Текст книги "Дневники. 1941–1945"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
К чувству обречённости прибавлялось чувство досады на партию, не сумевшую отстоять таким дорогим образом добытую свободу. Правда, во главе партии стоял загадочный и решительный человек, который всегда уверял страну, что мы в состоянии разбить любого противника, любую комбинацию держав. Но пока слова эти расходились с практикой борьбы. Мы знали, что мы имеем дело со страшным противником, которому нет равного в мире, но мы же обещали разбить любого противника. Если это бахвальство, не основанное на разуме и трезвом расчёте, то зачем тогда было неверно информировать и тем разоружать страну? Я вспоминал слова Панфёрова: «Я верю Сталину. Он никогда не обманывал. Теперь он сказал народу, что мы победим, значит, мы победим, Аркадий». Единственная надежда была на народ и на Сталина. В его руки были вверены судьбы нашей Родины. Он должен оправдать доверие народа!
К этим чувствам политического порядка, чувствам общественным прибавлялись чувства личных потерь. Брошен очаг, с таким трудом добытый, и самое главное: где-то семья. Становилось до слёз горько и обидно. Какая беспомощность современного мужчины. Поезд тащил нас к холодной и голодной Перми, мы смотрели на карту и, казалось, едем в тундру и тайгу, всё дальше и дальше удаляясь от родимой Москвы, от родной Кубани…
Заморозило. Ноги смёрзлись окончательно. Нас долго держали на лесных полустанках. Эшелонцы выходили к лесу, ломали сухие деревья и разводили костры. Вот стоит группа морских офицеров, и среди них два моряка в бескозырках. Идёт небольшой снежок. Костёр горит ярко. В него подбрасывают чуть ли не целые деревья. Поют. Поют унылые и за душу хватающие песни: «Украина ридна», «Ой, за гаем, гаем, гаем зелененьким», «Реве тай стогне Днипр широкий»… Поёт моряк в бескозырке, т. Майдан, поют военинженер Макуха, военинженер Пахоленко и другие, в большинстве украинцы. Какая объединяющая тоска в их песне. Украины нет. Майдан из Белой Церкви. Макуха, кажется, из Черниговщины, Пахоленко из Харьковщины. Мы следим за искрами, щедро брызнувшими в снеговитое небо, и снова поём:
Ще два роки як в кайданах
Терпим тяжки муки.
За що, боже милосердный,
Нам послав ци муки…
Эшелон стоит притихший. По той стороне тоже дремучий лес. Полотно легло в расщелину между двумя борами. Люди вырубили лес, навозили землю, положили шпалы и стальные нити рельс. Паровоз ушёл. Эшелон осиротел. Вот свисток. Мчится поезд. Но проносится мимо нас без остановки. Танки! Считаем с лихорадочной надеждой. Один, два, три, четыре… восемь. Всего восемь хороших танков-челябинцев. Мало! Мы смотрим им вслед, как живым, боевым и бескорыстным товарищам. Танки!
– Кабы таких тысячу, – говорит Пахоленко.
– Кабы тысяч пять под Москву, – добавляет Майдан.
Красный глазок стоп-сигнала скрывается за чёрно-белыми елями. Рельсы перестают гудеть. Танки ушли на запад. Мы продолжали путь на восток. Костры горели над дремучим лесом. Долго ещё виднелись дымные столбы…
У Турахиных не оказалось хлеба. Они сварили суп, но хлеба не было. У Сергея тоже был съеден весь паёк. Сергей сказал Авдеенко, чтобы тот выдал Турахиным немного сухарей. Авдеенко пробурчал:
– У них есть хлеб.
– Откуда вы знаете? – возмущённо, еле сдерживая себя, спросил Сергей.
– Я перекидывал их мешок и нащупал.
– Врёте… У них нет хлеба…
Турахины пообедали с сухарями. Жена Турахина, маленькая, не приспособленная к жизни барынька с грассирующим французским акцентом, пила чай в теплушке. Она грызла сухарь. Сама она была очень добрая женщина, и то, что её кормили запросто, принимала как должное в этих сложных человеческих переплетениях.
В теплушку влез человек с лицом убийцы, человек, которого не любят за то, что он говорит всем правду.
– Сухари едите, – сказал он, присматриваясь к Вере Алексеевне.
– Да.
– А свой хлеб когда будете есть?
