Текст книги "Мои литературные и нравственные скитальчества"
Автор книги: Аполлон Григорьев
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
<VII>. Запоздалые струи
Кроме этих живых, в самом воздухе жизни носившихся веяний, кругом меня и – буквально, не метафорически говоря, вокруг моей детской постели шелестели еще впечатления былого, уже прожитого времени… Собственно, только что числились прожитыми эти впечатления, и не сменены совершенно, а только что заслонены несколько были они новыми ответами на новые требования жизни, продолжая тем не менее действовать, влиять, воспитывать… Они, пожалуй, принадлежали уже к роду тех впечатлений, в силе которых на душу неохотно сознаются молодые, свежие поколения, но тем не менее они отяготели на них неизбежным наследством, засели в них целым органическим, неотделимым от души миром.
То был, как я уже сказал, мир старых – и, разумеется, переводных романов, через посредство которых в новые волны жизни вливались многоразличные, более или менее запоздалые струи былого времени.
Моя детская комната была подле спальни отца и матери, и кроватка стояла у самых дверей, так что и старинно-патетическое чтение отца, и сентиментально-дьячковское и монотонное чтение Сергея Иваныча – были мне слышны до слова в продолжение ночи, кроме того уже, что никто не препятствовал мне слушать, прижавшись где-нибудь в уголку, чтение вечером, начинавшееся обычно после пяти часов, т. е. по окончании вечернего чая в моей комнате, служившей вместе и чайною. Разве только отец иногда заметит, да и то больше «для проформы» (как он выражался насчет разных официальностей), «ты бы шел лучше в залу с Маришкой играть», а Маришка, т. е. Марина, была девочка моих лет, нарочито для удовольствия барчонка привезенная из Владимирской деревни; но о непременном выполнении своего замечания отец нисколько не заботился, сам слишком увлекаясь интересом читаемого, да разве, если уж что-либо слишком страшное или слишком скандальное очень явно предвиделось в дальнейшем ходе читаемого, то высылал меня вон с авторитетом родительской власти. Да и на то были средства. Коли только вечер был не летний, т. е. коли я, volens-nolens,[256]256
волей-неволей (лат.).
[Закрыть] не должен был отправляться на двор или в сад, я с замиранием сердца, на цыпочках прокрадывался в девичью, находившуюся подле моей комнатки, усаживался около шившей у дверей Лукерьи и, не мешая ей разговорами, прислонялся ухом к дверям и опять-таки, с маленький перерывом, дослушивал от слова до слова привлекательные уже самою таинственностью своей страхи или скандалы… Ну, а летом другое было средство. Я тщательно замечал всегда, куда кладет отец читаемую книгу: он же, как человек порядка, и клал-то ее всегда на определенное место, на верх бюро, на левую сторону под календарь. Затем, на другой день утром, в часы, когда по уходе Сергея Иваныча я должен был зазубривать краткий катехизис, или исключения третьего латинского склонения, или велеречивые повествования Матвея Шрекка о царях вавилонских и ассирийских,[257]257
Имеется в виду переведенная с нем. «Шрекова Всемирная история для обучения юношества» (СПб., 1787, неоднократно потом переиздавалась).
[Закрыть] я уловлял ту минуту, когда мать в болезненном настройстве начинала пилить, грызть и есть Лукерью или в добром – усердно занималась перекладкою вещей и белья в комодах, беседуя мирно с тою же ненавидимою и вместе странно любимою, постоянно грызомою и вместе странно любившею ее Лукерьею, – я воровал книгу и, держа всегда наготове для ее прикрытия латинскую грамматику Лебедева, пожирал неслышанные места и перечитывал даже слышанные или забегал и вперед. Подходила мать в дурном расположении духа пилить меня и немилосердно чесать мне голову, а в хорошем – ласкать и звать кофий пить, я как ни в чем не бывало прикрывал запретную книгу почтенным трудом заслуженного профессора и принимался громко зудить iter – itineris или «по делу виден художник и так как художник бывает всегда совершеннее своего дела» и проч…[258]258
Неточная цитата из «Пространного христианского катехизиса» митрополита Филарета (Дроздова). В подлиннике: «…и всегда художник бывает совершеннее своего дела» (М., 1829, с. 2).
[Закрыть] Затем, пользуясь каким-либо выходом матери в девичью, с легкостью серны прыгал в спальню и клал книгу на обычное место, а когда возвращался Сергей Иваныч и официально-грозно требовал отчета в утренних занятиях, я, постоянно не зная исключений третьего склонения, с несодеянною наглостью ссылался на то, что сидел целое утро и что маменька, дескать, видела… – Впрочем, повторяю еще, отец более «для проформы» прибегал к такого рода изгнаниям, чтобы, так сказать, совесть не зазрила и долг родительский в некотором роде был исполнен – а сам внутренне, и по собственным отроческим воспоминаниям и как весьма умный практически человек, был глубоко убежден в бесполезности всяческих запрещений… В этом, в особенности впоследствии, подрастая, я все более и более мог бы убеждаться, кабы смотрел только на вещи попроще. Он смотрел на все сквозь пальцы и, видимо, хотел смотреть так… ну, достигало что-нибудь против его воли до его ведома, он принимался за «проформы» и «асандан» в ход пускал. Жаль, что с полною ясностию сознал я такие его свойства только тогда уже, когда мне в том не было нужды. Вообще от многих бы моральных мук избавил я себя, если бы «поестественнее» относился к делам мира сего… Вопрос только в том, мог ли я, воспитавшийся под теми веяниями, о которых имею честь вам повествовать в точности и подробности, и воспринимавший их все совершенно всурьез, – понимать даже естественное отношение к делам мира сего. Передо мною долго, очень долго ходили не люди живьем, а образы романов или образы истории. Сколько-нибудь естественного отношения к жизни и к людям я должен был добиваться от себя трудом несравненно более упорным, нежели тот мозговой процесс, который был потребен для усвоения отвлеченностей «Феноменологии духа». Болью сердца, язвами самолюбия покупалось впоследствии это сколько-нибудь естественное отношение!
