Читать книгу "Эпитафный контур. Том 1. Падение Геспера"
Автор книги: Арон Родович
Жанр: Космическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Судьба решила за меня.
Она вообще любила решать за меня – с самого барака, с первой перевозки. И ни разу, ни единого раза за двадцать семь лет, не спросила, согласен ли я с ценой. Тогда, после четвёртого захвата, её решение спасло меня от пятого, которого я бы не пережил. Каким оно оказалось – расскажу, потому что без него не понять, как я очутился в этом кресле, на этом корабле, с этой пустотой в трюме.
А сейчас она решала снова. Где-то за обшивкой к моему борту уже шли капсулы с досмотровой группой, и я спиной чувствовал, как судьба заносит руку для следующего хода. Интересно, что она приготовила на этот раз – и почему счёт опять выставили именно мне?
Глава 8
– Мальчик, ты не тянешь на захваты.
С этой фразы старик начал разговор, который переставил мою жизнь. Я стоял перед его столом и смотрел в столешницу. Старое дерево. Настоящее. Одна глубокая царапина у края – я знал её наизусть, потому что глядеть на царапину было безопаснее, чем на него. Я молчал. Приговор? Помилование? У старика то и другое начиналось с одинаковых слов, и различить их можно было только в конце.
Но по порядку. Чтобы понять тот разговор, надо сначала понять, что за две недели до него у старика пропал человек. Не кто-нибудь – его главный перевозчик. Тот, кто возил самые важные грузы между контурами, знал маршруты и пароли, тот, на ком держалась половина дел. Его звали Толь. Я видел его несколько раз на базе: высокий, сутулый, с тихим голосом, лет сорока. Старик называл его «мой возчик» – просто, без фамильярности, как называют инструмент. Толь и был инструмент. Такой, которого нельзя заменить.
И вот он исчез.
Случилось это между одной базой и другой. Перегон пустого корабля, внутренний маршрут, сутки хода, прибытие к утру. Рутина из рутин – такое доверяют стажёрам. К утру Толь не прибыл. К вечеру тоже. Корабля не нашли. Ни обломков. Ни сигнала бедствия. Ни последней передачи – связисты подняли записи: Толь вышел с базы, отметился на контрольной точке, пожелал диспетчеру спокойной смены. И всё. Дальше – пустой сектор, где нет станций, нет ушей и некому видеть, как именно человек перестаёт существовать.
Старик искал его две недели. Гонял захваты по маршруту – метр за метром, с сетками сканеров. Тряс диспетчеров на узлах, скупал записи чужих радаров, обещал награду такую, что за неё продали бы родную мать вместе с могилой. База в те недели ходила на цыпочках: старик не орал – он молчал, а его молчание было хуже любого ора. Пусто. Ни железки.
Может, Толь сбежал – бывает: человек устаёт, копит, однажды берёт корабль и уходит на окраины, где живёт до смерти под чужим именем. Только Толю было сорок, он работал у старика пятнадцать лет, и бежать ему было странно. Может, перекупили – у старика хватало врагов, и увести его главного возчика было бы сильным ходом. Но тогда Толь всплыл бы где-то, и старик узнал бы. Не всплыл. А может, просто дорога: отказ двигателя, случайный камень, что-то, о чём не приходит сигнал. Пустой сектор умеет глотать корабли целиком, не оставляя даже слухов.
Что с ним стало, я не узнал никогда. Старик – тот, наверное, знает. Он всегда в конце концов узнаёт: не через неделю, так через год, не через год, так через пять. Мне он не говорил. Я не спрашивал. Вопросы про исчезнувших в структуре старика задавали только новички, и на них быстро переставали отвечать – сначала словами, потом вообще.
Важно было одно. Место главного перевозчика освободилось. Тёплое, не остывшее ещё место.
Сегодня, стоя над пустой нишей с чужой пломбой в кармане, я впервые повертел эту историю другим боком. Толь знал все маршруты и пароли – и исчез бесследно, а через две недели на его тёплое место посадили меня. Слепого. Обязанного. Удобного. Семь лет я называл это везением и даже, дурак, был благодарен. Сейчас у меня чесались руки спросить у кого-нибудь: а Толю перед его последним перегоном тоже говорили, что ему повезло?
