Текст книги "Россия, кровью умытая"
Автор книги: Артём Веселый
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Скоро двоих отправили в Губтютю (Губчека), а Фильку предчека Чугунов вызвал к себе:
– Гад.
Филька заплакал:
– Я ни в чем не виноватый…
– Гад, в закон твой, в веру мать… – И деревянной кобурой маузера по скуле. – Иди.
Филька выполз из кабинета на четвереньках. Его разжаловали в канцеляристы и под страхом расстрела запретили выезжать за черту города. Однако звезда его славы не лопнула. Знать, от роду счастьем был награжден татарским, широким; сидел Филька на своем счастье, как калач на лопате:
– Эх-хе, но… Ехало-поехало и ну повезло…
Назначили Фильку комендантом могил.
С конвойцами заготовлял в лесу ямы, провожал приговоренных в последнюю путину, «на свадьбу», без промаха стрелял в волосатые затылки (плакали морщинистые шеи), зачищал снегом обрызганные кровью валенки и, откашливая волнение, валился в ковровые санки, скакал домой мять сочные свиные котлеты и своим солдатским азартом вгонял в испарину Дарью, которая была сочнее котлет – кругом во – хошь ты в ней катайся, хошь купайся.
Работа Филькина не хитрая, а занятная, и он так к ней пристрастился, что когда долго не было операций – захварывал, дичился людей, плакал; зато после хорошей ночи зверел весельем, в слободке на вечерках всех ребят переплясывал и морозу совсем не боялся, разгуливая в папахе и в одной огненно-атласной рубашечке, перетянутой наборным черкесским поясом. Днями спал или в комендантской с дружками в карточки стукался; ночами, если не было «свадьбы», уходил гулять на Мельницы, а то в Дуброву. Слободские ребята дали ему новое прозвище: «Комендант в случае чего».
В Чека всю ночь горели огни, в кабинете преда коллегия планировала детали большой операции. По столу были разбросаны донесения, сводки и карточки людей, которые где-то еще строили козни или в кругу своих семей беспечно доедали свои последние обеды: дни их и дела их были уже подытожены.
Коллегия заседала на мезонине, а внизу по коридорам слонялись сотрудники в предвкушении дела. В секретно-оперативном разведчик Шахов в кругу угрюмых слушателей с жаром рассказывал об одесских подземных ходах, о своем беззаветном геройстве и о хитростях налетчиков с Пересыпи. Рассказ свой он ковал одними глаголами и междометиями:
– …кимаю, др-р… Зечу каля-каля хоп, канает скокарь на аллюр… Карамба. Стой. Стой. Бух-бух, бултых… – и т. д.
Филька – дежурный по комендатуре – в комендантской волынил с машинисткой Нюрочкой Кутениной. Была она похожа на обсосанный леденец и на телефонные вызовы обыкновенно отвечала: «Это я – чрезвычайная машинистка, что угодно?» Сидя рядом на засаленном диване, Филька запросто, как свою машинистку, щупал ее и говорил всякие развлекательные слова. Нюрочка щелкала волоцкие орехи, взбивала кудряшки и, отодвигаясь, взвизгивала:
– Ой…
Филька морщился:
– Брось визжать, не режу я тебя.
– И-и-ех…
– Не уважаю ваших нежных женских привычек.
– Ой, не могу.
Немного погодя он вытолкал ее за дверь, растрепанную и разрумянившуюся от сильных душевных переживаний.
Филька не спал третью ночь и, имея охоту развлечься, постучал в стенку тяжелой серебряной чернильницей, которая сияла на комендантском столе для фасону, чернила же наливали в простой пузырек.
На стук явился начальник конвоя.
– Есть?
– Двое дожидают.
– Кто такие? Какой губернии?
– Контры, я чай, из Саботажницкой губернии в Могилевскую пробираются, так вот за пропуском пришли, – доложил конвоец; челюсти его были крепко сжаты, а в бездумных глазах, как челноки, сновали мрачные молнии.
– Введи, – приказал Филька и устало откинулся в обитое синим шелком ободранное кресло.
Втолкнутый конвойным, в комендантскую щукой влетел татарин в рваном бешмете, а за ним – белобрысый крохотный мужичонка, похожий на стоптанный лапоть.
