, может быть, и не те даже, в которых та отжившая пора сказалась безоглядочно и непосредственно, вышла перед почтеннейшую публику не во фраке и перчатках, а по-домашнему, как встала, правой или левой ногой с постели.
Еще не далее как вчера вечером, о мой милый Горацио Косица,[128]128
«Косица» – псевдоним Н. Н. Страхова в журналах Ф. М. Достоевского «Время» и «Эпоха». Страхов был почтительным, внимательным учеником Г., поэтому тот мог обратиться к нему, как Гамлет к своему товарищу Горацио.
[Закрыть] беседуя с тобою после концерта, где слышали мы 2-ю симфонию старого мастера,[129]129
…2-ю симфонию старого мастера… – Бетховена.
[Закрыть] который, творя ее, еще не оглох для современной и предшествовавшей ему столовой камерной музыки, но уже горстями посеял в нее и свои глубокие думы и свои пантеистические созерцания жизни, пытаясь разъяснить смысл этих очевидных «схваток» чего-то глубоко серьезного и тяжелого, звучащих неожиданными взвизгиваниями скрыпок и виолончелей в allegro patetico, доискиваясь или, лучше, дорываясь значения замедленных тактов в финале, тактов, явно заклейменных какою-то мрачною и важною думою, тактов, снова, хоть не так уже определенно-резко, возникающих в последующем развитии музыкальной ткани, – еще вчера, говорю я, мы договорились с тобою опять до тех веяний, которые так смешны нашим современным мыслителям.
Смешны-то они им смешны, в этом спору нет ни малейшего, равно как нет спору и о том, что умственная жеванина, которой кормят они своих адептов, несравненно доступнее, чем наши трансцендентальные бредни, но тем не меньше (я ведь совершенно согласен с началами, выражающимися в твоем последнем письме[130]130
Имеется в виду «Письмо в редакцию» Н. Н. Страхова (Эпоха, 1864, № 1–2, с. 576–586), посвященное критике вульгарного материализма с позиций правого гегельянства.
[Закрыть]), если трансцендентальные мысли возникают в мозгу «выродившихся обезьян», которых невежды, не читавшие Молешотта и иных мудрых, обычно зовут людьми, то нельзя не послать их к «тем особам», с которыми познакомил Фауста ключ Мефистофеля,[131]131
Речь идет о Матерях в преисподней, куда Мефистофель посылает Фауста, снабдив его волшебным ключом («Фауст», ч. II, сцена «Темная галерея»).
[Закрыть] а если нельзя, то мы с тобою имеем полное право дожить свой век трансценденталистами. Да и то, правду сказать, если бы мы с тобою, устыдясь в некотором роде своей несостоятельности перед великими современными мыслителями, сказали который-нибудь один другому, как Фамусов Чацкому:
Ты завиральные идеи эти брось,
то, вероятно, мгновенно расхохотались бы, как римские авгуры.[132]132
Авгуры – древнеримские жрецы-предсказатели. Это прозвище стало употребляться как синоним знающих «тайный» язык и по особой улыбке отличающих среди профанов подобных себе, посвященных в тайны.
[Закрыть] Потому трансцендентализм – в своем роде «зарубки Любима Торцова»:[133]133
«зарубки Любима Торцова»… – Герой комедии А. Н. Островского «Бедность не порок» (1853) Любим Торцов рассказывает приказчику Мите о трудности порвать с беспутной жизнью: «… попадешь на эту зарубку, не скоро соскочишь» (д. 1, явл. 12).
[Закрыть] попадешь на «эту зарубку, не скоро соскочишь».
Да и совсем даже не соскочишь. Есть у меня приятель,[134]134
Есть у меня приятель.… – Е. Н. Эдельсон, сторонник и пропагандист «опытной» психологии Бенеке, немецкого философа, противника рационализма и гегельянства, ставившего психологию во главу философии: якобы лишь психические явления познаваемы благодаря внутреннему опыту, самонаблюдению.