– Свой хлеб? У нас нет хлеба.
– Зачем вы обманываете? Я знаю, что у вас есть хлеб…
Вера Алексеевна заплакала. Убийца, «любящий говорить правду», спокойно выпрыгнул и пошёл к парму № 16. Был он кряжист, такие убивают топором. Брови и глаза вместе со скулами типично татарские и тупые. Рот с редкими зубами, губы толстые и презрительные. На ногах бурки, на плечах меховая шуба с бобровым воротником, штаны польского офицера, куртка румынского лётчика, платок из Черновиц, носки из Кишинёва…
Он решил выходить на какой-то плодородной станции. Знакомство с этой благодатной станцией началось после того, как он, проснувшись, увидел женщину, покупавшую бутылку молока у мальчишки. Молоко! Он выпрыгнул из парма за молоком. У мальчишки в кошёлке ничего не осталось. Он быстро и жадно прощупал тряпьё у мальчишки в кошёлке и, достаточно его напугав, схватился за бутылку, купленную женщиной.
– Отдайте мне молоко. У меня ребёнок.
– Но у меня тоже ребёнок…
– Врёшь…
Он вырвал бутылку из рук испуганной женщины, сунул ей деньги и возвратился с добычей.
– Какие мерзости, – сказал он, покачивая головой и наливая молоко в консервную кружку. – Ребёнку не добудешь молока.
Он пил молоко и чавкал. Оставшееся потащил в теплушку сыну.
Та, которую Авдеенко ограбил, оказалась женой командира. Эшелонцы возмущены. Уладили этот конфликт. Авдеенко несколько смущён.
– Я не знал, что она с нашего эшелона. А тут ещё жена командира.
Он поднял бровь и криво улыбнулся. Потом улыбка погасла на его лице, и он снова замкнулся, как амбар.
…На каждой станции все бежали либо за кипятком, либо за водой. Чай поглощали в неимоверном количестве. Каждый носил в кармане кусок обкусанного сахара и присаживался почаёвать возле вёдер с кипятком и чайников. Станции и полустанки почти никогда не имели горячей воды. Воду мы сами кипятили в теплушке на «буржуйке» или на примусах и керосинках. Рядом с нашим пармом находился парм, где расположились на станке-самоточке два военинженера, Баранов и Морозов. Они готовили «роскошные» обеды. Иногда приглашали меня. Я с удовольствием проводил время в их обществе. Примус горел, Морозов чистил картошку, зажав в зубах мундштук с папироской, Баранов старательно резал овощи или мясо, постоянно подёргивая носом.
– Дорого обходится государству кухарка, – говорил он.
Он скучал по своей работе. Оторванный от завода, вывезенного неизвестно куда, лишённый производственных друзей, он беспокоился – флот больше не мог получать от него самолёты, которые он поставлял ему как военпред. Он превращался в ненужный балласт на этом этапе и варил щи в парме, медленно ползущем на вторую азиатскую линию обороны Республики. Ему платили зарплату, командировочные, давали консервы, сахар и хлеб, а он ничего не делал. Нет, он варил щи и кашу из традиционной крупы войны – шрапнели. Над этими вопросами мало задумывался его спутник, весёлый и себе на уме военинженер Морозов. Он напоминал мне чем-то Кошица. Та же хитринка в обставлении своих личных дел, желание пощеголять, хвастнуть, жажда обмена. Последняя сидела у него в крови – очевидно, его предки были менялы. Не всегда он был в выгоде от обмена, но любил похвастать своими способностями менялы. Он старался казаться продувным бестией, но, по существу, это был хороший парень ложно офицерской закваски.
– Меня учила мать, – говорил он, – с мужиками будь мужиком, с барами барин.
Что мне нравилось в нём, это хорошая товарищеская привязанность к людям, которые ему приходились по душе. С этими людьми он был искренен, охотно сносил насмешки и колкости, был бескорыстен.
Он прекрасно разбирался в своей среде, смотрел свысока на всех мужланов-офицеров, гордился своей отлично обставленной квартирой в Москве и мечтал в неё возвратиться. Армия была для него службой, коммерческим расчётом. Подвиг он мог бы сделать только случайно, потому что по природе трусоват и, по-моему, нисколько не тщеславен.
Ко мне хорошо относились и Баранов, и Морозов. Я с удовольствием наблюдал этих двух людей.