В пучине препроводительных протоколов тонул усталый глаз. Филька почитал с пятого на десятое и все понял: татарина звали Хабибулла Багаутдян, другого – Афанасием Цыпленковым. Присланы они были из дальней Карабулакской волости. Князь – самый крупный в деревне бай, имевший шесть жен и косяк лошадей, – обвинялся в неплатеже налогов, спекуляции и организации какого-то восстания. На двух страницах перечислялись качества Афанасия Цыпленкова: он ярый самогонщик, он отчаянный буян, он искалечил у председателя корову, сына родного чехам продал, убил соседа за конное ведро и прочия и прочия… У Фильки в глазах зарябило.
«Фу ты, черт побери, – подумал он, разглядывая его рожу, похожую на обмылок в мочалке, – мокрица мокрицей, а какой зловещий мущина…»
Он подманил к столу татарина и бросил ему первый навернувшийся вопрос:
– Законного ли ты рождения?
Багаутдян полой бешмета вытер красное, залитое жиром лицо и мелко-мелко залопотал:
– Фибраля, вулсть, онь не спикалянть, присядятль цабатажник, члинь Абдрахман, биллягы, джиргыцын… – Упал на колени и, захлебываясь страхом, заговорил на родном языке.
Выкатив глаза и раскрыв рот, Филька беззвучно смеялся, а конвойный Галямдян пересказал слова Хабибуллы:
– Ана говорит, товарищ, прошу низко кляняюсь проверить мои дела, ни адин раз в жизни не был буржуем, а с него кантрибуцию биряле, лошадка биряле, барашка биряле, ямырка биряле… Брала Колчака, берет и Чека. Подушка продал, две самовары продал…
– Встань, несчастный магометанин, – равнодушно сказал Филька Багаутдяну, все еще ползающему на коленях и не смеющему поднять лица от заплеванного пола.
– Товарищ, товарищ…
– В подвал.
Кланяющегося татарина увели.
В комендантской было тихо, только от двери наплывали рыхлые вздохи осьмипудового конвоира Галямдяна да где-то за двумя стенками взвизгивала машинистка Кутенина. Афанасий Цыпленков часто мигал, с придурковатым видом оглядывал потолок, заметив под ногами натаявшую с лаптей лужу, поспешно вытер ее шапкой и шапку сунул за пазуху.
– Цыпленок.
Афанасий дернул шеей, как лошадь в тесном хомуте, и подшагнул к столу.
– Жалуются на тебя, дядя, житья людям не даешь.
– Не знай.
– Вот тебя и арестовали за твое изуверство, кого винишь в своем несчастье?
– Не знай.
– А советска власть ндравится?
– Не знай.
– Как не знаешь?
– Не знай.
– Понятна ли тебе партейная борьба?
– Не знай.
– Какой деревни?
– Не помню.
Филька восторженно вскочил:
– Подойди, плюнь мне в кулак.
Афанасий, видя, что деваться некуда, плюнул.
Весный Филькин кулак упал на мужичье переносье так же, как падал тысячи лет начальнический кулак на мужичье переносье.
Сельский писарь за бутылку перваку научил Афанасия на все вопросы отвечать «Не знай» и «Не помню», но в этой глухой, без единого окна комендантской Цыпленков понял, что с комиссаром шутки плохи, и, отчаянно дернув всхохлаченной башкой, он откашлялся в кулак:
– Мы, стало-ть, егорьевски, Карабулацкой волости.
– За что арестован?
– За свой хлеб.
– Сколько раз в жизни напивался пьяным?
– Не пью, товарищ, истинный Господь, духтора запретили, нутру, вишь, вредно… А у нас, известно, какое мужичье нутро – чуть ты его потревожь, и готово… Самогоны этой проклятой и на дух мне не надо, не пью, нутру вредно, а я сам себе не лиходей.
– Сочувствуешь ли чехам и союзникам?
– Сохрани бог, видом не видал и слыхом не слыхал.
– Зачем жаловался чехам на сына, что он большевик?
– Врут.
– Как врут?
– Так… На Петьку я обижался, отцу хлеба не давал, а чехи-псы приехали да убили его.
– Жалко?
– Жалко, родная кровь.
– Правильно ли они его убили?
– Убили правильно, хлеба отцу родному не давал, шкуру бы с него, с подлеца, спустить.
– А тебя расстреляем, тоже будет правильно?
– Тоже правильно… Спаси Бог… – Мужик торопливо закрестился.
– Боишься ли красного террора?
– Ни боже мой… Правду люблю.
– Да ну?
– Умру за божескую правду.
– А не приходилось ли тебе продавать керосин?