Четырнадцать минут до стыковки. Я всё стоял у открытой ниши. Закрыть её было делом тридцати секунд, и я тянул эти тридцать секунд, как тянут последний глоток воды в шахте, – потому что, пока панель открыта, я ещё имел право знать то, что знаю. Закрою – и начнётся спектакль, в котором этого знания у меня нет.
Память тем временем дошла до кабинета.
Старик позвал меня на второй неделе после исчезновения Толя. Кабинет у него был простой, без роскоши: большой стол, окно на ангар. Он сидел, я стоял. Он посмотрел на меня долго, как умел только он, – десять, пятнадцать секунд, пока у стоящего не начинает ныть между лопаток.
Потом сказал – про захваты. Что не тяну.
Я молчал.
– Хранч мне сказал, что ты хорош, но тебя не хватит надолго. Говорит, сломаешься через пять-шесть раз. Он в этом разбирается. Я ему верю.
Я снова молчал. Я не знал, чего старик хочет – согласия, несогласия, оправданий. А когда не знаешь, чего хотят, – молчи. Это правило я выучил раньше, чем научился говорить целыми фразами.
– У меня ушёл Толь. Ты знаешь, кто такой Толь?
– Знаю.
Старик взял со стола стилус, повертел, положил обратно. Ровно один жест – я за годы выучил: один жест у него значил, что решение уже принято и разговор идёт для порядка.
– Мне нужен новый перевозчик. Главный. На его место.
Я понял, что старик мне предлагает. Точнее – не предлагает. В этом мире старик не предлагал ничего и никому. Он сообщал, а сообщённое надо было принимать.
Но я всё равно сказал:
– Я не умею водить корабли. Я не учился.
– Знаю, что не учился. Научишься. Год на практике. Потом – свой корабль.
– А если я не справлюсь?
Он посмотрел на меня ещё раз, и лицо его стало таким, каким я видел его только однажды – в день, когда он забирал меня из канализации. Тихим. Без эмоций. Очень внимательным.
– Если не справишься, мальчик, я тебя отдам обратно.
Он не уточнил, кому обратно. Я понял без уточнений. Обратно – туда, где он меня нашёл. На нижние уровни, в трубы, в воду с волосами и жиром, в костюм с плохими швами, в жизнь, из которой он меня вытащил. Это был его способ напоминать: свободу он мне не дал. Одолжил. Под процент. С правом отозвать в любой момент.
– Я справлюсь, – сказал я.
– Вот и хорошо.
На этом разговор кончился. Через два дня меня сняли с захватов. Хранч на прощание кивнул и сказал: «Тебе повезло, мальчик. Иди». Я ушёл и больше никогда его не видел. Через два года до меня дошло, что его убили в захвате на дальних окраинах – засада, группа не вернулась. Правда ли это, я не знаю. Из старой группы я не встретил с тех пор никого. У старика прошлое не встречается с настоящим. Теперь я понимал и это устройство немного иначе, чем раньше.
Двенадцать минут. По корпусу прошла лёгкая дрожь – маневровые толкнули корабль, удерживая его в назначенной точке. Арис работал наверху ровно, как метроном. Я послушал эту дрожь ладонью на переборке и вернулся в память. Она ещё не всё мне сегодня показала.
Год практики мне дали не абы у кого. У старика ходило трое или четверо перевозчиков среднего звена – не Толь, но рабочие лошади. Меня прикрепили к человеку по имени Вольт. Лет пятидесяти, невысокий, полный, с манерой постоянно жевать – даже когда во рту пусто, челюсти у него ходили сами. Он возил по окраинам двадцать лет и знал все уловки, все обходные пути, все способы заговорить таможеннику зубы.
С Вольтом я сделал рейсов пятнадцать. Сначала сидел рядом на мостике и смотрел, как он работает. Потом он начал давать мне простое: заполнить накладную, проверить контейнеры, занять разговором младшего инспектора, пока сам разбирался со старшим. К концу года я вёл простой рейс сам, под его взглядом.