И все-таки нечестно в высшей степени было бы винить и веяния века, подорвавшие во мне в корне естественность отношений к жизни, – и отца, который мало заботился о том, чтобы подрезывать ранние и неправильные побеги развивавшегося в его глазах растения. Я той веры – в сорок два года, надеюсь, можно иметь смелость на такую веру, я той веры, что, останови побег жизненной силы в одну сторону, она ударится в другую. Не развейся во мне с ужасающею силою жизнь мечтательная, развилась бы с такою же жизнь животненная, а что лучше или хуже – решить, право, трудно. Отец инстинктивно, кажется, понимал это и притом сам, как человек положительно чувственный, жизни души не придавал большого значения. В этом, равно как и в любимом своем присловье: «Перемелется – все мука будет», он, конечно, ошибался, и впоследствии, когда на его глазах даже в тридцатилетнем человеке брожение не перемалывалось в муку, мог наглядно убедиться в своей ошибке, но во всяком случае в том, что он не прибегал к стеснительным и запретительным мерам, я считаю его совершенно, хотя тоже инстинктивно правым…
Расскажу вам один из моих позднейших опытов по этой части, хоть друзья мои начинают уже сильно бранить меня за мой бессовестные вставки и отступления. Довелось мне быть наставником одного крайне ленивого и крайне же даровитого отрока[259]259
Семейство князей Трубецких по рекомендации М. П. Погодина пригласило Г. быть воспитателем сына, Ивана Юрьевича, на время заграничной поездки (1857–1858). Подробно историю своей жизни в семье Трубецких Г. излагал в письмах к М. П. Погодину (Материалы, с. 165–255; обильные цензурные купюры этого издания восстановлены и ошибки исправлены в публикациях: Егоров Б. Ф. Письма Ап. Григорьева М. П. Погодину 1855–1857 гг. – Учен. зап. Тартуского гос. ун-та, 1973, вып. 306, с. 386–388; Егоров, с. 336–344).
[Закрыть] – купно с весьма положительным гувернером-англичанином,[260]260
В тех же письмах Г. часто упоминает этого гувернера, м-ра Белля.
[Закрыть] честнейшим и ограниченнейшим господином мещанского закала, какого только удавалось мне в жизни встретить. Методы образования отрока были у нас с ним диаметрально противуположны. Гувернером я не был, да и никогда бы, по чистой совести, не только мальчика, но даже щенка не принял бы под свое руководстве, но быть образователем я взялся, и даже охотно взялся, потому что я люблю это дело, да и не лишен к нему способностей. Стал я к нему поэтому в совершенно свободное отношение: я сразу понял, конечно, что от малого почти что шестнадцати лет, у которого глаза разгораются на всякую мало-мальски нестарую фиористку,[261]261
Фиористка – продавщица цветов (от итал. fiore – цветок).
[Закрыть] которых так много в милой Citta dei Fiori[262]262
городе цветов, Флоренции (итал.).
[Закрыть] и которые все – сказать par parenthése[263]263
в скобках (франц.).
[Закрыть] – предобрые, что от такого малого нечего желать и требовать не только что зубренья уроков, но вообще занятий вне классной комнаты требовать совершенно бесполезно; когда ему? и на пьяцетте[264]264
Пъяцетта – площадь небольшого размера (итал. piazzetta).
[Закрыть] в отличном экипаже всякий день показаться, и в театре побывать в разных ложах и проч. А с другой стороны, я также хорошо понял, что с малым, который, прочтя раз сколько-нибудь заинтересовавшую его страницу, удержит ее навсегда в памяти или, воротясь из новой оперы, катает на рояле все ее сальянтные[265]265
Салъянтные – выдающиеся (от франц. saillantes).
[Закрыть] места с гармоническими ходами и оркестровыми эффектами, много сделаешь часа в четыре в сутки, и добросовестно отдал в его распоряжение столько своего времени, сколько сам он хотел и мог взять. Главное то, что я понял всю бесполезность и даже положительный вред разных запретительных мер, и от души хохотал, хохотал порою до сумасшествия, когда он показывал мне строки, замаранные в истории римских императоров его высоконравственным гувернером. Увы! он только эти-то строки и выучил наизусть по другому, конечно, экземпляру из истории римских императоров. Но высочайшая прелесть запретительной системы обнаружилась, когда мудрый и чинный наставник в день рождения (воспитаннику было уже шестнадцать лет, и он состоял уже в ближайшем знакомстве с прекрасной половиной одного престарого и прескупого грека, подчинявшегося, однако, общему правилу образованного общества иметь свою ложу в Перголе[266]266
Пергола – знаменитый театр во Флоренции.