– Не помню.
– Как смотришь на идейных коммунистов?
– Смотрю дружески, идейным надо подчиняться.
– Что ты понимаешь в революции?
– Ничего, сынок, не понимаю.
– Как по-твоему, за кем останется победа?
– У кого кишка толще, штоб тянулась, да не рвалась.
– А не снятся ли тебе черти?
…………………………………………………………………………………………..
Допрос продолжался вплоть до той минуты, когда задребезжал телефон. Чугунов приказал готовить роту и прислать наверх всех сотрудников секретно-оперативной части.
Из ворот выходили небольшими кучками и молча, рубя острый шаг, ссыпались в черные колодцы улиц и переулков.
Дом.
№.
Властный стук.
Тишина.
Стук настойчив и неотвратим.
Испуганный крик:
– Кто там?
– Обыск.
У дома зазвенело в ухе.
На хозяйке трепетные губы и заспанный капот.
Движенья ночных гостей быстры, и в притихших комнатах гулки их шаги.
Приторно пахнет семейным туалетным мылом и теплой, надышанной постелью.
Кто-нибудь плачет, кто-нибудь, задыхаясь, уверяет:
– Это недоразумение, честное слово… Мы никогда и ничего… Васенька даже сочувствует… Васенька, объясни ты им… Господи…
Васенька, обуваясь, долго не может поймать шнурка ботинка и старается говорить как можно спокойнее:
– Конечно же, недоразумение, ошибки возможны и даже неизбежны… Ты не волнуйся, Мурик, тебе вредно волноваться… Допросят и выпустят… Я больше чем уверен, что выпустят…
Уходили, уводили Васеньку.
Дом после обыска, как после пожара.
……………………………………………………………………………………………
Погиб Филька за чих.
Башка его была вечно всхохлачена – расчески не было и купить негде: базары разорены, а в аптеке советской, после белых, одна валерьянка да зубной порошок. При обыске Филька придавил пяткой, а потом спустил в карман Васенькину роговую расческу. Комиссар Фейгин узрел, донес Чугунову, а тот порылся в Филькином личном деле и по синей обложке ахнул:
†
В степи
Партизанский отряд матроса Рогачева замирил восставших казаков Ейского отдела и возвращался ко дворам. Дотошные разведчики пронюхали, будто в недалекой станице в старой казенке хранятся запасы водки.
Весть мигом облетела ночевавший в степи отряд.
Самовольно собрался митинг.
Рогачев, гарцуя на коне в гуще партизан, кричал:
– Ребята, контрики подсовывают нам отраву! Долой белокопытых! Напьемся – быть нам перебитыми! Не напьемся – завтра будем дома! Кто за бутылку готов продать совесть и свою драгоценную жизнь? Долой прихлебателей царизма! Я, ваш выборный командир, приказываю не поддаваться на провокацию! Казенку надо сжечь, водку выпустить в речку!
– Правильно, – подпрыгнул корноухий вихрастый мальчишка и завертелся на одной ноге.
– Неправильно, – отозвался другой партизан, – чего же ее жечь, не керосин.
– Спалить таку-сяку мать! – взвизгнул пулеметчик Титька.
– Жалко, братцы.
– Яд, – убежденно сказал подслеповатый старичишка Евсей. – Сорок лет пью и чувствую – яд.
– Комиссары сами пьянствуют, а нас одерживают. Суки!
– Верно. Ты, Рогач, на себя оглянись.
Рогачев, происходивший из крестьян станицы Старо-Щербиновской, действительно прославился по Тамани не только незаурядной храбростью, но и разгулом.
– Братцы, – обрадовавшись догадке, заговорил рассудительный печник Нестеренко, – как мы с победой и как мы сознательные, то должны ее, эту треклятую зелью, разбавить водой, чтоб не так в голову ударяла, и с криком «ура» выпить всю до капли.
– Совесть ваша, дядечка, серая, – с сожалением глядя на Нестеренко, сказал вихрастый мальчишка.
Приподнятый над кучкой хуторян рябоватый матрос Васька Галаган махнул бескозыркой:
– Уважаемые, и чего такое вы раскудахтались? Дело яснее плеши. Забрать водку – раз, выдать по бутылке на рыло – два, остатки продать и разделить деньги поровну… Тут и всей нашей смуте крышка.
Командиру удалось настоять лишь на том, чтобы не ходить в станицу всем табуном. Были поданы подводы. Выбранные от рот делегаты, возглавляемые каптенармусом, двинулись в поход.