Поезд бежал по снежной холмистой местности, поросшей лесом. Темно. Леса в этих местах пустынны. Селения редки. Вдруг блеснули огоньки, больше и больше. Зарево огней! Война – и столько огней, как на станции Тихорецкая.
– Огни!
– Не затемнено!
Сергей смотрел с радостной улыбкой.
– Вот граница войны…
Кажется, мы въехали в Шахунью. Она не затемнялась. Мы уехали от досягаемости германских бомбардировщиков. Здесь люди никогда не слышали протяжного завывания немецкого юнкерса, не видели пунктиров трассирующих пуль, не слышали залпов дальнобойной зенитки. Шахунья, как и все станции, забита эшелонами. Среди них – эшелон со знакомыми голубыми вагонами. Метро! Вагоны московского метрополитена выскочили из-под мраморной земли и катятся к северу. Отдушины заткнуты соломой, крыши пробиты. Торчат колена железных печурок-буржуек. В вагонах полно народу, много детей. За этим эшелоном стоит санитарный поезд, тоже бегущий на север. Раненые ещё спят. Видны их белые фигуры. Невольно завидую раненым. У них всё по-довоенному… ирония…
Спим. Утром выскакиваю из парма и сразу покупаю баранину по двадцать пять за килограмм. Оказывается, дорого. Обманули татарчата. Баранина и даже свинина здесь по десять – пятнадцать рублей. Мука – 100 рублей пуд. Эшелонцы принесли копчёную свинину, мыло, водку, спички. Благодатный край! Авдеенко предлагает остаться. Я холодно отказываюсь. Он смотрит на меня с мрачной укоризной и уходит. Умываемся впервые за последние дни. Руки заскорузли, превратились в грабли. Холодно. В бане были только в Москве. Сегодня впервые в эшелоне обнаружили вшей. Командиры обеспокоены. О вшивости надо телеграфировать высокому начальству. Но вот подкатывает длинный эшелон с гомонящими оборванными людьми. Среди них женщины. Одна из них выходит и, пошатываясь, идёт к скатам вагона. Молодой человек с испитым лицом и характерной польской шапчонкой прикрывает её рваным одеялом. Она оправляется и идёт в теплушку. Оборванный до неприличия человек, высокий, наглый и чёрный, снимает штаны и трясёт вшами. Его ругают и стараются толкнуть под вагон. Разводят костры, оправляются. Ходят по нашему эшелону, побираются. Оказывается, от места назначения не имели хлеба. Выдали по паре сухарей, и всё. Едут с лесозаготовок. Бывшие заключённые. А теперь? Теперь будущие солдаты непобедимой армии генерала Сикорского, который сейчас, кажется, находится в Африке и делает смотр польским войскам, нацелившимся на Ливию.
Рознь среди будущих жолнеров невообразимая. Едут вместе евреи, поляки и цыгане. Ругаются до оскала зубов, бросаются друг на друга, как звери, бьются ногами и локтями. Ненавидят друг друга какой-то патологической ненавистью. Подходят к нам и жалуются. Едут в Оренбург. Там производится комплектование. Спрашивают, далеко ли до Оренбурга – Чкалова. Отвечаем – ехать месяц. Поражены. «Мы умрём, товарищи». Смотрят на нас алчно, щупают пальто, сапоги, унты, щёлкают зубами и колотят худыми коленями одна о другую. Звуки смёрзшихся грязных костей. Армия Сикорского… (Возможно, да, кажется, наверно, «поляков» мы встретили уже за Кировом.)
К нам подходит рыжий плотный человек с мешками под глазами и тупым выражением лица. Он одет в ботинки лесозаготовочного образца, шитые посередине с загибом носка, в ватные брюки и ватную стёганую куртку. Просит закурить. Даём. Крутит папироску. У него крупные пухлые пальцы, покрытые седовато-рыжей ворсой. Ладони потрескались глубокими и обветренными полосами-щелями.
