Текст книги "Честь смолоду"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Часть четвертая
Глава первая. Возвращение
На площади, возле взорванного Краснодарского вокзала, стоял рейсовый автобус на Псекупскую.
Шофер в полинялой безрукавке, обнажавшей загоревшие на солнце руки в шрамах, доедал каймак из стеклянной банки.
Возле, на самом припеке, стояла женщина с кошелкой и ожидала, пока водитель закончит еду, отдаст посуду и деньги.
Увидев меня, шофер отбросил со лба потный чубчик.
– Сейчас тронем, товарищ гвардии капитан. На побывку?
Автобус был набит людьми, узлами и мешками.
Говорили тихо: об урожае, о хлебе, о фронте. Недавно летали немцы, и поэтому люди торопились выехать за пределы города.
– Пятьсот шестнадцать лучших зданий развалил, а все мало, – сказал человек, похожий на учителя, – вот в газете написано: пятьсот шестнадцать.
– Какие же здания? – спросил я.
– А вы город-то знали раньше?
– Знал.
– И после немцев не были?
– Нет.
– Любопытно было бы вам проехать. Я как вернулся из эвакуации, сразу обошел весь город, хотя сам из станицы. Грустная картина, товарищ капитан. Простите, – он присмотрелся к моей груди, увидел значок гвардейца, – гвардии капитан… Зимнего театра нет, крайисполкома, медицинского института, педагогического, бывших духовного училища и Александровского реального, госбанка. На госбанке только кариатиды висят над улицей, горсовет взорван дотла – это бывший дворец наказного атамана. Красивое было здание и хорошо стояло в ансамбле со сквером. Похозяйничали фашисты…
– А здание военно-пехотного училища?
– Бывшая кавшкола?
– Да.
– Тоже. Все жилые дома, построенные при советской власти, как правило, – в воздух! Как посмотришь на этого иностранца, и не веришь, что человек – высшее и разумное существо: жрет, пьет, рыгает… Протоплазма какая-то… Хочется давить подошвами, как слизняков, – учитель вздохнул глубоко, отвернулся с брезгливой гримасой, снял очки.
Водитель вытер руки паклей, закрыл дверцу, погудел. Автобус тронулся.
Через полчаса мы подъехали к Кубани. Вода шла мутная и быстрая. Фермы моста упали в реку. Возле железных конструкций плескались усатые коряги, кружились водовороты. Пестрые щуры низко носились над водой. На левый берег переехали на пароме и стали на дамбу, ведущую в пределы Адыгеи. Вековые вербы у дамбы были спилены – немцы боялись партизанских засад. В пойме гнездились утки. Охотников не было, и утки безбоязненно проносились над поймой.
За дамбой все шире и шире пошли перелески. Островки сплетенных, как кружева, южных деревьев будто оторвались от лесистого кряжа Кавказа, видневшегося на горизонте ломаным очерком вершин и перевалов.
Местность становилась все живописней и живописней. Реки в своем беге к Кубани прорезали глубокие каньоны в глинах и мергельных пластах. В густой зелени садов белели меловыми стенами хаты аулов и хуторов.
Торчали колеса на шестах, и между спицами прожаривались на солнце грязные кувшины и глечики. У плетней, заросших хмелем, высились на своих длинных стеблях разноцветные мальвы. У дороги бродили грязные свиньи. Иногда провожал нас испуганным неурочным «кукареку» молодой петушок, взъерошиваясь, как ежик. Не отрываясь, я смотрел на эту милую жизнь, стараясь ничего не пропустить, и дышал полной грудью.
По дороге шли воловьи упряжки. На мажарах, разведенных во всю длину, везли спиленный в горах строевой лес. На бревнах сидели в войлочных шляпах черные, остроглазые адыгейцы или казачьи деды с седыми бородами, опущенными на наглухо застегнутые чекмени.
От хребта шли грузовики с лесом и дровами. Вверх, в горные промыслы, колоннами бежали автомашины с буровым инструментом, трубами, продовольствием. Скрипели и стучали настилы мостов, сделанных еще саперами. Под баллонами тяжело нагруженных многотонных машин в мягком грунте выдавливались колеи довоенного грейдера.
– Нефтепромыслы восстанавливают, – сказал учитель, – ведь нефть-то какая здесь! Авиационные сорта бензина вырабатываются из кубанской нефти! Говорят, уже пошла снова нефть на Кура-Цеце и Асфальтовой горе…
– Больно быстро! – возразил мужчина в нанковой куртке. – Скважины здорово забивали при отходе.