[Закрыть]) подарил ему издание Family-Shakspeare.[267]267
семейного Шекспира (англ.). Family-Shakespeare – сокращенное издание классика (с изъятием «неприличных» сцен) для семейного чтения.
[Закрыть] Шекспира англичанин хотя знал очень плохо и, кажется, внутри души считал его просто только непристойным и безнравственным писателем, но увидел с сокрушенным сердцем тяжкую необходимость решиться на такой подарок… Вот где можно было окончательно дознаться, с какими целями издаются Фемили-Шекспиры и другие editiones castratae[268]268
кастрированные издания (лат.).
[Закрыть] на пользу юношества. Первым делом, разумеется, наш отрок стянул у меня моего нефамильного Шекспира, добросовестнейшим образом вписал в свой экземпляр пропущенные или исправленные места, добросовестнейшим образом их выучил и бессовестно мучил ими каждое утро своего добродетельного надзирателя…
Да к иному результату – Фемили-Шекспиры и вообще запретительные меры, прилагаемые к живым и даровитым натурам, и вести, конечно, не могут… С другой стороны, нельзя же, конечно, и прямо все в руки совать отрокам. И выходит поэтому, что прав был вполне мой отец, смотревший и желавший смотреть на все сквозь пальцы, чтобы и отеческое достоинство не страдало, да и свобода бы развития человеческого сколько можно не стеснялась.
В конце двадцатых и в начале тридцатых годов в обращении между обычными читателями всякой всячины находились уже, конечно, не «Кандид» г. Волтера, не «Антеноровы путешествия»,[269]269
«Антеноровы путешествия» – многочисленные русские переводы франц. сочинения; наиболее ранний: Антеноровы путешествия по Греции и Азии. Соч. г. Лантье. Пер. с франц. Петра Макарова и Григория Яценкова. 3 ч. М., 1801–1802.
[Закрыть] не «Кум Матвей»[270]270
«Кум Матвей» – русский перевод французского романа: Кум Матвей, или Превратности человеческого ума. Роман Дюлорана. Пер. с франц. П. Пельского. 4 ч. М., 1802. За фривольность был запрещен в России.
[Закрыть] и даже не «Фоблаз».[271]271
«Фоблаз» – «Приключения кавалера Фоблаза» (1787–1790), известный фривольный роман Ж.-Б. Луве де Кувре (1760–1797), французского писателя и политического деятеля; первый перевод на русский язык: Приключения шевалье де Фобласа. Роман Лувета де Кувре. Пер. А. Леванды. СПб., 1792–1796.
[Закрыть] Со всеми этими прекрасными и назидательными сочинениями познакомился я уже после, в эпоху позднейшую даже, чем студенчество. Струя нахально-рассудочного или цинически-сладострастного созерцания жизни, бежавшая по этим дореволюционным[272]272
Подразумевается Великая французская революция 1789–1793 гг.
[Закрыть] продуктам, уже сбежала и сменилась иною, в свою очередь тоже сбегавшею уже струею – так сказать, реакционною. Средние века – которые были как время мрака и невежества отрицаемы «веком разума» – мстили за себя. Они, хоть на первый раз по возобновлении, и совершенно ложно понятые, – заняли почти что всевластно человеческое воображение. Рыцарство, с одной стороны, таинственности загробного мира и сильные страсти с мрачными злодеяниями – с другой… вот что дразнило немалое время вкус публики, которой приелись и нахальство голого рассудка и бесцеремонная чувственность былого времени. Уже самый «Фоблаз» – книга, стоящая, так сказать, на грани двух направлений: сказка, интрига весьма спутанная и сложная играет в нем роль нисколько не меньшую чувственности – и история Лодоиски имеет в нем уже весь характер последующего времени, романов г-ж Жанлис и Коттен. Сказка, интрига, чудесное и таинственное должны были на время занять человеческий ум – именно потому, что крайние грани революционного мышления и созерцания были крайними гранями его собственного истощения. После фанатически-чувственного культа разума гебертистов[273]273
Имеются в виду сторонники Ж.-Р. Гебера (точнее – Эбера), левые якобинцы, активные защитники террора и противники церкви, насаждавшие «Культ Разума»; казнены в 1794 г.
[Закрыть] и после сентиментально-сухого культа высшего существа, признанного и освященного Робеспьером, идти дальше было некуда. Замечательно, что самое освещение этого культа добродетельным учеником Жан-Жака[274]274
Робеспьер использовал демократические идеи Ж.-Ж. Руссо, вообще оказавшие громадное воздействие на деятелей Великой французской революции; Г. подробнее говорит об этом ниже.
[Закрыть] сливалось уже с смешными бреднями и мистериями вдовицы Катерины Тео[275]275
К. Тео была пророчицей, визионершей, именовавшей себя богородицей, а Робеспьера – сыном божиим.
[Закрыть] (Theos). Кроме того, пресытившись тщетой различных утопий будущего, одна за другою оказывавшихся несостоятельными, человечество на время поворачивало назад оглобли и переселяло свои мечты в прошедшее.