Вольт был хороший учитель. Не добрый – добрых у старика не держали, – но справедливый. Объяснял толково, не орал, не бил. Он говорил: «Мальчик, твоя работа – быть невидимым. Таможенник не должен тебя запомнить. Если назавтра он не может вспомнить твоё лицо – ты хорошо поработал. Если помнит – ты провалил рейс, даже если он тебя пропустил». Я запомнил. Я соблюдал это правило все годы.
Один его урок я помню целиком, с запахами. Окраинная таможня, дырявый узел на две стойки, инспектор с лицом человека, которому должны все и давно. Он листал наши бумаги втрое дольше положенного, потом поднял глаза и сказал, что у нас «нестыковка по массе» и что борт придётся задержать «до выяснения». Массу я считал сам. Масса была чистая.
– Сколько выясняется? – спросил Вольт скучным голосом.
– Дней десять.
– А если поможем выяснению?
– Смотря чем.
Вольт вздохнул, полез во внутренний карман и выложил на стойку плоскую фляжку – не деньги, фляжку, старую, с чужой гравировкой. Инспектор повертел её, хмыкнул, и нестыковка по массе рассосалась за четыре минуты.
Когда мы отстыковались, я спросил, почему не деньги. Вольт жевал пустым ртом и смотрел в экран.
– Деньги – это взятка, мальчик. За взятку его посадят, и он это знает, и потому берёт их со страхом, а страх помнит долго. А фляжка – это подарок. Подарки берут с удовольствием. Удовольствие забывается к ужину. Понял разницу?
– Понял.
– Не понял. Поймёшь, когда своя таможня будет. Запомни пока так: никогда не давай человеку того, что заставит его тебя запомнить.
Я запомнил. В этом было всё его ремесло, и оно стало моим: проходить сквозь людей, не оставляя зацепок, как вода сквозь решётку.
Ещё он говорил: «Перевозчик – это не пилот, не механик, не капитан. Перевозчик – это человек, который знает, как груз попадает из точки А в точку Б без приключений. Всё остальное – декорация. Корабль, экипаж, бумаги – всё служит одному: чтобы груз дошёл. Ты сам себе в рейсе не принадлежишь. Ты принадлежишь грузу».
Это правило я тоже соблюдал. Годами, каждым рейсом. И только сегодня выяснилось, чем оно кончается, если довести его до конца: груза у меня не было. Я принадлежал пустоте. Восемь кубометров пломбированного воздуха владели мной безраздельно.
Десять минут. Наверху хлопнула дверь – офицер погрузки понёс документы к шлюзу. Всё шло своим чередом, и оттого было только хуже.
К концу практики старик решил, что я готов, и дал мне первый корабль. Старый грузовик среднего класса, лет пятнадцати от постройки: потёртая обшивка, скрипящие двери, климат через раз. Звался «Борак» – откуда имя, я не спрашивал. Экипаж четыре человека, все подобраны стариком. «Борак» возил простую химию по окраинам – работа для новичка, чтобы набил руку и не завалил ничего важного.
Полтора года. Рейсов двадцать. Провалов ноль. Хотя один раз висело на волоске: таможня окраинного контура, инспектор – молодой, злой, из тех, кто ещё верит, что дослужится. Он занюхал в бумагах штуку, которой я сам не увидел: подпись отправителя стояла свежее даты отгрузки. Чужая дыра, людей старика. Отвечать за неё сидел я.
– Ждите, – сказал он и ушёл в запросы.
Сорок минут. Я держал на лице скуку, а под рубашкой по рёбрам полз пот, и я боялся одного – что он капнет на подлокотник. Спасла не легенда. Очередь спасла: за мной висело одиннадцать бортов, смена у него кончалась, и злость на систему пересилила злость на меня. Печать шлёпнула о бумагу.
– Свободен.
Из того дня я вынес три вещи. Мне повезло. Везёт не всегда. И каждую подпись в своих бумагах я с тех пор проверял сам, до вылета, лично. Я стал работать лучше.