– Кто забивал скважины?
– Мы, нефтяники. Немцы ни одного килограмма нефти не сумели взять. Мы каждый промысел окружили и чуть что – налет: разнесем, и снова в лес.
– Не допускали, стало быть?
– Не допустили.
Впереди горы. Стойкие облака увеличивают их: кажется, хребет наполовину засыпан пухлым снегом.
Вот яворы со свернутыми парусами как мачты. Машина бежит между ними, а по обеим сторонам тополевой аллеи обшарпанные войной домишки родной станицы.
Автобус останавливается невдалеке от санатория. Памятника Ленину нет. Чьи-то варварские руки зубилом срубили с гранита слова посвящения.
Здесь происходили испытания первого трактора. В ту пору я не превышал ростом штакетника, а теперь штакет забора мне чуть повыше пояса. Крыша клуба провалилась от пожара.
– Не узнаете родные места, товарищ гвардии капитан? – спросил шофер.
– Не узнаю.
– Так и мы возвращались. Не узнавали, кручинились два дня, а потом принялись наводить прежний порядок. Залечим, товарищ гвардии капитан. Найдется стрептоцид на любую болезнь.
Мать не писала, цел ли наш дом, и свои письма я посылал по нашему старому адресу. Я попрощался с шофером к пошел к дому. В моих руках был чемодан, а в нем – паек по аттестату и ивановский ситчик, купленный в Лисках, – подарок маме.
Как страшно вдруг увидеть пустоту между деревьями на том месте, где стоял родительский дом! Вначале я не поверил глазам – может быть, ошибся? Может быть, попал не на ту улицу? Но вот висит ржавая жестянка номера на единственном столбе у ворот; вон старая груша в задах огорода, виноград, упавший на разбитую печь-летник. Мальчишки палками сбивали незрелые плоды с наших яблонь. Между деревьями паслись козы. Бешенюка, обсыпанная тюльпанными цветами, прикрывала фундамент.
– Да не Лагунова-председателя вы сынок? – раздался позади меня женский участливый голос.
Я обернулся и увидел незнакомую пожилую жепцину, которая жалостливо рассматривала меня.
– Да, Лагунова, – ответил я. – Не скажете ли вы, где сейчас живет Антонина Николаевна?
– Ваша мама?
– Да.
– Пойдем, пойдем, я доведу. – Женщина пошла через улицу, смело ступая по колючкам босыми огрубевшими ногами. – Живет ваша мама у Неходихи – Виктора, вашего друга, мамы. Ой, какие типы немцы, вот типы! Потерзали нас, потерзали. Скрутили за какие-то полгода так народ, что думалось, не раскрутимся обратно. Винтами скрутили. Вот жуткие типы! А вы, мабудь, Сережа будете?
– Да.
– Колечку-то вашего жалко. Смирный был паренек. Вы-то на виду, а Колечка ваш смирный… Только и видим – с выпаса не выходит. То с конями, то с козами. В дудочку играет один…
– А что с Колей? – нетерпеливо перебил я.
– А вы… – женщина спохватилась, – ничего не слыхали?
– Он пропал в сорок первом – на Дону.
– Убитый ваш Коля, – женщина остановилась, – убитый… На Украине убит. Письмо прислали. И могилку расписали и погребение. Там блюдут могилку добрые люди… Вот и дошли…
Женщина оставила меня у калитки. Домик, где жили Неходы, стоял близ горы. Ручей протекал у подножия ее по неглубокому овражку позади дома, окруженного ореховыми и персиковыми деревьями. Старая айва росла прямо у окон.
Никого не увидев во дворе и за деревьями, я открыл калитку, пошел по дорожке. Цветы золотого шара поднимались вровень со мной. Под ногами лежали обмытые дождями сланцевые плиты. Две утки булькали желтыми носами в корыте; на деревьях пели птицы. На крыше внакат сушились фрукты; медовый запах сушки напомнил мне о Викторе; всегда, забегая к нему, я ощущал этот пряный запах.
Я остановился у айвы. Какая-то женщина показалась у окна, вгляделась в меня. Через минуту на веранду поспешно вышла маленькая, сухонькая мать Виктора. Она, узнав меня, заторопилась и приникла лицом своим к моим ладоням. Я ощутил теплоту ее слез. Ее натруженные руки сжимали мои. Мне хотелось успокоить ее, но слов не находилось. Я нагнулся и прикоснулся губами к ее платку, волосам, морщинистой щеке.