Так было, конечно, преимущественно в той стране, в которой революционное движение совершилось в самой жизни, а не в одном мышлении, т. е. во Франции, и, обращая взгляд на сказки, дразнившие и тешившие вкус ближайшего послереволюционного поколения, надобно непременно иметь это в виду и строго различать струи, бегущие по романам хотя бы, например, англичанки Анны Редкляйф, или Радклиф, как обычно писали у нас ее имя, чопорной гувернантки герцога Орлеанского г-жи Жанлис или слезливой г-жи Коттен и добродетельно-сентиментального Дюкре-Дюмениля – и немцев Клаурена и Шписса. Все это имеет, пожалуй, одну общую исходную точку, и эту точку можно, пожалуй, назвать реставрацией средних веков – но не везде слово «реставрация» однозначительно в этом отношении с словом «реакция». Талант, например, Анны Радклиф и ее магическое влияние на бывалых читателей – не подлежат ни малейшему сомнению. Покойный А. В. Дружинин в одном из своих «Писем иногородного подписчика», с своими всегдашними качествами чуткости и тонкости, написал несколько блестящих и даже эстетически глубоких страниц[276]276
Г. ошибается: в «Письмах иногороднего подписчика» (1849) имеются лишь беглые, в несколько строк, упоминания Анны Радклиф; вероятно, он имел в виду большую статью – рец. Дружинина на роман Радклиф «Лес, или Сен-Клерское аббатство» (Современник, 1850, № 4, отд. IV, с. 35–60; № 5, отд. IV, с. 1 – 30), где дана подробная характеристика жизни и творчества писательницы.
[Закрыть] о значении и обаятельной силе множества сторон в произведениях ныне забытой романистки, передавши искренне свои впечатления от этой живописи мрачных расселин и подземелий, зверских страстей и вместе самых чинных, английски-нравственных жизненных воззрений – живописи с колоритом иногда совершенно рембрандтовским… но он не коснулся исторических причин, лежавших в основе этой живописи и ее породивших, не коснулся разницы неизмеримой, лежащей, например, между этим родом и полнейшею чисто уже реакционною реставрацией), совершенною впоследствии Вальтер Скоттом в его романах. Дело в том, как мне кажется, что отношения знаменитой романистки к изображаемому ей миру были не так определенны, конечно, как отношения Вальтер Скотта к его миру, ибо у нее прежде всего недоставало огромного запаса его сведений; но едва ли ее отношения не были более непосредственны; едва ли не более огранически сложились в ней ее вкус и созерцание… Вальтер Скотт некоторым образом сделался, Анна Радклиф родилась – родилась прямо с своею страстью к развалинам, подземельям и могилам, с своим нервическим чутьем жизни теней, привидений и призраков, с своей отзывчивостью на мрачные и зверские страсти – и родилась притом из самой глуби английского духа, из того же мрачного сплина, который у величайшего представителя нации сказался сценою Гамлета на кладбище и потом могущественно-односторонне сосредоточился в Байроне. Я говорю здесь, конечно, не о силе таланта, а о его источниках, говорю о том, что Анна Радклиф была талант глубоко искренний – чем и объясняется ее преимущественное, преобладавшее и магическое влияние на мысль читателей, повсеместно колоссальный успех ее романов, поколебленный – да и то нескоро – только успехом чрезвычайно искусных изделий шотландского романиста.
С другой стороны, писатели рыцарских романов в Германии – как например Шписс, Клаурен (кажется, Клаурен – автор «Могильщика», «Урны в уединенной долине»[277]277
Эти романы принадлежат не Клаурену, а барону Л.-Ф. Бильдербеку (русский перевод первого – Смоленск, 1804 и 1806, второго – Смоленск, 1804; 2-е изд. – М., 1811).
[Закрыть] и проч.) – хотя постоянно заняты рыцарством, фантастическим и средними веками, но вовсе не принадлежат к последующей реакционной реставрации средневекового мира, последствиями которой были: сочиненный искусственный католицизм Герреса и братьев Шлегелей[278]278
Г. неправ: переход в католицизм немецких литераторов Л. Герреса и Ф. Шлегеля вряд ли «искусственный», он был связан с реакционными общественными тенденциями начала XIX в., с разочарованием в идеалах романтической молодости (впрочем, идеалы и время перехода в католицизм у них были разными); другой Шлегель, Август, никогда не был католиком и даже осуждал своего младшего брата за его переход.
[Закрыть] да «вольные» сумасшествия «доктора любви» Захарии Вернера, этого «сумасшедшего, который вообразил себя поэтом», как метко выразился о нем гениально остроумный автор писем о дилетантизме в науке.[279]279
Г. по цензурным условиям не мог сказать прямо, что цитата принадлежит Герцену; Г. неточен, в подлиннике («Дилетантизм в науке», 1843): «… безумный, прикинувшийся поэтом» (Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. III. M., 1954, е. 40). Вернер – поэт мистически-масонских настроений.
[Закрыть] Шписс и вообще писатели тогдашних немецких рыцарских романов принадлежали к другому периоду, к так называемому Drang und Sturm Periode[280]280
период бури и натиска (нем.).
[Закрыть] немецкой литературы, периоду, начатому вакхическими возлияниями Клопштока и его друзей перед Ирминовым столпом[281]281
…перед Ирминовым столпом… – Священный дуб саксов, в честь бога Ирмина, мифического родоначальника германцев; в эпоху бури и натиска (конец XVIII в.) стал символом национального самосознания, часто употреблялся в поэзии.
