Текст книги "Россия, кровью умытая"
Автор книги: Артём Веселый
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Бухарцев козырнул и иноходью побежал в церковь.
Ночь обмелела, гасли звезды, белесый рассвет затоплял равнину. Горек был дым костров.
Над мятежной страной, как налитое кровью око, взвилось холодное багровое солнце.
Полки выступали.
За Митькой через все село без шапки и в пунцовой рубашке бежал отец со стаканом в одной руке и с моченым яблоком в другой.
– Сынок, выпей на дорожку… Милостивый Бог помощи подаст… Сынок, живое расставанье…
В попутных селах и подселках восстанцев встречали где с иконами и хлебом-солью, где – молча, а где и нехотя.
В чувашском селе Кандауровке Борис Павлович долго раскачивал сход, прося подмоги и грозя лишить непокорных земли.
Кандауровцы упирались:
– Больно строго, по гривне с рога, нельзя ли по семишнику…
– Нам измывки приелись… Эдакое дело, разве мыслимо вкруте?
– Сами взы-взы да за телегу, а мы рассчитывайся своими волосами?
– Тут в кулюкушки играть нечего, говорить надо прямо: страшно на такое идти.
Борис Павлович не отступался.
– Сладко вам живется? – спрашивал он мир.
– Плохо живем, – отвечали.
– Где ваш хлеб?
– Вывезли.
– Где земля?
– Земля наша, а все что на земле – совецко.
– Где ваши права?
– Права наши зажал в кулак товарищ Хватов, волостной милиционер.
– Наша партия, граждане, партия социалистов-революционеров, партия, которая…
– Вы все хороши. Всех вас на одной бы осине перевешать.
В том же селе по чьему-то доносу был схвачен красноармеец-отпускник Фролов. Двое конных, подхлестывая плетями, рысью пригнали его на площадь.
– Палача давай!
Из толпы вышел, до глаз заросший курчавым волосом, палач Ероха Карасев.
– Которого? – спросил он и, выдернув из-за кушака широколёзый топор, подвернул правый рукав полушубка.
Бледный, как мелом намазанный, Фролов попросил напиться. Из ближайшей избы молодушка вынесла ему воды. Колотя зубами о край ковша и обливаясь, он напился и тихо сказал:
– Хочу покаяться… допустите меня до вашего штаба.
– А-а, не милы волку вилы?.. У нас в штабе попов нет, некогда мне с тобой, парень, канителиться. Скидавай шинель! – заорал Ероха, сорвал с него шапку и повел к саням, на которых, специально для казни, возили с собой мясной стул.
Увидав в санях застекленевшую от крови солому и обмерзший кровью чурбан, отпускник затрепетал и еле слышно выговорил:
– Допустите… до вашего… начальника.
Есаул Васька Бухарцев тронул Ероху за плечо: «Погоди минутку, может, у него что важное», – и повел красноармейца к начальнику штаба.
Осмысленное лицо Фролова Борису Павловичу понравилось; узнав, в чем дело, он опять обратился к сходу:
– Граждане, перед вами сейчас выступит раскаявшийся красноармеец. Он, как сын народа, осознал, что оставаться в рядах большевицкой армии преступно. Мы таких приветствуем. Мы таким все их вины прощаем. Пускай перед всем народом говорит по совести, как он по темноте своей попал в лапы комиссаров и как прозрел. От имени восставшего крестьянства я ему дарую жизнь! Хочет – останется в наших рядах, не хочет – пусть сидит дома, никто его пальцем не тронет. Мы – против крови невинных, мы – против слепого террора…
Толпа сдержанно загудела и стихла, теснее сгрудившись к пожарной бочке, с которой говорили ораторы. Кроме кандауровцев тут были сотни мужиков из других сел.
Оробевший Фролов, волнуясь и заикаясь, заговорил было на своем родном языке. Митька крикнул:
– Будя лаять по-собачьи, говори, как люди говорят.
Фролов смешался еще больше и замолчал… Потом, спотыкаясь на каждом слове, заговорил по-русски:
– Я – местный житель… Двадцать пять лет… Холост… Отец служил конюхом в именьи Шаховского… Был у меня старший брат Иван, тридцати лет, с отцом разделился, умер в холерный год… Я – местный житель… Кто меня знает – тот знает, а кто не знает – тот пусть знает и дальше передаст, чтобы знали… Я бедного состояния, имею одного жеребенка и мать, слепую старуху… До царской войны был я как темный лес… Работал в работниках у мельника Данилы Ржова… Вот забрали на службу, погнали под город Перемышль…
Из толпы голос:
– Это мы знаем… Ты лучше расскажи, как у красных служил да народ тиранил?