Мы сели возле дерева на лавке.
– Как, у него была шинелька-то? – спросила она таким озабоченным тоном, будто этот вопрос больше всего мучил ее.
Я сказал, что тогда еще было тепло и мы обходились без шинелей.
– Под Сталинградом было вьюжно, вьюжно, – говорила она, – нам привозили кино, показывали. Ой, какая там была вьюга!
Скрипнула калитка. По дорожке палисадника шла мама.
Вот она увидела меня, остановилась. Солнечные пятна от листвы легли на нее. Я видел выбившиеся из-под платка совершенно седые волосы матери. Я бросился к ней. Мама не плакала, но все ее исхудавшее тело дрожало, и я ощущал этот трепет сдерживаемого волнения. Мама была такая маленькая, такая обиженная и строгая. Хотелось взять ее на руки и унести куда-то далеко-далеко, где нет проклятого цепкого горя.
Ее руки ощупывали меня – шею, щеки, волосы, руки. Она будто не верила, что я вернулся и, она наконец, не так безжалостно одинока.
Слезы вдруг хлынули из моих глаз. Я обнял мать, как часто делал в далеком детстве, и почувствовал соленый и сладковатый привкус крови от прикушенных губ.
А глаза матери были сухи. Ее душевные силы оказались по-прежнему выше. Она, старательно подбирая слова, размеренно и строго сказала:
– Ты стал большой, хороший… Тебе было трудно, Сережа. Трудно, Сережа. Успокойся, успокойся… Так не надо, мой Сереженька, не надо…
Она заставила меня снять гимнастерку и сапоги. Когда я умылся, она подала мне отцовские ночные туфли, сшитые им из шкуры дикого козла.
– А где же отец, мама?
Мать подняла глаза.
– В Крыму, в партизанах… Приезжал человек в станицу от Стронского, ты его знаешь. Тогда отец был жив, а сейчас… не знаю.
– А Анюта?
– Угнали… Последний раз видела ее на погрузке в Анапе.
– А Люся?
– Тоже угнали… вместе с Анютой. – Мама задумалась, встрепенулась. – В комнате неуютно, Сережа. На дворе летом лучше. Ты уж извини, что принимаем у дома.
Вскоре задымил самовар. Запах древесных углей смешался с запахом сушеных фруктов. Я открыл чемодан, вынул консервы, печенье, сахар, хлеб, шоколад.
– Возьмите, мама, это вам.
– А тебе? В дорогу?
За чаем я узнал, что наш дом сжег Сучилин, ставший по возвращении в станицу кем-то вроде помощника военного коменданта, так как станица была прифронтовой и немцы гражданскую власть не назначали.
Перед отступлением, когда от Волчьих ворот прорвалась морская стрелковая бригада, Сучилин сжег десятка два домов, облив их бензином из опрыскивателя «Вермореля», употребляемого обычно для борьбы с табачной филоксерой. Случайно остался нетронутым только дом Устина Анисимовича. Сейчас там контора по заготовке лесных фруктов.
– Как же вы жили, мама?
– Приказали мне каждый день в девять утра отмечаться в комендатуре. Каждый день все мы часами стояли у дверей. Полгода – изо дня в день, – мама сжала губы, отвернулась. – А в последнее время… станицу обстреливали с гор наши пушки. Немцы прятались, а мы стояли…
– А кто сейчас в колхозе председателем, мама?
– Бывший бригадир первой полеводческой. Ты его знаешь – Орел Федор Васильевич. Вернулся. Ранен в руку и в голове осколок. Хозяйствует, но ждет отца…
Я попросил маму рассказать о Николае. Она молча встала, сгорбилась, ушла в дом и принесла отцовский бумажник, вынула из него письмо.
– От хорошего человека с Украины. Нашла-таки я могилку Николая… – Она подала мне письмо.
На линованной бумаге крупным усердным почерком было написано:
«…Мы ваше письмо получили 23 июня, в котором вы просите, шоб я рассказав, когда он, ваш сынок Николай убитый. Он убитый 6 сентября 1941 года, похоронен 9 сентября. Трое суток писля боя лежали в поле убити, пока герман вперед ушел. Некоторых подбирали и адресов у некоторых не було, ну, а у вашего адрес був. А бамах нияких не було – вже хтось карманы потрусив.