Потом «Борак» списали – двигатели просили капитального ремонта, который не окупался, – и меня пересадили на «Третий такт». Тоже старый, но крепче. Экипаж шесть человек, грузы серьёзнее: живой товар, оружие, данные, за которые старик брал большие деньги. Ещё полтора года, рейсов тридцать. На «Третьем такте» я перестал учиться и начал работать: раньше я думал, как правильно ответить инспектору и как держать лицо, – теперь всё это делалось само, а думал я только о том, дойдёт ли груз.
А потом старик дал мне этот корабль.
Четыре года назад. Мне было двадцать три. Помню тот день по глупому: я зашёл в капитанскую каюту, сел на койку – настоящую, широкую, с чистым бельём – и минут пять просто сидел, трогая ладонью простыню. Человеку, который спал на нарах, в трюмах и на полу возле насосов, чистая простыня говорит о статусе больше, чем любые бумаги. Я был надёжен. Я был любимчик. Я этим гордился, хотя гордость у бывшего раба – чувство странное, чужое, как обувь не по размеру: жмёт, а снимать жалко.
Корабль был знаком, что я дорос. Новый класс. Мягкие двигатели. Я положил руки на штурвал и подумал: награда.
Сегодня, над пустой нишей, слово переоделось. Не награда – вложение. Красивый корабль с красивым капитаном таможни пропускают, не приглядываясь: чем дороже выглядит перевозчик, тем меньше вопросов. Меня посадили на хорошее судно тем же движением, каким ювелир вставляет стекляшку в дорогую оправу. Не за заслуги. Для блеска. И простыня, выходит, тоже была не наградой, а упаковкой.
Восемь минут.
Я наконец сдвинулся с места – и не к панели, а вдоль неё, на два шага, просто чтобы тело не закисало. Пломба качнулась в кармане. И голова, разогнанная за этот час до злой ясности, задала вопрос, который я откладывал с самого мостика: а кто я, собственно, сейчас – по их закону? Вот придут они через восемь минут. Кого они найдут в этом кресле?
Пирата? Четыре захвата у меня за плечами. Старик замёл их, как он заметает всё, но до конца не заметается ничего. Свидетели живы – хотя бы кто-то. Старший сын торговца, который плакал, пока мы выносили груз. Молодой охранник склада, смотревший мне в глаза поверх скотча. Двое пилотов медицинского грузовика, которых оставили связанными, и они потом рассказали всё. Пожилая пара на полу собственного салона, рука в руке. Записи камер в архивах окраинных станций. Пара имён, две-три даты – и меня привяжут к пиратским статьям, по которым в Эпитафном дают пожизненное. Или не дают вообще, а вешают сразу.
Перевозчика? По контрабандной статье здесь дают пятнадцать-двадцать на рудниках, смотря по объёму. Но у меня по бумагам шёл живой груз – а живой товар против воли это отдельная квалификация, её добавляют сверху. Двадцать пять. Тридцать. Для человека, который не силён телом, – а я не силён, – это до конца жизни, просто в рассрочку.
А был и третий вариант, самый тихий. Если группа, которая сейчас шла к нам, копнёт глубоко – до старика, до сети, до всего, что за ним тянется, – меня попробуют перевербовать. Выход на большее в обмен на статью. И старик это знает не хуже меня. У него люди есть везде, в Эпитафном тоже, и если он решит, что я могу сказать лишнего, до допроса я не доживу. Человек в камере умирает легко: подушкой, уколом, едой. Это даже не обсуждается – это прейскурант.
Пират. Перевозчик. Кандидат в покойники. Между тремя словами лежала разница в несколько лет жизни и в способе смерти, а для группы, которая стыковалась сейчас с моим бортом, всё это было одно и то же: человек из пиратской структуры, везущий то, что нельзя. Как запишут – зависело от их настроения и от того, насколько у них сегодня хороший день.
Я посмотрел на пустую нишу в последний раз.
Я всю жизнь учился держать лицо. Шахты, скотобойня, канализация, год обучения, полгода захватов – там особенно, – год у Вольта, годы на своих мостиках. Запас терпения у меня был такой, какого нет у большинства живущих. Мне было двадцать семь. По меркам свободного мира – молодой. По меркам мира, из которого я вылез, я прожил две жизни и как раз стоял на пороге третьей.