– Воевать лучше, чем лес валить, – говорит он, – русский начальник – хороший начальник, но лучше с ним чай пить и кушать булки, чем находиться в подчинении. Заставляют, ничего не попишешь, разве мы не понимаем. Я в германской войне был, товарищи, в последней, когда немцы на нас напали, и сейчас пойду воевать. Всё к дому ближе, из Кракова я. До первой войны был в России. Потому хорошо говорю… семью растерял. Сам остался, а мне пятьдесят пять уже. Воевать ещё способен. Могли оставить на севере. Нет, сказал я сам себе, лучше воевать. Там убьют тебя или нет – ещё надвое, а здесь наверняка помрёшь…
Поляки ехали в сопровождении наших чекистов, но были вполне свободны, то есть они могли убежать. Но никто не убегал. Куда побежишь в наших страшных пространствах? Это понимали даже поляки, этого не понимал пока один человек – завоеватель Европы Гитлер.
Ночью заморозило крепко. Я дежурил, вернее, был часовым в эшелоне. На моей обязанности значилось охранять имущество первых пятнадцати платформ. Я должен был ходить по-над вагонами и смотреть в оба. Так три часа. Потом должен был спать. Меня сменял Турахин. Спать устроились в теплушке. Она битком набита. Ярко-красная печка накалена. На ней кипят чайник и кастрюля с супом, привязанная за трубу проволокой, чтобы не свалиться, когда поезд дёргает. Варевом занимается «морской офицер» в майке. Он мешает варево, ежеминутно пробует и чавкает толстыми сальными губами. Изредка беспричинно хохочет. Готовит на троих. Завтра будет готовить пищу худощавый хрипун т. Жидовкин. Его осторожно называют Еврейкин. На нарах спят шофера. Один из них предъявляет справку врача – язва желудка – и отказывается выходить в наряд. Матрос Майдан читает книгу «Всадник без головы». Он держит её в сильных руках. На левой кисти – часы, на правой – компас. Рядом с ним связной нашего наряда с полуавтоматом на коленях – Николаев. Он тоже в бескозырке. Оба моряка производят лихое впечатление по внешнему наряду. Такие это «братишки» в стиле любимцев Всеволода Вишневского. Но «братишки» только носят знаменитую форму, а сами являются обыкновенными складскими рабочими срочной службы. Я сплю у стены на голых досках. От стены дует. Засыпаю тяжело. Теплушка густо набивается людьми, на улице сильный мороз, все курят махорку до одурения. Просыпаюсь вовремя. Застёгиваю пальто и выпрыгиваю на мороз. Турахин, сменённый мной, лезет в теплушку. Он тоже замёрз, хотя он лучше меня одет. На ногах бурки, под кожаным пальто меховая безрукавка.
Становится холодно изрядно. Хожу час, замерзаю. Решил залезть к Серёже. У него в нашей эмке горит керосинка, на ней чайник. Эмка сверху закрыта брезентом. Ветер не свистит. Тепло. Сажусь на переднее сиденье. Прямо на полу. Начинаю постепенно отходить. Так сижу час, пока не трогается поезд. Потом выхожу на ветер и лазаю по платформам. Нет ли «зайцев».
Чувствую: начинаю промерзать. В эту ночь я простудился. Ноги не слушаются. Хожу как бы деревяшками. Поддежурный Баранов разыскивает меня и отводит в теплушку.
– Погрейся, я за тебя похожу.
Я уже давно не поддувался. Плевра ходит гармошкой и поскрипывает. Как говорится – «дурная курятина». В эшелоне знают, что я болен и что простуда для меня равносильна гибели, но никто с этим не считается. Несём наряды на самой черновой работе только мы, писатели и вольнонаёмные шофера. «Офицеры» либо дежурят, либо поддежуривают. Тогда они сидят в теплушке и греются. Я безропотно несу службу. Не хочу выделяться из группы неполноправных этого эшелона.
С нами эвакуируется Наркомат электростанций. Половина эшелона – они. Наши называют половину эшелона с наркоматовцами Албанией. Там на 90 % евреев. Они рыщут по станциям и сбивают с толку комендантов. Ведь они прицеплены к нашему эшелону, а наш воинский. А они в гражданском. Они кричат, что Лазарь Моисеевич распорядился пропускать их эшелон без очереди и никто не виной, что их прищепили к этому противному эшелону с пармами.
– Настоящие люди едут при танках, при орудиях, а мы при каких-то прамах…
– Не прамах, а пармах, – поправляют его.
– Ах, нашли время заниматься грамматикой, – отмахивается толстый представитель Албании на колёсах, – вы бы лучше посоветовали, где можно за собственные деньги купить шпик и мьёд…
– Не знаю. Почти невозможно.