Братскую могилу сделали хорошую над шляхом, выкопали яму, звезли 20 человек бойцов, уси молоди, наклали соломы в яму, положили усих в яму, потом закрыли лица шинелями, опять тогда соломы и закидали землей и сделали могилу. Огорожена зараз красным щикетом, там скотина не топчет, нехто не заходе. Кажду весну приходят бабы и плачуть, и могила вся в порядке.
До свидания. Нестор Романович Птаха».
Бедный Коля! Тихим и незаметным рос он в нашей семье и так же незаметно ушел туда, откуда нет возврата. Учеба давалась ему нелегко. Николай больше всех нас пристрастился к крестьянскому труду и искал такую работу, где можно было оставаться в одиночестве. Он не выходил с выпасов, дичился сверстников… А может быть, были виновны мы: не пригляделись к нему.
Мама тревожно смотрела на меня.
Она уже победила свое горе и боялась теперь за меня. Она заговорила со мной впервые как со взрослым.
Все будет возрождено, соберут крохи и куски, сделают новое, сойдутся семьи и протянут к очагам свои озябшие, уставшие от оружия руки.
Я рассказал маме о Сталинграде, о битве под Курском, где танки плавились, как воск, и земля так напиталась металлом, что стрелка компаса бешено плясала и трудно было определиться по карте.
Потом я один бродил по родным местам, стуча по камням своими армейскими сапогами. Все было как в детстве, даже камни у реки лежали на прежних местах – их не тронуло течением. Но Фанагорийка казалась мне теперь маленькой, очень мелкой и совсем не загадочной: я видел Волгу и Дон. В реке купались дети; они так же кричали, как и мы с Виктором, так же подшмурыгивали носами, обсыпались песком. Они кричали: «Здравствуйте, дядя!» Я отвечал им с горькой улыбкой, слышал позади себя восхищенный шепот: «То Красное Знамя, а то Красная Звезда, а то не орден, то гвардейский значок».
На том месте, где впервые я увидел Виктора, удил рыбу мальчишка, напоминавший Яшку. Такой же кукан был привязан к помочам его штанишек, такие же тонкие ножки и такие же глаза. А на том берегу желтыми плахами лежали спиленные немцами вербы, и густо-густо рос краснотал по золотым, промытым пескам.
Возле реки цыгане раскинули свои латанные шатры. Горели горны, стучали по наковальням молотки. Цыгане сидели на траве голые по пояс, с нерасчесанными бородами. Возле шатров копошилась голопузая цыганская детвора.
Какая-то фанагорийская Земфира, напевая гортанную песню, собирала в подол щепки. Ее ярко-желтая юбка и смуглые голые ноги быстро мелькали среди вербняка.
– Офицерик, дай руку, погадаю на твой милый интерес, на барышня, на чернявый! – закричала она издали и быстро замахала руками, унизанными серебряными колечками.
Горящие глаза молодой цыганки вызывающе вонзились в меня. Она тряхнула головой и плечами, зазвенели монетки ожерелья.
– Какое-то у тебя горе, молодой офицерик! Дай погадаю, не будет горя…
Женщины носили ведрами воду к яме, где другие месили землю и солому для самана своими смуглыми ногами. Так возрождались жилища.
Берега реки были ископаны. Можно было безошибочно узнать немецкую систему обороны водных рубежей – пулеметные ямы, позиции минометов, противотанковых ружей, стрелковые ячейки. Словно огромные черепа, торчали полузасыпанные глиной бетонные пулеметные гнезда с пастями амбразур и поржавевшими тросами креплений.
Не снимая сапог, я перешел речку и сел на камень. Здесь мы говорили с Люсей о моих соперниках – сказочных королевичах.
Река обмелела, появились тихие заводи. Только на середине журчал ленивый поток. Трещали цикады, опоенные зноем, летали крупные зеленые мухи. Осы сгибались своими тонкими туловищами, цеплялись за цветы белой кашки. Разрисованный черными и желтыми полосами, шмель был похож на толстяка в бархатном камзоле. Толстяк в камзоле издавал прерывистое добродушное гудение.
Я сломал хлыстик и бездумно чертил на песке имена: Люся, Витя, Анюта. Писал, стирал и вновь писал.