[Закрыть] которого я ты знаешь, человек поколения, так сказать, среднего между трансценденталистами и нигилистами, совершенно удовольствовавшийся отрывочными психологическими кунштиками[135]135
Кунштик – ловкая проделка, фокус (от нем. Kunststuck).
[Закрыть] Бенеке, которые столь мало нас с тобою интересуют. Он поведал как-то раз в искренней беседе один свой собственный психологический опыт, весьма любопытный и даже назидательный. Он принимался читать «Систему трансцендентального идеализма» Шеллинга с решимостью «проштудировать» его основательно для доставления себе определенных понятий об этом хотя и отжившем, но все-таки важном в истории мышления философском учении. Ну, как тебе известно, отжившее учение сразу ошарашивает человека по лбу известного рода распутием, потребностью – вывести или все мироздание из законов сознающего я, или сознающее я из общих законов мироздания. Конечно, это в сущности все равно, почему и является философия тождества, но распутие на первый раз огорошивает, как та стена, на которую жалуется, например, последний герой нашего друга Федора Достоевского.[136]136
Герой только что опубликованных «Записок из подполья» Ф. М. Достоевского говорит о каменной стене (аллегорическое обозначение препятствий, законов и т. д.), возникающей на пути человека (см. гл. 3 первой части повести).
[Закрыть] Усердно штудировал и пристально читал мой приятель, с тем же усердием и пристальностью, с какими одолевал он «психологические скиццы»[137]137
…«психологические скиццы» – Одно из наиболее известных ранних сочинений Бенеке «Psychologische Skizzen» (1827).
[Закрыть] и другие умственные мастурбации Бенеке. Начал он уж переваривать и тот процесс, в котором из нашего непосредственного, так сказать, объективного, еще слитого с предметом познавания я выделяется я сознающее, в котором из этого сознающего внешний предмет я выделяется еще я, которое уже подымается вверх над сознающим внешние предметы я – и в некотором роде судит это самое, сознающее внешние предметы я, в котором, наконец… Но тут мой крайне осторожный, рассудительный и весьма не пренебрегающий жизненным комфортом приятель схватился в пору, догадался, что соприкоснулся сфере, в которой начинается поворот головою вниз, что из этого судящего я, производящего суд и расправу, по каким-либо признанным правилам выделится еще, пожалуй, после многих выделений, уже такое я, которое никаких правил, кроме тождества с мировою жизнию, знать не захочет, я трансцендентальное, весьма опасное и безнравственное.
И благоразумный приятель мой закрыл зловредную книгу и таким образом сохранил для отечества полезного члена, хорошего отца семейства, изредка только, в видах необходимого жизненного разнообразия, дозволяющего себе некоторые загулы, наконец, деятеля в литературной области, который, как «дьяк, в приказе поседелый»,[138]138
«дьяк, в приказе поседелый»… – Неточная цитата из драмы А. С. Пушкина «Борис Годунов» (нужно: «в приказах»); слова Григория (сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре»).
[Закрыть] может
Спокойно зреть на правых и виновных,
не увлекаясь и не впадая в промахи в своих суждениях, – чем всем мы никогда не будем с тобою, о мой Горацио!
В самом деле, что это за страстность такая развита в нас с тобою, что за неправильная жила бьется в нас, людях «трансцендентальной» закваски, что нам ужасно скучно читать весьма ясного и методом естественных наук идущего Бенеке и не скучно ломать голову над «Феноменологией духа».[139]139
«Феноменология духа» – один из главных трудов Гегеля (1807).
[Закрыть] Да не то, что скучно Бенеке читать, а просто невероятных усилий стоило; если не тебе, писавшему магистерскую диссертацию о каких-то никому, кроме микроскопа, неведомых костях инфузорий[140]140
…о каких-то… костях инфузорий… – Намек на магистерскую диссертацию Н. Н. Страхова «О костях запястья млекопитающих» (1857).