– Вы знаете, куда мы едем? Мы едем на верный голод. Когда я выезжал из Горького, я купил на рынке 1200 грамм мьяса. Я сделал четырнадцать котлеток, вот и всё. Килограмм мьяса в Горьком стоил все 50. Ну, скажите, намного хватит четырнадцать котлеток?
– Не знаю.
– Что вы можете сказать? Конечно, не знаете. Я их съел за два дня… Это та контора…
Албанец уходит, заручившись всё же нарядом на провиант. На плахах из древней берёзы рубят свинину. Здесь же весы. Развешивают по два килограмма на семью.
Представитель Албании бежит с узлом лука и кричит:
– Надо весить… Им кости, себе жир…
Албанцы заняли равнину и опушку пристанционного леса. Горят костры, кипят котелки, кастрюли, чугунки. Последние добыты уже в дороге у крестьян.
– Что это? – спрашивает меня внезапно подошедший еврей и, снимая шляпу, вытирает лысину грязным, как земля, платком.
– По-моему, Исход, Левит, Второзаконие…
– Ви почти что угадали. – Он смеётся и надевает шляпу, стараясь натянуть так, чтобы прикрыть уши. – Это вторая Библия. Знаете, как сказал Моисей: съешьте его с пресным хлебом и горькими травами. Теперь это та закуска. Им, дуракам, падала манна. Это был Гурзуф, а не отступление!
– Мы ещё плохого не видели…
– Конечно. Я бы хотел видеть этих евреев через шесть месяцев. Я бы хотел видеть ту свинину, тот мьёд… – Он приблизился ко мне. – Вчера мы хотели достать мьёд с Арием Михайловичем. Пошли по путям, смотрим, будка, и возле неё ульи. Один, два, три, четыре, пьять… Раз ульи, значит есть мьёд… Говорю Арию Михайловичу. Можете считать, что мьёд уже в кармане. А он мне говорит: ой, боюсь, что это фантазия, чистая фантазия. Ульи стоят у самой дороги. Каждый шмаркач забегает за мьёдом. Тогда я говорю, так думает каждый, и никто не забегает, а вот я забегу, и мьёд будет у меня в кармане…
– Забежали?
– Что за вопрос? Конечно.
– Купили?
– Вот то-то и дело, что нет… Разве это народ, это проныры… А скажите, туда, куда вы едете, у вас есть, за что зацепиться на первый случай: родычи, знакомые по пляжу, сослуживцы?
– Нет.
– В этой лотерее вы можете тянуть пустой номер. Это Осоавиахим, будьте здоровы.
Он по-военному приложил руку к «козырьку» и пошёл от меня.
Разговоры о пище довлеют надо всем. Такова, видно, судьба России. Во время войн и разных потрясений думать о насущном хлебе. Недаром, очевидно, её считают плодородной и изобильной. Ведь о России всегда говорят, как об Аргентине. Но почему наша страна, страна извечного хлеба и мяса, почти всегда еле-еле сводит концы с концами и вечно живёт на «поверочную дырку»?
Эшелон движется на восток.
– Это не Калифорния, – говорю я, покачиваясь в своём парме, продуваемом ледяным ветром, – то, куда мы едем, нельзя назвать раем. Там никогда не росли апельсины. Наши пармы гораздо хуже фургонов Стейнбека.
– Да, там нет апельсинов, – говорит Серёжа и хмуро поглядывает на меня. Он знает, что у меня появились нотки скептицизма и я начинаю понемногу сдавать.
Оторванные от прессы и радио, питающиеся отбросами разных слухов, циркулирующих на тыловых беженских коммуникациях, мы поневоле снимаем с глаз радужную пелену.
Вот три паровоза. Они из Харьковщины, из-за Днепра и из Латвии. Теперь они бегут на восток. Все три под парами. Это зелёные мощные красавцы. Они весело мчали по степям Украины, везя поезда курортников к золотым пляжам Чёрного моря, они свистели на вокзале Риги, они заходили под огромные дебаркадеры Харькова. Сейчас они «беженцы». Хмурый седоусый машинист высунулся из окошечка. Он печален и страдальчески смотрит на наш эшелон, на пармы, на моряков, лишённых воды, на шумную Албанию.
– Тоже, как и мы? – спрашиваем его.