Отсюда я видел верхушки наших яблонь. Вправо и влево от них белели заплаты из новой дранки на крышах, вероятно, задетых осколками артиллерийских снарядов. Спускалась к броду лесная дорога, изрезанная колесами, обросшая мальвами и ажиной. На той стороне дорога уходила к улице, куда опускался наш огород. Там я был пойман Устином Анисимовичем. С островка, лежащего ниже по течению, свистели мальчишки. Оттуда взлетели яркие удоды, низко проходя над обрывами…
Вот из улицы, что на той стороне, показалась линейка. Чулкастые кони, скаля рты, вынесли линейку к броду, влетели в воду, остановились.
Федор Орел, теперешний председатель колхоза, правил лошадьми. Рядом с ним у крыльев линейки стояла цыганка в своей ослепительно-желтой юбке.
– Где же он, Мариула? – спросил Орел своим крикливым баском.
– Офицерик! Офицерик! – звала цыганка, махая руками.
Орел ударил вожжами, и горячие кони одним махом вынесли линейку на берег. Орел бросил вожжи цыганке, подбежал ко мне.
– Сергей Иванович, обыскались вас, обыскались! Так же нельзя, ай-ай-ай… – сказал он прерывистым от волнения голосом. – Как-никак, а надо бы сразу к председателю, в правление… Ай-ай-ай!..
– Федор Васильевич, я хотел пройтись, повидать родные места…
– Да какие же могут быть прогулки без хорошей выпивки и закуски! Нало с народом повстречаться, рассказать, где, что и как… Ай-ай-ай, Сергей Иванович!
Мы сели в линейку. Лошади, как бешеные, ворвались в реку, вынеслись на станичный берег и с храпом, брызгая слюной, помчались по улице.
– Двадцать шесть таких зверюг выходили трофейных! – покрикивал Орел. – Матросы подарили, Сергей Иванович. Как благодарим, до гроба жизни! Подкинули венгерскую кавалерию. А на что матросам кони? А?
– Нам бы в табор такие кони, – сказала цыганка, сверкая глазами. – Дай-ка я поправлю, дай, братику!
– А что, возьми! Не жалко!
«Земфира» схватила вожжи, кнут, привстала на одно колено и гикнула со степным диким озорством. «Венгерцы» рванули вперед. Улица заклубилась пылью. Мы промчались мимо дома Устина Анисимовича: только мелькнули зеленые ставни и башенки на крыше.
Орел вырвал вожжи у цыганки, сдержал коней.
– Чужого не жалко!
Цыганка сверкнула зубами, засмеялась и на ходу спрыгнула с линейки, крикнув:
– Прощай, офицерик молодой!
– Пожар-девка, – сказал Орел. – Так вот шумит, а молодец – строгая. – Он снял шапку с синим верхом, прошитым фасонным кавалерийским гарусом.
Я обратил внимание на шрамы у него на голове.
– В голову ранили пол Ростовом, – ответил Федор Васильевич на мой вопрос. – По льду Дон форсировали, бурки разостлали, лед был тонковат – и по буркам. Немцы и не ждали, как мы с конноартиллерийским дивизионом ворвались. Вот была панихидка! У Олимпиадовки мне по черепку стукнуло… Три месяца буровил черт его знает что… – Он натянул шапку поглубже на лоб. – Два осколка еше сидят, голова часто болит… Вышел в инвалиды, на хозработу, в колхозы, мать честная. А казаки-то наши уже на Украине из фашиста юшку пускают, а?
Мы подъехали к дому, где уже ждали колхозники. Меня усадили рядом с матерью за накрытый стол под айвой и налили вина. Мама грустно и радостно наблюдала за мной. На столе было много снеди: ее снесли со всего села. Орел поднял стакан за здоровье отца, за его скорое возвращение.
– Тридцать тысяч пудов по одному нашему колхозу мы сдали, – сказал он, – и всеми силами – быками, конями, тракторами и лопатами – вспахали, засеяли и убираем новизну! Помните, бабы? Бабы работали, девушки, юные пионеры, комсомольцы, школьники – все Брали чем? Сообща, гуртом, ну, словом, коллективом, как и полагается… А выпьем за Ивана Тихоновича, пусть поскорее возвернется и все по полочкам разложит. Все же без хозяина плохо…
Люди все подходили: было воскресенье. Стемнело. Под айвой зажгли керосиновые фонари.
Пришли цыгане. Оказывается, они ковали лошадей для колхоза.