[Закрыть] или о чем-то столь же неподобном, – я ведь наглый гуманист и сам знаю, что ужасные невежества луплю; если не тебе, говорю я, то мне невероятных усилий стоило ловить за хвосты идеи Бенеке, например, – да и тут оказывалось, что ловлей я занимаюсь совсем понапрасну, что, по мнению моего бенекианца, совсем я не тем, чем следует, занимаюсь, что общего хвоста, из которого бы пошли, как из центра, эти маленькие хвостики, как живые змейки, я искать совсем не должен, потому, дескать, и зачем он? – всеохватывающие, дескать, принципы оказались совсем несостоятельными.
Да позволено будет мне в этой совершенно скандальной и неприличной эксцентрической главе – перескакивать, как я хочу, через время и пространство, предупреждать первое и совершенно забывать о существовании второго…
Вот мне на память пришло то время, когда, вняв советам моего благоразумного друга, я со рвением, достойным лучшей участи, принялся «штудировать» психологические скиццы. Не потому я принялся их со рвением «штудировать», чтобы особенно подействовал на меня друг мой своими беседами. Друг мой, точно, очень красноречиво толковал о параллелизме психических и соматических явлений, о заложениях и душевных образованиях; друг мой даже с прекрасными и очень умными дамами вел эти беседы – и, конечно, не без успеха, хотя, к сожалению, сей успех был вовсе не научный, – ибо прекрасные и умные дамы, слушая его, смотрели более на его тогда чрезвычайно яркие и голубые глаза и от логического красноречия его делали совсем нелогическую посылку к другим, так сказать, более низменным свойствам его натуры, но дамы вообще уж все таковы и от таких посылок едва ли избавит их даже стрижка кос и рассуждения о женском труде… Меня-то не красноречие друга моего увлекало – и даже не сам он, а – опять-таки то «веяние», которого он в ту пору был одним из энергических представителей.
Это было в эпоху начала пятидесятых годов, в пору начала второй и самой настоящей моей молодости, в пору восстановления в душе новой или, лучше сказать, обновленной веры в грунт, почву, народ, в пору воссоздания в уме и сердце всего непосредственного, что только по-видимому похерили в них рефлексия и наука, в пору надежд зеленых, как цвет обертки нашего милого «Москвитянина» 1851 года… Я оживал душою… я верил… я всеми отправлениями рвался навстречу к тем великим откровениям, которые сверкали, в начинавшейся деятельности Островского, к тем свежим ключам, которые были[141]141
В. С. Спиридонов (Псс, с. 282) предполагает здесь ошибку: ключи «бьют», а не «бывают», но так как по смыслу возможно и «были», и «били», то мы оставляем журнальный вариант
[Закрыть] в «Тюфяке» и других вещах Писемского да в ярко талантливых и симпатических набросках покойного И. Т. Кокорева; передо мной, как будто из-под спуда,[142]142
В журнальном тексте было «из-под сосуда» – явная ошибка.
[Закрыть] возникал мир преданий, отринутых только логически рефлексиею; со мной заговорили вновь, и заговорили внятно, ласково, и старые стены старого Кремля, и безыскусственно высокохудожественные страницы старых летописей; меня как что-то растительное стал опять обвевать, как в года детства, органический мир народной поэзии. Одиночеством я перерождался, – я, живший несколько лет какою-то чужою жизнию, переживавший чьи-то, но во всяком случае не свои, страсти – начинал на дне собственной души доискиваться собственной самости.
Веяние новой поры влекло меня с неодолимою силою. Есть для меня что-то наивное до смешного и вместе до трогательного в той фанатической вере, с которой я рвался вперед, как все мы, все-таки рвался вперед, хоть и думали мы – что возвращаемся назад… Такой веры больше уж не нажить, и хоть глупо жалеть об этом, а жаль, что не нажить! Хорошо было это все, как утренняя заря, как блестящая пыль на лепестках цветов.