[Закрыть] (Irmin Säule) и блистательнейшим образом выразившемуся в железноруком «Гетце фон Берлихингене» Гете да в «Разбойниках» Шиллера – периоду скорее разрушительному, чем реакционному. Древняя Германия, затем рыцарство и средние века были для этого титанического поколения знамена борьбы, а не отдыха, и кинжал, который без подписи горел над безвестною могилой безрассудного убийцы филистера Коцебу,[282]282
Немецкий студент-революционер Карл Занд кинжалом убил реакционного немецкого писателя А. Коцебу (1819), воспринимавшегося молодежью как агент русского правительства; Занд был казнен. Г. имеет в виду заключительные строки стихотворения Пушкина «Кинжал» (1821), посвященные Занду:
И на торжественной могилеГорит без надписи кинжал.
[Закрыть] был прямым последствием тевтонско-революционного движения. Разумеется, все это относится не к скучным и длинным романам Шписса, а к тому направлению, за которым ковыляли эти и подобные им романы, к той струе, которая бежит по ним.
Знаю – не могу не сделать опять отступления – что меня настоящее молодое поколение, если только – что весьма сомнительно – оно пробежит мои записки, – попрекнет в темноте и даже неопределенности изложения, – но ведь не могу же я писать целые томы для разъяснения вещей очень близко и коротко знакомых и мне и всем моим сверстникам, хотя, конечно, с другой стороны, не могу и требовать, чтобы молодое поколение перечло всю ту ерунду, вроде разных «Рыцарей Льва», «Рыцарей Семигор», «Улло, горного старца», «Старика везде и нигде»,[283]283
Перечислены русские переводы зарубежных романов; первый и четвертый принадлежат X. Г. Шписсу (первые русские издания соответственно – М., 1819; М., 1806); два других неизвестного автора, их полные названия: «Рыцари Семи гор, происшествие тринадцатого столетия». Пер. с франц. М., 1808; «Улло, горный бард, или Страшилища в скалах Хиллы». Пер. с англ. П. Т. 6 ч. М., 1809.
[Закрыть] которую мы перечитали. Во всяком случае, общего знания хода истории литератур и значения литературных периодов я имею основания требовать от того, кому благоугодно будет разрезать эти страницы «Эпохи» с намерением пробежать их, и добросовестно предупреждаю его насчет необходимости этого общего знания. Мне некогда рассказывать историю немецкой, или английской, или французской литературы, и, передавая те веяния, которые они приносили нашему поколению, я поневоле должен ограничиваться намеками.
Струя, которая бежит по этим старым рыцарским немецким романам, – весьма сложная струя. Эти гонимые добродетели и угнетаемые злодеями невинности, которые защищены всегда или прямо таинственными, загробными силами, или добродетельными рыцарями, обязанными по уставам своих братств поражать зло и поддерживать страдающую правду; эти тайные судилища, фемгерихты, потайным кинжалом творящие суд и правду в бесправном и разрозненном, лишенном единства (которого и поныне не достигла Германия) обществе, – эти мрак и тайна, которыми окружены поборники правого дела, какие-нибудь рыцари Льва или Семигор, эта вечная чаша св. Грааля,[284]284
…вечная чаша св. Грааля… – Точнее: чаша «святой Грааль», легендарно-апокрифический сосуд, сказания о котором были широко распространены в средневековой Европе; существование его приурочивали и к началу нашей эры (якобы в чашу собирали кровь распятого Христа), и к последующим векам, к деяниям рыцарей при дворе короля Артура.
[Закрыть] парящая в высях небесных, – все это не одна любовь к средним векам и к реставрации – далеко не одна. Тут и месмеризм[285]285
Месмеризм – учение Ф. А. Месмера о «животном магнетизме», способном врачевать людей; получило широкое распространение в романтическую эпоху в конце XVIII – начале XIX в. из-за своей загадочности, таинственности.
[Закрыть] XVIII века с его духами и духовидцами, тут и иллюминатство Вейсгаупта[286]286
А. Вейсгаупт, профессор права в Ингольштадтском университете (Бавария), основал в 1776 г. орден иллюминатов, просветительское общество масонского типа (за что был лишен кафедры).
[Закрыть] или розенкрейцерство[287]287
… розенкрейцерство… – Под этим названием начиная с XVII в. существовало несколько различных обществ; Г. имеет в виду тайную масонскую организацию XVIII в.
[Закрыть] с их тайнами, символами и потайными кинжалами – тут, наконец, главным образом, ужасное убеждение в полнейшем бесправии разрозненного общества и не менее же ужасное убеждение в полнейшей необходимости постоянного действия сверхъестественных или сверхобщественных и, стало быть, противуобщественных сил – убеждение, высказавшееся у двух великих художников Германии образами Карла Моора и Гетца фон Берлихингена – а в жизни безумным мученичеством Занда… Мудрено ли, что как ни плохи и ни длинны изделия Шписса, Клаурена и других рыцарских романистов того времени, но струи, бегущие по ним, действовали сильно и на воображение и на чувство читавшей массы.