Видя перед собой много знакомых односельчан, Фролов быстро справился со своим волнением и заговорил бойчее:
– Каюсь, служил… С первого шага войны я пошел с Капустиным в ногу, каюсь. Воевал между гор и камней, по степям и лесам, каюсь… В армии мне вдолбили в голову грамоту, могу теперь немного разобраться, что к чему, каюсь: уж лучше остаться бы мне темным, как пенек, и таскать чужие мешки на горбу… Он, Данила Ржов, хороший был человек, спасибо ему, кормить досыта два раза в году кормил, на Пасху да Рождество, а воды из-под мельничного колеса давал вволю… А еще вам покаюсь, как кинулись мы в атаку на город Бузулук, то и пришлось мне около вокзала вот этой самой рукой зарубить сынка нашего помещика Сергея Владимировича, был он в погонах поручика и при полной форме… Каюсь, грабил… Уходил из дому, была на мне гимнастерка и шинель, в гимнастерке вши наши деревенские, а нынче, – трясущимися пальцами он расстегнул ворот, – сосут меня блохи уральские, вши уфимские, вши вятские…
Бородатые лица слушателей кое-где осветились улыбками… Борис Павлович зашептался с членами штаба. Фролов ничего не замечал, говорил торопливо, ровно со снежной горы катился:
– На фронте меня два раза ранили, плавал я в гною, плавал в крови, каюсь; сидеть бы мне дома да жевать пироги с горохом… При царе мы, чуваши, плохо жили: начальство русское, суд русский, училище русское… Всей землей кругом владел помещик князь Шаховской… Не было у нас ни лугов, ни выгона, под кладбище участок и то арендовали у князя. Правду я говорю, старики?
– Истинно, Гришутка, так и было! – поддержал дед Леонтий. – Пошли мы, стало быть, к его сиятельству Владимиру Юрьевичу просить землицы. Он затопал на нас, черным словом выругался и говорит: «Когда вырастет у меня шерсть на ладонях, тогда и землю получите», – и приказал служителю толкать нас в шею… Истинно было.
– А помните станового пристава Лукина, как он наезжал со стражниками собирать с нашей Кандауровки недоимки?..
– Помним.
– Помните земского начальника Повалишина, того, который…
– Помним, помним…
– В революцию наша волость получила лес и луга монастырские, озеро и угодья помещичьи, земли прирезано на душу по десятине с осьмой… Скажу правду, мне все равно смерть. Вернулся я с фронта, побыл в родном селе с месяц и вижу – действительно, житье стало никудышное: сосед мой Трофим Маврин едал, бывало, мясо по большим праздникам да в деловую пору, а ныне две кадушки насолил свинины и баранины; бывало, напивались вы только по праздникам, а ныне изо дня в день пьяны… Бунтуйте, граждане! Долой советскую власть… Вот за этими чертями, – он ткнул в грудь Митьку и Бориса Павловича, – придет Колчак-генерал, придет Деникин-генерал, приедет в коляске его сиятельство князь Шаховской – они вас накормят… А еще я, полуслепой, хотел сказать словечко слепым товарищам дезертирам… Товарищи дезертиры!..
Митька прикладом сшиб Фролова с бочки, поднялся над толпою и начал говорить сам:
– Друзья, это есть шпион, который подкуплен коммунистами… Мы таких будем вырывать с корнём… Они больше всего мутят воду…
Не успел еще Митька досказать свою речь, как акт правосудия был свершен: Ероха Карасев за волосы поднял над толпой и потряс отрубленной головой красноармейца.
Толпа охнула и попятилась.
– Не расходи-и-ись! – грозно крикнул Борис Павлович. – Собрание продолжается.
– Ты не ори, – подступил к нему солдат старой службы Молев, – надел очки-то, думаешь, страшнее тебя и зверя нет?.. Мы ныне и сами во всех кровях купаны… Людей вам не дадим!.. Подвод не дадим!.. – Он крепко выругался.
Фельдшер Докукин, что проживал в селе уже годов сорок и пользовался большим уважением, отсунул Молева и за всех ответил:
– Трудно, а терпеть надо… Авось и перебедуем… От советской власти мы не отрекаемся и смутьянам не потатчики.
Из всего кандауровского общества вызвался охотником один старичишка солдатской выхвалки, Зотей, служивший когда-то в городской тюрьме стражником. Митька подарил ему серебряный полтинник и назначил начальником разведки одного из полков.
А ночью конная полусотня белоозерцев покинула ряды и ускакала ко дворам. За ними в одиночку и небольшими шайками потекли по домам восстанцы и других сел. Тогда штабом был сформирован летучий отряд… по борьбе с дезертирством.
В деревнюшке Муровке на все призывы восстанцев сход отмолчался.
В мордовском селе Матюшкине жители попрятались в погреба, в картофельные ямы, по гумнам зарывались в мякину.