Если я не соберусь сейчас – значит, все двадцать семь лет меня учили зря.
Я взялся за край внутренней панели. Пустоту пора было прятать под замок, а куклу – нести наверх, в кресло, под фиолетовые глаза, которые читают зрачки. Все эти годы моё лицо проходило таможни, потому что верило. С этой минуты ему предстояло врать.
Врать существам, у которых чтение лжи – профессия, ремесло и природа сразу. С уликой в кармане, с пустотой в трюме, с четырьмя захватами за спиной и с крысой неизвестно где – может, в соседнем кресле.
Семь минут. Панель пошла на место под моими ладонями.
Интересно, на сколько вопросов хватает куклы, которую всю жизнь учили верить, – и что от неё остаётся на вопросе, где вера кончается?
Глава 9
Замок ударил коротким щелчком – и пустоты не стало.
Внутренняя панель села в паз под моими ладонями, я закрыл внешнюю – точки в обратном порядке, короткий механический щелчок, – и провёл пальцами по шву. На ощупь – обычная техническая панель, как десятки других рядом. Шов чистый. Герметик ровный. Никаких следов того, что её только что вскрывали и что человек, который это сделал, стоит рядом с её тайной в кармане.
Пломба лежала у самого тела и весила при этом, как ядро реактора.
Я пошёл обратно.
Поднялся по лестнице. Наверху, в жилом коридоре, было людно – экипаж стягивался в кают-компанию, как велено перед досмотром. Первым мне попался Ювер: он шёл со стороны машинного, вытирая руки ветошью, и посторонился, пропуская меня.
– Насосы в норме, капитан, – сказал он. – После утреннего досмотра всё штатно.
– Хорошо.
Он сказал это просто так, для порядка, как говорил после каждой проверки. Или не просто так. Я поймал себя на том, что взвешиваю его «штатно» на весах, которых у меня утром ещё не было, кивнул и прошёл мимо. Весы остались.
У кают-компании топтался офицер погрузки – красный, взъерошенный, с планшетом под мышкой.
– Капитан, они опять всё будут перекладывать? Утром уже перекладывали. У меня крепёж по описи, если они опять сорвут пломбы с контейнеров...
– Будут – значит, будут, – сказал я. – Стой при них и записывай каждую сорванную пломбу в акт. Вежливо. Понял?
– Понял, – выдохнул он и нырнул в кают-компанию, где уже сидел кок и ещё двое.
Пломбы, подумал я. Он сказал «пломбы», и слово прокатилось по мне холодком, от кармана вниз. Совпадение. Обычное слово в его работе. Я велел лицу ничего не делать, и лицо послушалось.
Камбуз стоял пустой – кока уже увели, доска с ножом лежала на столе, рядом початая миска овощей. На плите что-то шипело. Я протянул руку и выключил конфорку. Хозяйский жест, машинальный, и только сделав его, я понял, зачем: человек, который выключает плиту, – это человек, который собирается жить дальше. Мне сегодня были нужны такие жесты.
Я не остановился.
Уже с мостика я вывел на угол экрана внутреннюю камеру кают-компании. Они сидели вокруг стола – кок, Ювер, офицер погрузки с планшетом на коленях, все трое, – и вели себя так, как ведут себя люди перед досмотром: тихо, скучно, каждый в свою сторону. Кок что-то говорил, Ювер пожимал плечами. Обычная картина. Я просканировал её взглядом дважды, выискивая сам не знаю что – лишний жест, чужую собранность, взгляд в камеру, – и не нашёл ничего. Либо все они были теми, кем были. Либо крыса стоила тех денег, что за неё заплатили.
На мостике было всё то же, что я оставил, уходя вниз. Арис за консолью. Экраны с внешних камер. Второй пилот, сидящий в своем кресле. Таможенный узел справа, буферная зона слева, красный круг на третьем корабле. И четыре капсулы, идущие к нам от таможни.
Я подошёл, встал рядом с Арисом, посмотрел на экран.