Наконец, что касается до французских романов этого времени, то они также отличались совершенно особенным характером, и притом вовсе еще не реакционным и даже не реставрационным. Я говорю, конечно, о романах, преимущественно ходивших в обращении в публике, т. е. в читающей черни, о романах Дюкре-Дюмениля, г-ж Жанлис и Коттен, а не о романах Шатобриана или г-жи Сталь. «Виктор, или Дитя в лесу», «Слепой у источника св. Екатерины» – произведения первого из поименованных мною романистов, «Рыцари Лебедя» г-жи Жанлис – и знаменитая «Матильда, или Крестовые походы» г-жи Коттен: – вот что составляло насущную пищу читающей «публики», преимущественно женской ее половины. Дюкре-Дюмениль завлекал своими сложными и запутанными интригами да разными ужасами, хоть и не тонко, но зато крайне расчетливо придуманными. Над «Матильдой» проливалось несчетное количество слез, и Малек-Аделем ее решительно бредили барыни и барышни, ровно до тех пор, пока его сменили герои виконта д'Арленкура, представителя новой, уже чисто реставрационной и реакционной струи. Скучнее всего были романы г-жи Жанлис, хотя по странной игре судьбы в упомянутом мною пошлом ее изделии «Рыцари Лебедя» – может быть, нагляднее всех других выражался тогдашний французский дореволюционный дух и его тогдашнее отношение к средним векам, рыцарству и проч., так что даже весьма скандальных непристойностей немало в произведении сухой и чинной гувернантки Орлеанского, а легкомыслие общего взгляда на жизнь доказывает, что не бесследно прошло для нее знакомство с сочинениями Вольтера и с ним самим. Да и рыцари, взятые ей напрокат без малейшего знакомства с историею из времен Карла Великого, нисколько не похожи на рыцарей немецких романов: это люди очень легкомысленные и ветреные, – помимо, конечно, ее ведома – вышедшие у нее точно французскими и даже провансальскими рыцарями, – или резонеры, рассудочные люди, схожие, как две капли воды с типами французских буржуа. О г-же Коттен я не распространяюсь, по тому что хоть она и больше, может быть, читалась, но в сущности менее характеристична. Дюкре-Дюмениль, как я уже сказал, брал преимущественно запутанностью сказки. Чрезвычайно важно то только, что во все: этих совершенно различных один от другого романистах, во всех, – если прибавить к ним еще и г-жу Монтолье, автора знаменитой тоже тогда «Каролины Лихтфильд» и «Амалии, или Хижины среди гор»[288]288
Г. ошибся: роман принадлежит Н. Зряхову (4 ч. М., 1827–1828); у Монтолье есть роман со сходным названием: «Le châlet des Hautes-Alpes» (Paris, 1813; в переводе на русский язык: Хижина на высотах альпийских. М., 1817), но их содержание не имеет ничего общего.
[Закрыть] – несмотря на всю их пошлость, общий французский дух и конец восемнадцатого века выражаются все-таки очень ярко и наглядно и в легкомыслии, и в чувственности, и в мещанской рассудочности взгляда на жизнь. Та нравственность, к которой они клонят, и та мораль, которая из них выводится, вовсе не то, что чопорный пуританизм Радклиф или добродетель, проповедуемая Шписсом. Она гола и суха до крайней пошлости, не обвита ни сплиническим мраком, ни нимбом таинственности – и совершенно практична. Сочинялись эти изделия по чисто внешним, а уж никак не по внутренним побуждениям. Не стремление к средним векам, к таинственному или ужасному порождало их с их крестовыми походами, замками и подземельями, таинствами и ужасами, а просто мода и прихоть. Вкус к разбойникам пошел от Шиллера, т. е. от того M-r Gilles, auteur allemand,[289]289
г. Жиля, немецкого литератора (франц.).
[Закрыть] которому юная республика посылала гражданский патент и которого Карл Моор переделался на французской сцене в Robert, chef des brigands,[290]290
Робера, главаря шайки разбойников (франц.).
[Закрыть] – таинства, подземелья и ужасы были простым соревнованием громадному успеху романов Анны Радклиф. Всурьез еще ничто подобное не принималось французским духом. Еще не явилась знаменитая книга г-жи Сталь о Германии,[291]291
В книге публицистических очерков «О Германии» (1810) де Сталь впервые поставила вопрос о национальном характере и своеобразии культуры, искусства, о праве каждой нации на самостоятельность
[Закрыть] а Шатобриан еще только обдумывал свой «Génie du christianisme»,[292]292
«Гений христианства» (франц.).
[Закрыть] еще носил только в душе психологические исповеди Рене и Эвдора.[293]293
Рене – герой одноименной повести Шатобриана, вошедшей в книгу «Гений христианства» (1802); Эвдор – герой эпопеи «Мученики» (1809).
[Закрыть] Писались просто сказки, бившие на занимательность и прошпигованные насквозь с одной стороны сентиментальностью, которой, как виноградным листиком, прикрывалась, и не всегда удачно, чувственность; да нравственностью, которая в переводе на чистый французский язык значила и значит всегда, как известно, рассудочность. Но этим-то лицемерством и важны эти пошлые изделия, предназначавшиеся для потребления читающей черни. Лицемерство сентиментальности и нравственности – вещь весьма понятная после чувственных сатурналий, начатых философом Дидро и законченных маркизом де Садом.[294]294
Под «сатурналиями» (древнеримский праздник в честь бога земледелия и плодородия Сатурна) здесь подразумевается плотская распущенность с нарушением этических норм и запретов. Г., очевидно, намекал на ранний роман Дидро «Нескромные сокровища» (1748), содержавший фривольные и пикантные описания (и в целом мало характерный для творческого пути писателя). Возможно, впрочем, что Г. имел в виду и общий дух мировоззрения французских энциклопедистов: борьбу с феодально-религиозными предрассудками, защиту естественных чувств и т. д. Растленное и извращенное мышление де Сада, выразившееся в его романах, хронологически более поздних, чем произведения Дидро, имеет совсем другие истоки: распущенность нравов аристократической верхушки, которая, впрочем, могла демагогически «опираться» на «свободу чувств», проповедовавшуюся энциклопедистами.