В томительном ожидании прошел и час и два – посылы не возвращались. На выручку была послана конная разведка. Разведчики, божась страшными божбами, ускакали и тоже пропали.
Солнце покатилось за полдень.
Партизаны загалдели:
– Делегаты называются… Выглохтят все сами.
– Известно, темный народ.
– Товарищи, а не пахнет ли тут изменой? Может, их там перебили давно, а мы тут ворожим?
К возу Рогачева подходили все новые и новые партии партизан, требуя отправки.
Трубач проиграл сбор.
Отряд построился и, выставив охранение, в полном боевом порядке двинулся на станицу.
В станице перед казенкой гудела тысячная толпа. В помещении перепившиеся делегаты горланили песни и плясали гопака. Из распахнутых на улицу окон производилась дешевая распродажа водки. Партизаны всю дорогу уговаривались бить своих выборных, но, дорвавшись до цели, забыли уговор и, сшибая друг друга, кинулись к ящикам.
Гульнули на славу.
Горе подружило Максима с Васькой Галаганом.
Проснулся Максим первым – его испугала тишина, – схватился за пояс: кобуры с наганом не было. Он огляделся… Просторная горница, в окнах зелень и солнце, на столе острыми огнями искрился пустой графин. Рядом, локоть в локоть, спал матрос.
– Э, слышь-ка, – принялся он его расталкивать, – слышь-ка, морячок!
– А! – открыл тот затекшие мутные глаза и сел. – Ты чего?
– Где мы?
– Где ж нам быть, как не у попа?
– У меня наган сперли.
– А? Наган? – Матрос цоп: кольта не было. – О, курвы, срезали!
Дверь скрипнула. В горницу заглянул поп.
– Самоварчик прикажете?
– Где наши? – грозно спросил моряк, спрыгнув с постели и став в боевую позу.
– Ушли.
– Почему не доложил, лярва?
– Будил, не добудился.
– Давно выступили?
– На заре.
– Куда затырил наши самопалы?
– Не ведаю.
– Врешь, лохмач! Вынь да выложь. – Васька уцепил его за бороду. – А также где мой карабин?
– Не ведаю, – еще смиреннее ответил поп, стараясь высвободить бороду. – Вы вчера пришли ко мне пеши и безоружны, из карманов одни бутылки торчали.
– Это хуторские хапнули, больше некому, – сказал Максим. – Они тут свой партизанский отряд собирают, а оружия нехваток… Беда, с голыми руками пропадем ни за понюх табаку.
Васька выдернул из-за голенища бомбу:
– Есть одна.
– Мало.
– Мало? – Матрос свистнул. – Да я тебе с этой самой штукой любой кубанский город завоюю. Лошади есть? – повернулся он к попу. – За лошадей мы заплатим.
– И рад бы услужить, да нету. Жена с работником на хутор за рассадой уехала.
Босая девка внесла кипящий самовар.
– Долой! – приказал матрос. – Некогда чайничать. Прощай, батя, молись угодникам за доброту нашу.
Безоружные партизаны прошли из конца в конец всю улицу в поисках подводы, но подводы им никто не дал. Изрыгая складную, как псалмы, ругань, они покурили за околицей, переобулись и бодро зашагали по пыльной дороге.
Под солнцем курилась степь, свистали суслики, дремали курганы, омываемые полынными ветрами.
– Переложил, – поморщился моряк, – брюхо крутит и крутит.
– С перепою, – знающе сказал Максим. – На кружку кипятку намешай горсть золы и выпей, первое средство.
– Надо попробовать, а то несет меня, как волка. Вскакиваю ночью, сортир не знаю где, забегаю в чулан, вижу, на гвозде поповы праздничные сапоги висят… Ну, в один я напорол с верхом, а в другой не хватило.
Оба заржали так, что пахавший за версту мужик остановил лошадь и перекрестился.
Подошли, поздоровались.
– Будь добрым человеком, дай воды.
– Угорели? Пойдемте на стан, угощу.
На стану, спрятавшись от жары под телегу, пуская сладкую слюну, спала дряхлая репьястая собака.
– Што за люди будете и далече ль путь держите? – спросил мужик, оглядывая гостей.
– От полка отстали, – сказал Максим. – Не видал, не проезжали?
– Какой, дозвольте узнать, партии будете? По разговору, похоже, свои, кубанцы?