Фанатик до сеидства,[143]143
Сеидство – крайняя степень приверженности (сеиды – фанатики мусульманской веры).
[Закрыть] я готов был каяться, как в грехе каком-нибудь, в своем трансцендентальном процессе, от него, доставшегося душе не дешево, способен был отрицаться, как «от сатаны и от всех дел его»… Но увы! две вещи оказались скоро очень явными: первое дело, что, раз дойдя до того пункта, на котором, по соображению моего приятеля, натура поворачивается вверх тормашкой, – остается повторять с поэтом:
а второе дело, что психологические мастурбации Бенеке столь же мало шли к новому веянию жизни, как «к корове седло»… Бенеке попал в «кружок» совсем случайно, и если представителей кружка петербургские критики стали скоро упрекать в «заложениях»,[145]145
Речь идет о «молодой редакции» «Москвитянина» (Г., А. Н. Островский, Е. Н. Эдельсон, Б. Н. Алмазов и др.), которую демократические и либеральные критики обвиняли в консервативности, в защите патриархальных начал, в славянофильстве.
[Закрыть] то совсем не в тех, какие разумеются в «психологических скиццах» и других сочинениях ученого психолога (философом-то назвать его как-то язык не поворачивается).
Но с каким «в некотором роде торжественным шиком» приступал ко мне мой друг, вручая мне книжку «скицц». Во-первых, он – как теперь помню – допрашивал меня: занимался ли я над собою и над другими – психологическими наблюдениями?… Ну, жизни, хоть и гальванической,[146]146
В лексиконе Г. «гальванический» значит «искусственно возбужденный» (намек на известный опыт с сокращением мускулов ноги лягушки под воздействием электрического тока).
[Закрыть] пережито было немало; рыться в собственной душе и в душе других двуногих без перьев, особенно женского пола, тоже случалось немало, но не такого рода психологическую работу и психологические наблюдения разумел мой приятель: гальванически пережитую жизнь он называл весьма правильно напускною и часто, как человек, к счастью, мало «тронутый», относился к ней юмористически, и мои психологические наблюдения над прекрасною половиною двуногого рода он, по добродетели своей, не переваривая моих софистических и собственно к практическим целям направленных бесед с женщинами, называл гусарским к ним «отношением, возведенным только в перл создания[147]147
…в перл создания… – Выражение Гоголя: «… озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания» («Мертвые души», т. I, гл. VII).
[Закрыть] и тонкость чувствований»… Поэтому я долго не понимал, каких он от меня исследований психологических добивается. Во всяком случае, я за Бенеке принялся с ожесточенным упорством и даже слепо подчинялся своему руководителю. Лербуха,[148]148
Лербух – учебник (нем. Lehrbuch).
[Закрыть] т. е. системы, он мне в руки не дал, подозревая во мне не без основания охоту к ловле абсолютного хвоста, а отчасти боясь, чтобы в лербухе я не схватил скоро, на лету и, стало быть, поверхностно разных хвостиков.
Потому хоть с известного пункта трансцендентализма и поворотил назад оглобли мой приятель, но ведь он как недюжинно умный человек понял вполне ярыжно-глубокую и вместе глубоко-ярыжную[149]149
Ярыжно – любимое слово Г., означающее: беспутно, разгульно.
[Закрыть] мысль великого учителя в «Феноменологии духа», что в деле мысли важен только процесс и что результат есть только безжизненный труп, покинутый живой душой – тенденцией.
И сижу я это, бывало, тогда по целым вечерам зимним над «психологическими очерками» немецкого хера профессора[150]150
…хера профессора… – господина профессора (от нем. Herr Professor).