[Закрыть]
Была, однако, еще струя, еще более запоздалая, но зато гораздо искренней мутная, в которой старый, дореволюционный XVIII век сказывался совершенно животненными отрыжками. Эта струя бежала сильно в произведениях одного, тоже из любимых писателей читающей черни, в Пиго-Лебрене. Это был уже просто писатель-циник, хотя, надобно отдать ему полную справедливость, несравненно более талантливый, чем все сентименталисты, и несравненно менее противный, чем любимый писатель последующего времени, Поль де Кок, с силою комизма неоспоримой, с наглой искренностью разврата, без малейших претензий на мораль и добродетель, которые в Поль де Коке гораздо гнуснее для здравого эстетического и нравственного чувства, чем его скабрезности. Сочинений этого весьма откровенного господина до сих пор, я думаю, нельзя читать без смеха; даже характеры и лица умел рисовать он, – и кто, например, читал когда-нибудь «Пажа»,[295]295
«Паж» – имеется в виду русский перевод романа Пиго-Лебрена: Прекрасный паж, или Арестант крепости Шпандау. М., 1811–1812.
[Закрыть] тот, верно, не забыл достолюбезного гусара Брандта, верного друга барона Фельцгейма и верного дядьки его молодого сына, милых сцен на станции с хозяйкой, и с старым циником, и с рыжим капуцином… Прямота и откровенность вольтерьянизма с его ненавистью к monacaille[296]296
монашескому (франц.).
[Закрыть] и дидротизма с фанатическим поклонением чувственности слышатся пренаивно в подобных сценах. Пиго-Лебрена я не могу отнести даже к числу вредных писателей: разврат у него так бесцеремонно показан, так обнажен от всяких завлекающих и дразнящих покровов, что едва ли кого соблазнить может. Я помню, что отец, например, читая вслух «Пажа», высылал меня на короткое время из комнаты и что потом я, как уже рассказывал, крал по обычаю книгу и, конечно, прочитывал с некоторым лихорадочным трепетом пропущенные места: особенного действия они на меня, сколько я помню, не производили, а смеялся я ужасно, потому что действительно смешно, гораздо смешней Поль де Кока (которого, впрочем, я как-то терпеть не мог всегда) писал человек.
Но вся штука в том, что Пиго-Лебрен – прямой и смелый человек, нахально сам себя выставлявший безнравственным писателем, «проформа» требовала, чтобы юное воображение было удаляемо от знакомства с таким циником. Именно только «проформа», потому что никому не приходило в голову гнать меня из комнаты, когда читались «Природа и любовь», «Вальтер, дитя ратного поля»[297]297
«Природа и любовь», «Вальтер, дитя ратного поля» – полные названия русских переводов этих романов А. Лафонтена: «Природа и любовь, или Картины человеческого сердца». 2 ч. М., 1805; «Вальтер, дитя ратного. поля, или И вторая любовь надежна». 6 ч. М., 1819.
[Закрыть] и другие произведения безнравственнейшего из писателей того времени, равно помешанного на чувственности самой ядовитой и дразнящей, как на добродетели самой приторно-немецкой, и знаменитого даже нравственностью и добродетелью, немца Августа фон Лафонтена. Многим, в особенности помнящим только стих Пушкина:
приговор мой насчет безнравственности этого и других подобных ему в это время романистов покажется, по всей вероятности, парадоксальным; но в сущности, если уж говорить о безнравственности или вреде литературных произведений, то дело выйдет совершенно так. Молодое сердце и даже, проще говоря, молодая чувственность не так легко, как вообще думают, поддаются цинически-нахальному, не таящему себя под покровами разврату. До этого надобно дойти, а сначала нужны непременно приманки, покровы, некоторая таинственность, нужно то, что вообще сообщает прелесть всем запретным плодам. В самой женщине натуру благоустроенную влекут сначала именно такие же свойства…
Из читателей даже не совсем молодого поколения, а только несколько помоложе того, к которому принадлежу я, никто, конечно, не читал сентиментально-чувственной дичи добродетельного немецкого романиста, с чем я их от души поздравляю, потому что время, которое было бы употреблено на это совершенно пустое и праздное чтение, с большею пользою пошло, вероятно, хоть на игры на свежем воздухе, а тревожное чувство, которое бы оно непременно возбудило в их существе, находило себе, и притом в пору, позднее, правильный и жизненный, а не книжный выход. Но с другой стороны, не совещусь я нимало сам признаваться и в этом чтении и в немалом влиянии этого чтения на мое развитие. Так было, так сделалось: я-то, спрашивается, чем тут виноват?