– Мы свои в доску, – ответил матрос. – У меня отец кубанец, дед кубанец, и сам я тут в окрестностях безвыездно сорок лет живу.
– Та-ак… Полка не видал, а банда у нас гуляет.
– Где?
– Вон, хуторок. Вторую неделю стоят.
– Чья банда?
– Шут их разберет. Какие-то полтавские… И с белыми дерутся, и красным спуску не дают.
Васька, скроив престрашную рожу, пропел с пригнуской:
Ох ты, яблочко
Ананасное,
К ногтю белого,
К ногтю красного…
– Так, что ли? – спросил он.
– Во-во! – обрадованно просветлел мужик. – В станице потребиловку расчудесили… Сахар, мыло, свечи, керосин – все народу даром роздали, себе только топоры и хомуты забрали. Хорошая банда, народ ублаготворяет.
Распрощались с мужиком и по распаханному полю напрямик поперли к маячившим вдали тополям. За разговорами и не заметили, как вышли к полотну железной дороги. Совсем рядом, около будки, увидали лакированный с желто-голубым флажком автомобиль.
– Стоп! – зашипел матрос. – Ложись… Штаб ихний или разведка.
Залегли и после короткого совещания, прикрываясь насыпью, поползли вперед.
В Максиме кровь стыла, ноги путались, в груди билось большое – в пуд! – сердце.
– Вася.
– Ч-ш-ш…
– Вася, погибель наша.
– Отдала родная? – обернул матрос перекошенное злобой лицо. – Замри.
Подлезли ближе.
Васька осмотрел бомбу, вскочил и, подбежав к будке, метнул бомбу в окошко.
Взрыв
треск
пламя
из окна клубами повалил густой дым.
Матрос кинулся к радиатору.
Застучал мотор.
– Вались! – крикнул он Максиму, сам вскочил за руль. Машина рванула, понеслась в горячем вихре, в кипящей пыли.
Максим от страху и удивления долго не мог ничего выговорить, потом нахлобучил шапку, откинулся на мягком сиденье и захохотал.
– Почихают… Друг, угостил. Почихают!
Галаган, припав к рулю, зорко смотрел на летящую встречь бешеную дорогу. Автомобиль шел ходко, виляя со стороны на сторону.
– Разобьемся?
– Никогда сроду.
– Чего она вихляется? Приструнь ты ее.
– Машина с капризами… Гоночная, фиат.
– Жми.
– Торопимся, как черти на свадьбу. Почихают, говоришь?
– Шарахнул, до горячего, поди, достало.
Догнали старуху. Она сбежала с дороги и нырнула было в канаву. Матрос затормозил, лихо остановил своего трепещущего катуна.
– Бабка, сюда.
Старуха подошла, кланяясь.
– Куда, бабуня, божий цветочек, топаешь?
– Молочка зятю на пашню несу.
– Молоко? – спросил Максим. – Давай.
Он отпил, сколько хотел, матрос докончил и, прищурив лукавый глаз, с напускной строгостью спросил старуху:
– Сколько тебе?
– Да ничего, сынок, кушай на здоровье.
– Ну, нá горшок.
Начали расспрашивать ее про дорогу. Она, заплетаясь с перепугу, принялась растолковывать:
– Дорожка ваша, родимые, прямым-прямешенька. Будет вам мост, а за мостом Левченков юрт, то бишь не юрт, а греческа плантация… Мост, сыночки, в позапрошлом году от грозы сгорел, нету там никакого моста… Стоит при дороге хата казака нашего Петра Кошкина, сам он еще в холерный год помер, а сыны, толсты лбы, казакуют… Будет вам колодец при дороге…
– Вижу, бабуха, ты врать здорова, – перебил Галаган. – Садись с нами, будешь дорогу показывать.
– Помилосердствуй, касатик. Мати Пречистая, зять на пашне дожидается.
– Брось сопеть. – Он сгреб старуху в охапку и подал ее Максиму. – Держи!
Машина, прыгая по ухабам, помчалась. Моряк подкачивал, развивая скорость. Ветер плющил ноздрю, шумел в ушах. По сторонам, подобна играющей реке, стлалась степь. Пыль буйствовала за ними, как дым пожара.
Далеко впереди оба увидали чумацкий обоз и не успели еще ничего сообразить, как испуганные, взвившиеся на дыбы лошади промелькнули рядом и скрылись в крутящейся пыли.
За бугром блеснул церковный крест.