Четыре капсулы были почти у борта. Расположены они были не треугольником, как обычно идёт стандартная инспекция, а растянуты по фронту – так ходят, когда собираются брать борт под полный контроль. Я это видел раньше. Один раз, давно, когда на соседнем корабле в тот же порт пришла следственная группа и забрала экипаж в полном составе. Тогда тоже были четыре капсулы, растянутые по фронту.
– Я открою шлюз заранее? – спросил Арис. – Чтобы не было вопросов.
– Открой.
Он щёлкнул по клавише. На панели загорелась отметка: внешний шлюз разблокирован, готов к стыковке.
– Капсулы на дальнем подходе, – сказал Арис. – Идут строем, по фронту. Первая запросит узел минут через пять.
– Веди по регламенту.
Голос у Ариса был сухой, рабочий. Я вспомнил, как час назад пытался прочитать его лицо и не прочитал ничего. Сейчас было поздно читать. Сейчас надо было играть свою партию и надеяться, что за столом нет второго игрока с моего же борта.
Я сел в капитанское кресло. Положил руки на колени.
До стыковки оставалось пять минут.
Я сидел и смотрел, как капсулы приближаются. Двигались они размеренно, без спешки. Им не надо было спешить. Я никуда не мог уйти.
Пять минут – это много. За пять минут человек успевает подумать о многом.
Я подумал о людях на третьем корабле.
Он стоял на экране внешней камеры – далёкий, пришвартованный к таможенному рукаву, с погашенными ходовыми огнями. Пока я смотрел, от его борта отвалила закрытая капсула конвоя и пошла к станции, неторопливо, по служебной дуге. Может, в ней везли груз. Может, кого-то из них. С такого расстояния не разберёшь, да и разбирать было нечего: что бы ни везла эта капсула, обратной дороги у её содержимого не было.
Их было шестеро. Капитан, второй пилот, механик с длинными седыми волосами, молодой парень в первом дальнем рейсе, ещё двое, чьи имена я помнил, но не собирался называть про себя сейчас, потому что имя делает человека ближе, а мне нельзя было их сейчас подпускать близко. Всех их я знал.
Я знал также, что их не будут вытаскивать.
У старика был один принцип, который за пять лет я слышал от него в разных формах, но всегда с одним смыслом. Пойманного не спасают. Если твоего человека взяли – он твой человек только на бумаге, и бумагу эту рвут в тот же день. Дальше это работа для других, которым платят за молчание, а не за верность. Старик не сорил деньгами на выкуп экипажей. Он сорил деньгами на новые экипажи.
Шестеро человек сейчас сидят в таможенной капсуле и знают, что их уже списали.
Я тоже знал.
Я не мог им помочь. Я не мог встать сейчас, запустить двигатели, подойти к их капсуле, вытащить их оттуда. Это было физически невозможно – таможенные силы смели бы меня за секунду. Это было также политически невозможно – это ударило бы по старику, а я работаю на старика.
Я мог только сидеть и считать, сколько из них увидит Ашвен. Ноль, по правилам старика. Ноль.
Молодому парню было девятнадцать. Я помню, как его брали в экипаж: он стоял в ангаре с мешком через плечо и смотрел на корабли так, как я когда-то смотрел на чистую простыню. Его звали... нет. Не сейчас. Я оборвал имя на половине, как обрывают провод под током. Он в первый раз вышел в дальний рейс. Он думал, это начало жизни. По правилам старика выходило, что это была вся жизнь, целиком, от ангара до таможенной капсулы.
Если моя версия верна и команду третьего купили, то, может, хоть у него будет паспорт контура и новое имя. А если команду разыграли втёмную, как меня... Я запретил себе эту ветку. По ней идти было некуда.
До стыковки четыре минуты.
Я вспомнил, как меня учили отвечать на допросах. Это было в том году обучения, сразу после похищения, когда меня учили быть капитаном. Кроме пилотирования, речи и манер, у нас был отдельный курс – как держаться на следственной стыковке. Старик учил этому лично, не через помощников. Видимо, это было для него важно.