Представьте вы себе вот какого рода, например, нелепую историю. Живет в каком-то немецком захолустном городке добродетельнейший и честнейший до паточной приторности танцмейстер. Совокупляется он – браком, разумеется – с столь же добродетельною, прекрасною и еще более бедною, чем он сам, девицею; живут они как и следует, т. е. как канар и канарейка, пересыпаясь непрерывно поцелуями и питаясь весьма скудною пищею. Тем не менее, несмотря на скудное питание, приживают они сына Вальтера. Вальтер выходит образцом всякой чистоты и добродетели. В ранней юности он встречает какую-то шатающуюся девицу, тоже образец чистоты, добродетели и невинности, дружится с нею и препроводит он с нею время наичистейшим образом, храня, хотя не без волнений, и весьма притом тревожных, ее чистоту. Как уж это ему удается, спросите у добродетельного писателя, ставящего его, как нарочно, в самые затруднительные положения… Затем – какими уж именно судьбами, не могу вам поведать в точности, ибо нить самой сказки исчезла из моей памяти, а если б я вздумал ее перечитывать, то вы бы имели полнейшее право заподозрить меня в непомерной глупости, – Вальтер попадается в какой-то богатый дом, к странному чудаку-старцу, у которого есть прелестная и невинная, как сама невинность, шестнадцатилетняя племянница. Чудаку почему-то и от кого-то нужно скрыть на месяц свою племянницу и вместе с тем убедиться в добродетели Вальтера. В огромном саду его есть уединенный домик, клетка для канара и канарейки, – и вот в этот-то домик, совершенно одних, поселяет он Вальтера и Леопольдину, обязавши первого честным словом хранить вверенную ему чистоту красавицы, а ей самой не сказавши, конечно, ни слова, ибо предполагается везде и всегда, что «у девушек ушки золотом завешены». Можете вообразить себе, какую адски-раздражающую нервы жизнь ведут сии чистые голубки целый месяц. Я полагаю, что Кукушкина, у которой глаза закатываются под лоб от восторга, когда она читает, «как препятствия исчезают и два любящих сердца соединяются», не раз и не два, а раз двадцать перечитывала эту идиллию. История называется «Вальтер, дитя ратного поля» – в российском переводе, разумеется. Не этот, впрочем, Вальтер дитя ратного поля, а ребенок, действительно найденный им во время битвы и им воспитанный. Сказку, повторяю вам, я забыл.
Или вот еще, например, история, которой мой отец в особенности восхищался всегда, живя уже более воспоминаниями, но любя дразнить себя ими, восхищался, как Кукушкина, – история, называющаяся – «Природа и любовь». Вам не безызвестно конечно, что последняя четверть XVIII века помешалась на природе, на первобытной чистоте и невинности, бредила о том, как бы создать, сочинить хоть искусственно – как Вагнер во второй части «Фауста» сочинил Гомункулуса, – высидеть, наконец, как-нибудь человека природы. Великий красноречивый софист, добросовестнейший и пламеннейший из софистов, потому именно, что он прежде всех самого себя обманывал, Руссо, пустивший в ход и теорию абсолютной правоты страстей в своей «Юлии», и теорию, отрешенную от условий воспитания, в своем «Эмиле», и сделанную общественную утопию в своем «Contrat social»[299]299
«Общественном договоре» (франц.).
[Закрыть] – если и не выдумал эту «природу конца XVIII века», ибо и до него еще было немало ее выдумщиков, то по крайней мере силою своего огненного таланта и увлекающего красноречия, самою жизнию, полною мук из-за нелепой мысли и преследований за нелепую мысль, пустил ее в ход на всех парусах. Гонимый всеми – и католиками, и кальвинистами, и даже самыми философами, осыпаемый клеветами и бранью Дефонтеней[300]300
Г. явно ошибся: второстепенный драматург 2-й пол. XVIII в. Дефонтень (Desfontaines) принадлежал, наоборот, к кругу поклонников Руссо; он в соавторстве с Пии (Piis) и Раде (Radet) написал панегирическую пьесу «Долина Монморанси, или Жан-Жак Руссо в своем Эрмитаже» (1797). Вероятно, Г. спутал Дефонтеня с приятельницей Вольтера маркизой Дю Дефан (Du Deffand), которая в самом деле осыпала Руссо бранью и клеветой (см.: Розанов М. Н. Ж.-Ж. Руссо и литературное движение конца XVIII и начала XIX в., т. 1. М., 1910, с. 212–213).
[Закрыть] и других подобных личностей, но вместе и нещадными сарказмами Вольтера,[301]301
Между Вольтером и Руссо начиная с 1750-х гг. велась многолетняя полемика: Вольтер, не терпевший противодействия, издевался над идеями Руссо, над его критикой цивилизации, культуры, театра, над его плебейством, над социальными идеями равенства и умеренности; наиболее известное произведение Вольтера, направленное против Руссо: «Письма о «Новой Элоизе»…», за подписью подставного маркиза де Хименес (1761).
[Закрыть] он, однако, на известный срок времени, вполне торжествует по смерти. Не только что ко гробу его ездят на поклонение всякие путешественники (помните, как какой-то англичанин без дальних разговоров, прямехонько спрашивает задумавшегося Карамзина:[302]302
Имеются в виду «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, ч. III, раздел «Женева»; но англичанин не спрашивает, а, увидев задумавшегося автора, утвердительно заявляет: «Вы об нем думаете» (о Руссо).
[Закрыть] vous pensez à lui?[303]303
вы думаете о нем? (франц.).
[Закрыть]), его слово переходит в дело, кровавое дело его практических учеников Сен-Жюста и Робеспьера, а с другой стороны разливается как учение по читающим массам. Как дело оно гибнет в свою очередь, но гибнет грандиозно-сурово; как добыча читающих масс оно опошляется до крайних пределов пошлости, до чувствительных романсов вроде
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.