[Закрыть] и мучу я свой бедный мозг не над тем, чтобы понять читаемое, ибо так себе, безотносительно взятое, оно все, это читаемое-то, очень просто, но над тем, чтобы внимание приковать к этому читаемому… А за стеной вдруг, как на смех,
и мятежная дрожь венгерки бежит по. их струнам, или шелест девственно-легких шагов раздается над потолком, и образы встают вслед за звуками и шелестом, и жадно начинает душа просить жизни, жизни и все жизни… Так просидел я несколько вечеров, да и возвратил другу книгу с наивнейшим сознанием, что никак не могу я заставить себя ею заинтересоваться. Видит он, что ничего со мной, погибшим человеком, не поделаешь… купил и подарил мне лербух. Лербух я весьма скоро прочел, механику эту всю, значит, усвоил и пошел себе как следует рассуждать о новой системе достаточно ясно, хотя и поверхностно… С меня и будет! – думал я, потому что абсолютный хвост в ней ловить запрещается ее адептами. А черт ли мне в ней, коли я в ней этого-то самого хвоста и не словлю.
Отчего ж это, бывало, в пору ранней молодости и нетронутой свежести всех физических сил и стремлений, в какое-нибудь яркое и дразнящее и зовущее весеннее утро, под звон московских колоколов на святой – сидишь весь углубленный в чтение того или другого из безумных искателей и показывателей абсолютного хвоста… сидишь, и голова пылает, и сердце бьется – не от вторгающихся в раскрытое окно с ванильно-наркотическим воздухом призывов весны и жизни… а от тех громадных миров, связанных целостью, которые строит органическая мысль, или тяжело, мучительно роешься в возникших сомнениях, способных разбить все здание старых душевных и нравственных верований… и физически болеешь, худеешь, желтеешь от этого процесса… О! эти муки и боли души – как они были отравительно сладки! О! эти бессонные ночи, в которые с рыданием падалось на колена с жаждою молиться и мгновенно же анализом подрывалась способность к молитве, – ночи умственных беснований вплоть до рассвета и звона заутрень – о, как они высоко подымали душевный строй!..
И приходит мне еще в память, как в конце 1856 года мне, лежавшему больным на постели, – уже пережившему и вторую молодость, разбитому и морально и физически, – один из добрых старых могиканов, знаменитый Дон Базилио Педро,[152]152
…Дон Базилио Педро…. – Василий Петрович Боткин; шутливый намек на его книгу «Письма об Испании» (1857).
[Закрыть] прислал в утешение только что вышедший вступительный том в «Философию мифологии» Шеллинга.[153]153
…вступительный том в «Философию мифологии» Шеллинга. – Schelling F. Sämmtliche Werke. 2-te Abth. Bd 1. Stuttgart und Ausburg, 1856.
[Закрыть] Приехать благородный Дон побоялся, потому что я был болен запоздавшей оспой, но книгу прислал с запиской и в записке, между прочим, упоминал, что он уже нюхал и что хорошо как-то пахнет… И впился я больными, слабыми глазами в таинственно и хорошо пахнущую книгу – и опять всего меня потащило за собою могучее веяние мысли – и силою покойный отец, ходивший за мною, как нянька, должен был отнимать у меня эту «лихую пагубу».
И в саду итальянской виллы подле Tomba tusca[154]154
Этрусской гробницы (итал.). В Италии сохранилось несколько этрусских гробниц. Так как упоминается Белль, гувернер кн. Трубецкого, то, очевидно, имеется в виду вилла Сан-Панкрацио в окрестностях Флоренции, где Г. жил в семействе Трубецких в августе-сентябре 1857 г.
[Закрыть] сидел я по целым часам над этой «лихой пагубой» и ее последующими томами – и опять голова пылала и сердце билось, как во дни студенчества, – и ни запах роз и лимонов, ни боязнь тарантулов, насчет местожительства которых в Этрусской гробнице предварял меня весьма положительный англичанин Белль, гувернер моего ученика, князя Т<рубецкого>, – ничто не могло развлечь меня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.