Машинист безнадёжно шевелит чёрной кистью и страдальчески улыбается.
– Тоже…
Его лицо в этот момент выражает стыд за самого себя.
Три паровоза и два вагона – теплушка с братьями Покрассами и арестантский вагон.
Из теплушки выходит толстый, как боров, Покрасс. Он, еле-еле переваливаясь на своих лапах, идёт в сопровождении какого-то оруженосца за штабели дров и там оправляется. Машинист смотрит в окно мимо нас, на щеках бегают нервные желваки.
Стоят поезда с эвакуированными заводами. Точные станки свалены на платформах. Ходовые и нежные части когда-то при погрузке были смазаны и обёрнуты бумагой. Но длинное путешествие к новому месту жительства! Бумагу растрепали ветры, масло обмыли дожди и ледяная крупа, станки проржавели до раковин. Между станками набросаны чушки алюминия, магния, чугуна. Мне сказали, что директора предприятий вывезли весь цветной металл. Брошено врагу очень много чёрных металлов. Эшелоны с заводами-беженцами забили все пути. Кировская дорога почти на всём своём протяжении – однопутка. Она задыхается от той чести, которая выпала на неё в эту суровую годину. С востока бегут эшелоны с сибирскими стрелками. Эшелоны идут почти через каждые полчаса. Мы видим, что Сталин создаёт где-то узлы сопротивления. Солдаты бодры, тепло одеты, хорошо выглядят. Командиры чистят зубы порошком и моют руки туалетным мылом, помеченным маркой «г. Казань». Трубят сигнальные рожки, и эшелоны несутся вперёд, ближе к смерти, к огневой линии горящей Родины. Люди едут защищать Москву, которой многие не видели никогда, едут защищать большие дома с электричеством, водопроводом и канализацией. А сами эти люди сняты из курных изб, лишённых керосина и отхожих мест. «На помощь родной Москве». Такой лозунг я вижу в теплушке. Кое-где играют гармошки и возле печки заковыривает крепыш сибиряк древние страдания…
Поезд идёт на восток. Сегодня ночью мороз. Проехали 120 километров. Дежурил по эшелону Сергей. Он говорит: «Надо назначать всегда меня дежурить». Лежу в парме, укрытый брезентом и одеялом. Перед глазами брезентовый заиндевевший верх – крыша. Дышу. Крыша отпотевает. На меху воротника тоже мокро. Ноги зябнут. Поджимаю под себя. Немного отходят, но неудобно. Вытягиваю, охватывает морозом. Сегодня меня приглашали в теплушку. Я пошёл, но она так набита, что негде повернуться. Чувствую себя очень неважно. Нужно было бы поддуться. Начинает скрипеть лёгкое. Озноб. Получил полбулки чёрного хлеба и несколько кусочков сахара. Наконец имею свой хлеб. Через час после получки приходит связной моряк с полуавтоматом.
– Первенцов!
– Я Первенцов.
– В наряд. Сбор у парма № 6. В пять часов.
– Хорошо.
Можно отказаться, но только что получен хлеб. Парм № 6 – штабной, там живёт Кононов. Он, конечно, не дежурит.
Развод и инструкции проходят у телеграфного столба напротив парма № 6. Начальник караула Орлов в меховом комбинезоне и унтах объясняет обязанности. Они несложны. Самое главное – нужно мёрзнуть, пока «начальство» сидит в теплушке или отапливаемом парме. Мы снова дежурим на пару с инженером Турахиным. Этот изобретатель бомб – тоже чужеродное тело в эшелоне, тоже малаец, как и я. Он безропотно несёт свой крест.
Заступаю на пост. Хожу по-над эшелоном. К ночи поезд двигается. Сажусь в теплушку, промёрзший до последней нитки. Еле отогреваюсь. Особенно беспокоят ноги. Сапоги жмут. Всего две пары носков. Правда, одна шерстяная, но это носки Вовочкины, они малы и тоже давят и быстро отпотевают. Засыпаю на два часа. Поезд идёт. Кто-то варит кашу. Она пригорела. Наряду с махорочным дымом это невкусно, тем более для моих лёгких. Синельников приносит патефон Авдеенко. Он звучно гогочет, объясняя, как «выдуривал» патефон и пластинки у Авдеенко. Начинает пилить. Авдеенко предусмотрительно дал всего десятка полтора иголок, предупредив, что играть можно одной иголкой не больше одной пластинки. Синельников играет уже тридцать раз, как он говорит, «каждую пластинку с четырёх сторон». Авдеенко, нервничая, стоит с другой стороны теплушки вместе со своей женой. Патефон пилит и пилит. «Пей, моя девочка», «Ваши пальцы», «Дорогой длинной», «Степь молдаванская».