– Станица…
Хаты
улица
куры и утки – в стороны.
Максим крепко держался за борта. Старуха сползла с сиденья на дно кузова и беспрестанно крестилась. Так, на удивленье жителям, прокатили они через станицу.
Машина стлалась, как птица в стремительном лете.
– Стой, дура-голова, – взмолился сомлевший от страха Максим. – Лучше пешком пойдем!
– Ты не беспокойся.
Дорога вильнула…
Машина, мотнувшись, чиркнула лакированным крылом о столб и покатилась мимо дороги прямо по степи. Моряк к рулю – руль отказал.
– Останови, пожалуйста.
– Черт ее остановит, не кобыла! – Выказывая полную невозмутимость духа, Галаган выпустил руль, закурил и повернулся лицом к Максиму. – Горючее выкачается, сама встанет.
Машину валяло с боку на бок, из-под колес выметывались комья черствой земли.
Пересекли распаханное поле. На меже, упустив лошадей, стоял босой старик. От удивления он не в силах был поднять руки, чтоб перекреститься.
С большого разгона, ухнув, в широком веере брызг перелетели мелкую речушку.
Донесся разорванный собачий лай. Впереди качнулся курган, за курганом шарахнулась потревоженная отара, и навстречу, вырастая в угрозу, начала быстро надвигаться новая станица.
Машина, сбочившись, промызнула по косогору.
Невдалеке, раскинув сухие руки, проплыли кладбищенские кресты.
Под напором силы прущей рушились жердяные изгороди. Плетень был повален с сухим треском.
В передних шинах спустили камеры.
Автомобиль, оставляя рубчатый след на глубоких грядах огорода, замедлил ход и уткнулся мордой в глиняную стену хаты. От резкого толчка из навесной рамы вылетело зеркальное стекло, с Васьки слетела фуражка.
Выпрыгнули оба враз.
Нахлыстанные ветром лица их были черны, а глаза полны дикого блеска.
– Номер! – скрипуче засмеялся матрос.
Из двора в огород заглянула девчонка и, взвизгнув, пропала. Потом появился нечесаный мужик с винтовкой в руках. Увидав автомобиль, он стал в оцепенении.
– Здравствуй, дядя, – миролюбиво сказал Васька.
– Вы, товарищи, или как вас… чего тута?
– Извиняюсь, – сказал Васька и пошел было к хозяину.
– Я тебе, туды-т твою, пальну вот в бритый лоб, сразу всю дурь выбью. – Он принял на изготовку и передернул затвор.
– Не смей! – крикнул Максим и вытянул перед собой руки, точно защищаясь. – Мы не с худом…
– Пошто хату тревожите?
– Извиняюсь, – повторил матрос тоном, полным сожаления. – Я сам своей голове не рад. Приключился с нами полный оборот хаоса. Ты и сам виноват: зачем хату близко к дороге поставил? За нас, между прочим, ты можешь жестоко ответить. Завтра придут полчане и поставят тебя к стенке, а шкурой твоей, ежели догадаются, обтянут барабан.
Максим, видя, что перебранка грозит им бедою, отодвинул речистого друга и, стараясь придать словам мягкость, обратился к хозяину:
– Почтенный, какое вашей станице название будет?
– А вы сами откуда? – попятился тот.
– Мы из города Кокуя, – сказал матрос и разразился похабной приговоркой, такой кудреватой да складной, что по угрюмой роже мужика скользнуло подобие усмешки. Только сейчас он заметил, что гости безоружны, и опустил винтовку.
– Какая у вас, позвольте, в станице власть будет, кадетская или большевицкая?
– Мы сами по себе.
– А все-таки?
– Я из-под Эрзерума недавно вернулся и порядков здешних знать не знаю.
– Какой части?
Фронтовик затверженно назвал номер корпуса, дивизии и своего полка.
– 132‑го стрелкового? – обрадовался Максим. – Дак, боже ж ты мой, я сам солдат турецких фронтов… Под Мамахутуном полк ваш, ежели помните, резервом к нашему стоял, потом к левому флангу примкнул… Да я ж и комитетского председателя вашего, ну его к черту, дай бог памяти… Серомаха знавал.
Мужик перехватил винтовку в левую руку, а правую – жесткую и корявую, как скребница, – протянул сперва Максиму, потом Ваське:
– Честь имею… Лука Варенюк.