Он говорил: когда тебя спрашивают, не думай о лжи. Ложь выдаёт себя первой. Думай о правде, которую можно рассказать, не раскрывая остального. Отвечай коротко. Не добавляй деталей по собственной инициативе – деталь, которую у тебя не просили, это подарок следователю, а подарков он не заслужил. Если не знаешь – говори «не знаю», это самая безопасная формулировка на свете. Не кивай, когда тебе подсказывают: подсказка – это крючок, кивок – это ты на крючке. Не заполняй паузы. Пауза – их инструмент, пусть сами с ним и работают. Сиди так, как сидит человек, которому скучно, потому что невиновному на досмотре именно скучно, а не страшно.
Он гонял меня по этим правилам неделями, играя следователя, и у него это выходило так, что я потел. Теперь я понимал: он не учил меня. Он тренировал своё имущество выдерживать чужой обыск.
Я помнил это всё.
Я также помнил, что он учил меня этому – чтобы я лучше защищал его интересы, а не свои.
До стыковки три минуты.
Арис сидел рядом и молчал. Я посмотрел на него. Он был сосредоточен на своей консоли, проверял сигналы, следил за тем, чтобы все внешние каналы были в рабочем состоянии. Он не смотрел на меня. Он не знал, что я только что нашёл.
Или знал.
Я смотрел на Ариса и пытался по его лицу понять – он или нет. Он был сосредоточен, спокоен, нормален. Так выглядит человек, который сконцентрирован. Так выглядит человек, который не знает. Так же выглядит человек, который очень хорошо знает, как не показать, что он знает.
Я ничего не прочитал по нему. Это было нормально. Он был оператором связи, и работа у него такая – не показывать ничего лишнего.
– Капитан, – сказал вдруг Гарт, не оборачиваясь. – Разрешите вопрос.
– Давай.
– Утром они смотрели трюм и техуровень. Сейчас возвращаются, и не по регламенту. Это ведь не повторный досмотр. Это следствие. Что им у нас надо?
Голос у него был ровный. Правильный вопрос правильного второго пилота – такой обязан спросить, это его работа: понимать, к чему готовить борт. Я ответил тем же ровным тоном:
– У них арест на третьем. Теперь отрабатывают весь караван. Формальность. Наш борт чист, груз документирован. Сиди и веди телеметрию.
– Принял.
Он вернулся к экрану. Я смотрел ему в затылок и думал, что только что соврал своему пилоту так же гладко, как собирался врать следствию. Получилось легко. Даже слишком легко, и что-то в этой лёгкости мне не понравилось – как не нравится инструмент, который слишком хорошо лёг в руку.
До стыковки две минуты.
Я повернул голову ко второму пилоту.
Он сидел в своём кресле слева от меня, чуть позади, как ему положено по расположению мостика. Смотрел на свою консоль – прокручивал параметры, сверялся с показателями стыковочных узлов, проверял, нет ли расхождений между нашими системами и сигналами приближающихся капсул. Обычная его работа в такой момент. Руки на клавишах, глаза на экране, плечи выпрямлены.
Я посмотрел на его лицо.
Он был на моём корабле всего два месяца. Старик прислал его в прошлую пересменку, взамен предыдущего, которого куда-то перевели – мне, как всегда, не объяснили куда. Новый пилот пришёл с документами, с рекомендациями, с опытом – всё как положено. Работал хорошо. За два месяца я не заметил за ним ни одной ошибки, ни одной лишней реплики. Ровный, тихий, дисциплинированный.
Старик часто менял мне людей. Это было его правилом – не давать экипажам обрастать корнями, не давать капитану привыкнуть к своим. За четыре года, что я ходил на этом корабле, через мой мостик прошло, наверное, человек двадцать только на позиции второго пилота. Одних брали на другие суда, других куда-то списывали, третьи просто исчезали из ротации, и я больше не слышал их имён. Я привык не спрашивать. Приходит новый – работаем. Уходит – прощаемся, если успеваем.