Авдеенко подходит к теплушке и говорит:
– Сколько вы играете? Ведь там нет столько иголок.
Он слышит дружный хохот теплушки. Высовывается плутоватое лицо Синельникова.
– Пилим с четырёх сторон, товарищ Авдеенко. После пластинки могут пригодиться только на пуговицы или гребешки.
Авдеенко криво улыбается. Во взгляде его ненависть.
– А как просил! Подлец!
Он шепчет это про себя, вслух не годится. Жена его нервничает и пилит мужа.
Позёмка вихрит между рельсами. Проходит эшелон с сибиряками. Вертинский уныло поёт:
Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы бедные, оба унылые,
Счастья нам не дано.
Нас обманули, нас ложью опутали,
Нас заставляли любить…
Я хожу рядом с тёмным, заметаемым снегом эшелоном. Глухая российская тоска разлита вокруг. Глухомань – преддверие непостижимых лесных пространств, тревожно называемых тайгой. Лес, стоит, как на часах. Убегает красивый глаз воинского эшелона. Он летит к фронту. Вертинский поёт:
И российскую горькую землю
Узнаю я на том берегу…
Светятся окна теплушки Албании. «Албанцы» выскакивают оправиться. Галдят, сидя на кучках возле шпал. Потом разом подтягивают штаны, хватают с двух сторон шпалу и тащат к вагону.
Я останавливаю их. Воровато и угодливо улыбаются.
– Таки хочем, чтоб было тепло, товарищ.
– Зачем же воровать шпалы?
– Она хорошо горит, её хорошо пилить.
– Кругом лес.
– В лесу плохо. Надо рубить. Лес сырой.
Приказываю положить шпалу. Относят с бурчанием. Ворча, влезают в вагон и смотрят на меня, как на врага народа. Я знаю, после войны они мне вспомнят. Но сейчас боятся…
Ноги мёрзнут. Залезаю в свою эмочку. Пахнет керосином. Сергей читает при свете стеариновой свечи «Утраченные иллюзии» Бальзака. Разговариваем. Поезд задрожал. Вылезаю на ветер, прикрывая брезентом машину. Трогаемся. Иду по составу, скользя по обледенелым буферам и сцеплениям. Сгоняю какого-то старика с тормоза. Хочется оставить, но нельзя, таков приказ.
Поезд идёт на восток.
Под утро меня сменяет Турахин. Засыпаю в парме. Начался жар. Утром смерил температуру. Тридцать восемь с чем-то. Днём тридцать девять с чем-то. Неужели пришла болезнь? Выпил стакан чая. Поезд приближается к Кирову. Решаем остановиться в Кирове. Кстати, там Серёжа Соколов[127]127
Соколов Сергей Сергеевич – муж старшей сестры жены писателя, Марии.
[Закрыть] с семьёй и Верина сестра Оля. Но ночью поезд делает обходной крюк через сортировочные станции и уходит от Кирова за двадцать километров. Немного постояв, убегает дальше. Таким образом, Киров позади нас в шестидесяти километрах. Температура до 40 градусов. Верочка просит Кононова чем-либо помочь. Он любезно разрешает выдать мне унты. Серёжа приносит лётные унты, и мне сразу же становится легче. Ноги отходят моментально. Я засыпаю. Есть не хочется. Мир становится ещё более тусклым, безразличным. Приходит Серёжа и объявляет решение начальника эшелона поместить меня в теплушку. Испугались, что вдруг в эшелоне серьёзно заболеет и помрёт писатель-орденоносец Первенцев. Испугались ответственности. Искренно беспокоится только Серёжа. Я для него прежде всего друг, оказавшийся в несчастье. Мы переносим ковёр и одеяло в теплушку. Нам освобождают место внизу, устраиваемся и оба засыпаем. Меня освобождают от дальнейших нарядов. Я нахожусь на положении больного. Ничего не ем. Верочка приносит мне пищу, но ничего не хочется. Жадно только пью чай. Решили как-нибудь дотянуть до Перми. Авдеенко окончательно замкнулся. Подходит место остановки, и он думает, как бы смотаться получше. Теперь мы всё меньше и меньше ему нужны. Тон стал хозяйственней и нагловатей, походка уверенней.