Тем временем на огород со всего курмыша набежали люди. Первыми прискакали востроглазые мальчишки, за ними – лускающие подсолнушки бабы, приплелся поглазеть на диво и старый казак Дыркач. Прибежали и бесштанные казаки в рубашонках с замаранными подолами.
Васька отжал хозяина в сторону и, играя карим с веселой искрой глазом, сказал:
– Купи.
– Кого?
– Автомобиль.
– Шутишь?
– Никак нет.
– На што он мне?
– На базар ездить будешь, в гости к своякам, а когда вздумаешь, и бабу покатаешь.
– Ей, эдакой чертовиной править надо уметь! – усмехнулся Варенюк и почесал поясницу.
– А мы, ты думаешь, умеем? Да ведь доехали! Плохо ли, хорошо ли, а доехали!.. – Увлекшись своей мимолетной выдумкой, матрос подвел его к машине. – Хитрости тут мало. Гляди, вот эту штуковину подвернуть, этот рычажок поддернуть – и пошла-поехала.
На моряка во все глаза, не мигая, смотрели бабы и понимающе качали головами.
Дыркач подогом поколотил по шине и сказал:
– Колеса одни чего стоят, чистая резина… Эдаки колеса да под бричку, картина…
– Картина первый сорт, – подтвердил матрос.
– А чего ж вы, товарищи, или как вас там, не по дороге ехали?
– Мы-то? Мы, милый человек, сами с злого похмелья. Нас тетка везла, она и напутала. Э, мать, жива?
Из-под сиденья раком выползла и, озираясь, поднялась старуха.
Мальчишки запрыгали от удовольствия, бабы ахнули и теснее обступили машину.
– Господи Исусе, – закрестилась старуха. – Где я?
– Купи, – рассмеялся Васька, – со всем и со старухой. Задешево отдам!
– Ратуйте, православные! – завопила та и, задрав юбки, полезла через борт. – Продает, как кобылу!
– Кобыла не кобыла, а полкобылы стоишь.
– Штоб у тебя, у беса, язык отсох… Православные, далеко ль до станицы Деревянковской?
Толпа развеселилась:
– Слыхом не слыхали. Куда это тебя занесло, матушка?
– До Деревянковской, – усмехнулся в бороду Дыркач, – до Деревянковской, баба, верстов сто с гаком наберется.
– Батюшки, Царица Небесная, завезли, окаянные… Зять-то меня на пашне заждался.
– Не кричи, – строго сказал Васька, – куда тебе торопиться? Дойдешь потихоньку.
– Кобель полосатый, – наступала она, распустив когти. – Зенки твои бесстыжие выдеру.
Оробевший Васька пятился… Потом он протянул старухе пучагу мятых керенок:
– Получай за храбрость. Купи себе козу, садись на нее верхом и скачи домой.
Восхищенные матросским острословием, завизжали мальчишки; закатывая под лоб глаза, довольным смехом рассмеялись бабы; и старый казак Дыркач залился кудахтающим смешком, точно мучительной икотой…
Варенюк обошел машину, пощупал кожаные подушки сиденья, поковырял ногтем шину и пригласил гостей в хату.
– Сколько хотите взять? – спросил Варенюк, останавливаясь посредине двора.
– А сколько тебе, односум, не жалко? – в свою очередь спросил Максим, принимавший весь торг за шутку.
– Нет, – шагнул хозяин через порог, – вы скажите свою цену.
Оставшись ненадолго наедине, Максим с Васькой схлестнулись спорить. Максим настаивал поскорее пробираться в город, заявить об автомобиле Совету, разыскать свой отряд. Васька настаивал на том, чтобы задержаться в станице на несколько дней, – ему хотелось отдохнуть, погулять и вволю выспаться.
Варенюк возвратился с самогонкой. За столом, уставленным закусками, он долго еще рядился с моряком и наконец срядился. За автомобиль хозяин брался поить обоих гостей допьяна и кормить до отвала десять дней, после чего обещался отвезти их на ближайшую станцию, до которой было верст сорок.
Ударили по рукам.
Хозяин заколол поросенка, засадил в баню за самогонный аппарат дочь Парасю, сыну Паньку приказал подтаскивать сестре ржаную муку, жена растопила печь и занялась стряпней.
В задушевной беседе они скоротали остаток дня, а когда наступил вечер, ярко запылала лампа-«молния», на столе появилось жареное и вареное; по настоянию Васьки хозяин пригласил двух вдовушек, закрыл уличные ставни на железные болты, запер ворота, и веселье началось.