Раньше я думал, что эта текучка – просто способ старика держать людей в тонусе. Не давать им обрастать связями, чтобы они не могли договориться между собой за его спиной. Классический приём – разделяй и держи на коротком поводке. Я даже одобрял его про себя, вот что смешно. Сидел в этом же кресле, смотрел, как очередного пилота уводят с вещами к шлюзу, и думал: правильно, хозяин знает, что делает, людям нельзя срастаться. Раб внутри меня всегда готов был объяснить хозяйскую логику лучше самого хозяина. Двадцать лет дрессировки никуда не деваются – они просто меняют ошейник на воротник.
Сегодня та же текучка выглядела иначе.
Теперь я подумал про это иначе.
Старик мог следить за мной, контролировать таким образом. Доверяй, но проверяй?
Человек старика на моём корабле мог быть не обязательно тем, кто сидит здесь годами. Наоборот. Если бы старик держал при мне одного человека долго, я бы давно его вычислил – по мелочам, по поведению, по реакциям. Но если людей меняют каждые несколько месяцев, я не успеваю приглядеться ни к одному. Новый приходит – я его изучаю первые недели, привыкаю, потом перестаю обращать внимание. А в это время он меня наблюдает. Через пару месяцев его убирают, и приходит следующий. Тот же цикл.
Все два месяца, что этот сидел рядом со мной, он видел меня каждый день. Слышал каждое моё слово. Смотрел, как я разговариваю с инспекторами, с экипажем, с самим собой вполголоса, когда думаю, что никто не слышит. За два месяца у него было достаточно времени, чтобы составить на меня отчёт.
А может и не составлял. Может, он просто пилот. Хороший, тихий, дисциплинированный, без задней мысли, и через месяц-два старик его снимет, потому что так устроена ротация.
Я смотрел на его лицо и пытался прочитать хоть что-нибудь. Он не поднимал на меня глаз. Был занят своим экраном. Это было нормально – стыковка шла, и он обязан был следить. Это также было удобно для человека, который не хотел встретиться со мной взглядом.
Он мог не знать ничего.
Он мог знать всё.
Я не мог выбрать между этими двумя вариантами за то короткое время, что он был рядом.
Я смотрел ещё секунду. Он так и не поднял глаз.
Я отвернулся обратно к своему экрану.
Минута.
На экране капсулы почти подошли к борту. Стыковочные порты открывались, магнитные захваты выдвигались. Вспыхнула подтверждающая индикация.
Я положил руки на ручки кресла. Спина прямая, плечи расслаблены, взгляд не бегает. Именно такая посадка у человека, которому нечего скрывать.
У меня в кармане куртки лежала сорванная пломба со штампом старика.
В нише подо мной было пусто.
На третьем корабле справа от меня были шесть человек, которых уже списали.
Мой корабль был большой, дорогой, хороший. Мой экипаж был на месте. Моя ниша была закрыта, и никто, кроме меня, не знал, что я её сегодня вскрывал. Моя совесть была чиста ровно настолько, насколько я её удерживал чистой всю свою жизнь.
Последний раз шевельнулась мысль про пломбу: ещё не поздно. Встать, выйти на минуту, уронить её в решётку вентиляции, в любую щель этого корабля, который я знал наизусть. Я задавил эту мысль, как давил всё, что приходит от страха, а не от расчёта. Щель – это место. Место можно найти. Вещь, которую нашли в щели, спрашивает громче, чем вещь в кармане: карман хотя бы мой, и врать за него буду я сам, а не мой корабль. Пломба осталась, где была. Тёплая уже, согревшаяся от тела, будто прижилась. Хуже соседа у меня не было за всю жизнь, а жизнь у меня по соседям богатая.
Я ждал.
Стыковка.
Она прошла телом раньше, чем экраном: короткий толчок в подошвы, длинный, с полстона, скрип захватов по посадочным гнёздам, дрожь, ушедшая по шпангоутам куда-то в корму. На камере кают-компании все трое разом подняли головы к потолку – одинаковым движением, как один организм. Потом опустили. Ждать умели все на этом корабле. Работа такая.
Раздался короткий металлический звук – магниты соединились с портом. Под полом прошла вибрация. На индикаторе сменился цвет с жёлтого на зелёный. Внешний шлюз открылся.