И вот мы подходим к Перми. Прозвучал под нами Камский мост, и редкими сравнительно огнями обозначилась Пермь. Останавливают возле вокзала. Пермь-вторая. Бежим в красный уголок или агитпункт. Толпа народа. Что такое? Ведь давно сданы Орёл, Харьков, Сталино, Курск, Волоколамск, Истра, Кашира и т. п. Группа генерала Клейста пробивает путь к бакинской и майкопской нефти, взят весь Крым. Остался только один Севастополь. В чём же дело? Речь товарища Сталина на параде войск 7 ноября в Москве на Красной площади. Доклад Сталина на торжественном заседании Московского Совета 6 ноября.
Страна неминуемо катится к гибели! Так даже думают военные. Что может говорить этот шестидесятитрёхлетний грузин из далёкого местечка Гори?
Что может он говорить накануне краха Октябрьской социалистической революции? Он, полководец полков, оставивших цветущую часть России, полководец, которому изменили многие его командиры и продали шпагу врагу! Полководец и политический Вождь, создавший себе пожизненную гигантскую славу. Что он может говорить…
Народ жадно хватает слова своего вождя. Небывалая опасность, упавшая на головы русских, упала также на голову его, старого и седого грузина. Как отчитается он в крови и страданиях, в обманутых надеждах?
И вот я слышу твёрдые и беспощадные слова: «Мы победим. Все немецкие захватчики, пробравшиеся на нашу территорию, должны быть уничтожены до единого. Они навязали нам истребительную войну, они её получат. Истребить всех до единого!»
И перед тем, как триста танков, заснеженных и покрытых пороховой гарью близких сражений, пронесутся мимо мавзолея Ильича, он скажет своим глухим голосом с явным акцентом мудрого Востока: «Гитлеровской Германии осталось жить полгода, ну, максимум, годик…»
Пар стоит над толпой. В агитуголок лезут моряки, солдаты, люди с котомками и рюкзаками, великий Иерусалим, тронувшийся от своих взорванных стен, и все слушают эти слова.
Это были первые слова, которые мы услышали после трагического отхода из Москвы. И эти первые, по-прежнему уверенные слова исходили от человека, положившего себе на плечи тяготы Минина и Пожарского, Дмитрия Донского, Барклая, Кутузова и, может быть, даже Лавра Корнилова. Россия находилась пока под гипнозом Сталина, и это было хорошо. Если бы распался этот гипноз, полки бы побежали, партбилеты полетели в печи, расцвели бы предательство и дезертирство. Россия была бы отброшена на триста лет назад. Насколько же прав был Сталин? Будущее должно показать. Но тогда слова его вселили уверенность и радость! Правда, слова несколько запоздали, но тогда, когда мы ждали, может быть, и не было уверенности. Может быть, только тогда рождался план спасения России и Революции.
Это было 8 ноября 1941 года
В этот день мы начали разгрузку пармов и автомашин. Рубили при помощи молотка и зубила проволоку, сшибали обухами топоров колодки под колёсами и при помощи разгрузочной команды красноармейцев почти на руках сносили автомобили. Масловодозаправщик давал горячую воду и масло. Мы разогрели моторы и погнали пармы на склад. Нас встречала тёмная Пермь. Ухабы. Мёрзлые выбоины. С утра я ничего не ел. Унты с меня были сняты. Имущество подлежало безусловной сдаче. Ноги опять замёрзли. Пока окончили всю работу, было около десяти часов. Женщин устроили в общежитии ВМАТУ. Под таким названием значилось Военно-морское авиатехническое училище. В здании этого училища учились известный изобретатель радио Попов и писатель Мамин-Сибиряк. Никто не мог мне объяснить, что это было за училище, но фамилии Попов и Мамин сказали сами за себя. Они учились в Духовной семинарии. Женщинам дали койки, на которые были положены только что принесённые с мороза и наспех напиленные доски. Доски промёрзли и, оттаяв, намокли. Комната была битком набита женщинами, узлами и детьми.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?