Васька краснословил без умолку. Шутки-прибаутки сыпались из него, как искры из пышущего горна. Максим с Варенюком пустились в воспоминания фронтовой жизни. Вдовушки на приволье разошлись вовсю. Подперев разгасившиеся щеки могучими руками, пронзительными голосами они распевали песни о радостях и горестях любви. Моряк, не переносящий бабьего визга, затыкал певуньям рты то кусками жареной поросятины, то поцелуями. В танцах он завертел, умаял вдовушек до упаду, потом вручил одной гребешок, другой – сковороду:
– Играй, бабы! Сыпь, молодки! Без музыки в меня пища не лезет.
Давно спала задавленная ночью станица; давно хозяйка, выметав из печи все до последнего коржа, забрала ребятишек и ушла в чулан спать; давно угоревшую от самогонного чада Параську сменила сестра Ганка; давно заморился таскать мешки Панько; и давно уже, сунув шапку под голову, спал на лавке Максим; а Васька все еще пожирал поросятину, бросая кости грызущимся у порога собакам, все еще плясал, выкамаривая замысловатые коленца, все еще глохтил, расплескивая по волосатой груди, самогонку – аппарат не поспевал за ним: за ночь хозяин, проклиная белый свет, два раза разматывал гаманок и посылал Панька в шинок. Бабы осипли от смеху – матрос или лапал их за самые нежные места, или рассказывал что-нибудь потешное. И только под утро, высосав досуха последнюю бутылку, изжевав и расплевав последнюю ногу полупудового поросенка, Васька в последний раз на выплясе топнул с такой удалью, что из лопнувшего штиблета выщелкнулись сразу все пять обросших грязными ногтями пальцев…
– Баста! Спать, старухи.
Пьяненькие вдовушки набросили на головы ковровые полушалки…
– Куда? – спросил матрос, сыто рыгнув.
– Спасибо за компанию, пора и честь знать.
– Ах, оставьте. Ети песни соловьиные слыхал я однажды в тихую зимнюю ночь.
– Нет, уж мы, пожалуй, лучше пойдем, – сказала одна, оглядывая себя через плечо в зеркало.
– Пойдем, Груняшка, – как эхо отозвалась другая. – Все мужчины подлецы.
– Птички, – нежно глядя на них, сказал Васька. – Серый волк вас там сгребет, и достанутся мне одни косточки, хрящики…
Он привернул в лампе свет, втолкнул за перегородку в комнатушку сперва одну, потом другую, вошел за ними сам и, прихлопнув жиденькую дверку, защелкнул крючок.
…Солнце через окно так нагрело Максиму голову, что ему начал сниться какой-то путаный дурной сон. Бежал будто он по горячей земле, под ногами с жарким треском лопались раскаленные камни. Он поднялся на лавке и, стряхнув сонную одурь, стал прислушиваться… Далеко и близко на разные голоса пересмеивались петухи, заливисто лаяли собаки, над неприбранным столом жужжали мухи. Полон смутной тревоги, он накинул шинель и вышел во двор.
В вышине разорвалась шрапнель. Бродившие по двору куры, распластав крылья, кинулись под сени. На улице послышался многий топот. Невдалеке кто-то закричал благим матом. Железным боем заклекотал пулемет.
Максим выглянул за ворота.
По улице, точно бурей гонимые, бежали, скакали люди в одном нижнем белье. У иного в руках была винтовка, у иного – седло, за иным волочилась шинель, надетая в один рукав.
Страх сорвал Максима с места.
Он ударился вдоль плетней с такой резвостью, что вскоре начал обгонять других.
Два офицера выкатили из-за угла каменного дома пулемет и, припав за щиток, начали засыпать бегущих смертью.
Улицу вмиг будто выдуло.
На дороге остались лишь подстреленные.
Максим плечом высадил калитку… Пометавшись по пустынному двору, нырнул в конюшню и зарылся под сено, в колоду.
Скоро послышались резкие, ровно лающие голоса и звяканье шпор.
Максим чихнул от попавшей в ноздрю сенины; его выволокли из конюшни.
Сизым острым огнем переблеснули штыки.
– Я не здешний! – крикнул Максим, хватаясь за штыки.
Прапорщик Сагайдаров саданул его прикладом в грудь и сказал:
– Сволочь, я тебе покажу…
Максим упал. Это и спасло его – колоть лежачего было и неудобно, и неприятно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.