С ними пришла Мариула и села возле меня на лавке. Орел подвинул ей стакан вина, но она пренебрежительно отодвинула его смуглым своим локтем.
– У тебя есть милая, – шепнула она мне.
– Откуда ты знаешь, Мариула?
– Ни на кого из девушек не смотришь.
– И на тебя?
– Я что? Я, как ветер, меня глазами не поймаешь, – она засмеялась. – Не хотел погадать, а вот скажу, тебе неплохо.
– Что?
– Разыщешь свою.
– Поверить тебе, Мариула?
– Как хочешь. Мое дело – сказать, твое – слушать или нет.
– Зачем я-то тебе нужен?
– Узнал? – она толкнула меня локтем, засмеялась, откинув голову.
– Узнать нетрудно.
– Ты угадал, – сказала она и опустила глаза, – возьми меня к морю.
– Почему ты решила, что я еду к морю?
– Отсюда туда путь.
– А зачем тебе к морю?
– Я никогда не видела моря, а мой… Понимаешь, кто мой? Там, возле моря. Не поможешь, я сама прикочую к морю.
– Трудно. Там война.
– Я вольный ветер. – Мариула засмеялась, ударила меня ладошкой по руке. – А ветер летает, где хочет.
Цыганка поднялась, потянулась, подняла вверх руки, сложила их ладонь к ладони и запела, вначале тихо, а потом громче и громче. Ее песню подхватили цыгане, будто так все было заранее подготовлено. Мариула вышла из-за стола, не прекращая песни, передернула плечами и начала плясать «романее».
Песню поддержали гитары. Цыган с черной бородой – отец Мариулы – схватил бубен, выкрикивая быстрые, клокочущие слова песни.
Сад наполнился шумом, смехом.
Мариула устала, села возле меня, в круг вошел Федор Васильевич, заказал «наурскую» и пошел по кругу. К нему присоединилась молодайка с такими широкими юбками, что казалось, пестрые паруса носили ее под ветром.
– Ой, жги, коли, руби! – выкрикивал Федор Васильевич и плясал неутомимо.
А мама все смотрела на меня. Ее взгляд стал веселей, – вот такие у нее были глаза, когда отец вел первый трактор и она шла следом с тревожной и неясной еще радостью, и донники оставляли на ее ногах желтую цветочную пыль.
– Надо довоевывать правильно, Сережа, – сказала она, взяв мою руку. – Ничего… Русский человек крепкий не горем, а радостью…
Гости разошлись поздно.
Постель мне была уже приготовлена на веранде, как называли навес у домика, крытый щепой, на столбах, вбитых в землю.
На заре я проснулся. Мама сидела у моего изголовья, прикрыв глаза. Я пошевелился, она поправила одеяло, подушку.
– Мама…
– Сережа! – она нагнулась ко мне.
Под ветерком шумели чинары. Луна освещала гору, вершина которой была скрыта за навесом, и мне казалось, что мы отгорожены от какого-то неизвестного мира отвесной стеной, заросшей мохнатыми тысячелетними мхами.
Невесело было у меня на сердце. Мне вспомнились виденные мною по дороге сюда развалины Арчеды, и опаленные засухой поля Ставрополья, и матери, поджидавшие «двадцать шестой год»… Я думал о нашей семье, разбросанной войной, о пепелище нашего дома, о поломанных яблонях. Но я молчал, чтобы не расстраивать маму моими горькими мыслями.
– Тебе еще много предстоит, Сережа, – сказала она. – Самое главное, не склоняйся сердцем… Держи его крепко, хотя трудно, – хорошее сердце, как голубь.
– Мама, мне-то ничего… Вам как? Вам?
Тогда мама рассказала мне о затоптанной вербочке.
Весной, после освобождения, мама шла у реки с колхозного поля и увидела на дороге затоптанную веточку вербы. Казалось, никаких признаков жизни не было у этой веточки. Все соки были выпиты солнцем, кора раздавлена. Мама подняла веточку, принесла ее в дом, поставила в воду. И через несколько дней веточка набухла, брызнули листочки, затянулись раны на коре, и от сломанной веточки пошли корни. А теперь растет она, большие на ней листья, крепкие корни, хоть высаживай в землю. Только приходилось ухаживать за ней, менять воду в кувшине и держать ее не в темноте, а ближе к солнцу.
– Спасибо, мама, – и я поцеловал руку матери, сухую и темную, с синими веточками набухших вен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.