– Псы моргослепые, – ругался Митька, – гни их, Борис Павлович, круче, не отвертятся.
По распоряжению начальника штаба матюшкинцы были согнаны на митинг плетями.
Борис Павлович, без излишней канители, прочитал заранее заготовленную резолюцию, которая кончалась словами: «Долой вампиров-коммунистов! Долой Советы! Да здравствует Учредительное собрание! Все в ряды народной армии!» – после чего обратился к обществу:
– Голосую. Кто – «за»?
Молчанье.
– Кто «против»?
Молчанье.
– Принято единогласно. Старики, подписывайтесь.
И поползли по листу каракули грамотных. Неграмотные, мусоля химический карандаш, ставили кружочки и кресты.
– Бараны, – говорил в дороге начальник штаба, – забиты царской властью и комиссарскими кулаками, пользы своей не понимают… Помяните мое слово, Дмитрий Семенович, одержим первые успехи, возьмем город, и лапотники тысячами повалят в нашу армию, как во время Пугачева и Разина.
– А я на Пугачева похож? – спросил Митька, приосанясь.
– Постольку-поскольку наше движение является общенародным и мы, так сказать, возглавляем стихию крестьянского гнева, история не пройдет мимо наших имен молча…
Хвост армии путался еще где-то в Хомутове и дальше, когда головные полки уже входили в Дерябинские хутора, что под самым городом. Было решено устроить тут дневку, пока подтянется побольше народу, и ударить на город скопом.
Избы были набиты народом, как мешки горохом. От духоты и говора, казалось, крыши готовы были подняться. И на улицах, и вокруг по снежной степи, и в лесочке, привалившемся к хуторам, – всюду переливались беспокойные огни костров, гудели голоса, распряженные лошади жевали сено, и вздернутые оглобли точно угрожали неведомому врагу.
Невдалеке заложенными цугом лошадями восстанцы гнули в дугу рельсы.
По большаку, на выносе из хуторов, около черной стены леса, как большое вымя, стоял костер и сочил в облака сырой дым. Фельдфебель Когтев сучковатой палкой мешал кашу в артельном котле и рассказывал про Карпаты.
В круг огня въехал парень в городской суконной бекеше:
– Здорово.
– Здорово, приятель, откуда?
– Из города.
– Да ну?
– Где у вас главный?
– Зачем тебе?
– А ты веди давай, брось ушами хлопать, с делом я. – Приехавший спрыгнул с седла и, выхватив из-за пазухи, махнул белым пакетом.
Когтев повел его в штаб.
Штабом был занят каменный дом кулугура Лукьяна Колесова. Мать его, Маркеловна, согнутая старостью пополам, как слепая тыкалась по горнице и охала:
– Вражищи, напасти на вас нет… В избе-то у нас помолено, а вы всё продушили, табашники, богохульники, бритоусцы…
Митька в сапогах и в полушубке, грянувшись лицом вниз, спал в пышной постели. Члены штаба пили чай с клубничным вареньем и сообща составляли инструкцию о выборах по селам крестьянских комитетов, кои и должны были на первых порах заменить Советы.
Борис Павлович прочитал привезенное из города письмо и принялся будить командующего:
– Дмитрий Семенович, важное сообщенье…
Тот только мычал и во сне скрипел зубами.
– Дмитрий Семенович, начальник гарнизона Глубоковский обещает сдать город без боя.
Митька поднялся и тяжко зевнул:
– Время сколько?
– Четыре, скоро светать начнет.
– Гады! – разом рассвирепев, крикнул он штабным. – Чаи гоняете? Лошади задрогли! Люди мерзнут! С полночи надо было наступать! Почему не разбудили? Изменщики…
Члены штаба засуетились и начали рассовывать по карманам бумаги. Борис Павлович устало сказал:
– Слушаюсь.
За окном шел широкий шорох: так по ночам шуршит весенними льдами тронувшаяся река.
– Чего там? – спросил Митька, прислушиваясь.
Ему никто не ответил.
Тогда он выбежал на крыльцо.
– Кто это? Куда они? – опять спросил командующий, увидя массу конницы, перекатом идущую через хутора.
– Татарва, видимо-невидимо, – вынырнул из темноты Бухарцев. – Ух, эти разыграются, так и черта до слез доведут.
Татарские конники, закутанные в тулупы и чапаны, подбористым шагом текли через хутора к далеким огням города. Всадники возникали из ночи, залепленные снегом треухие малахаи и спины их попадали в неверный свет костров и вновь заглатывались тьмой…
– Чекарда ярда! – весело крикнул Митька и повернулся к есаулу: – Живо седлай коней!.. Не я буду, ежели первым не ворвусь в город!
Кольца голодных хвостов захлестывали пшеничный Клюквин. Продкомовские амбары ломились от хлеба, его не успевали вывозить, но жители получали свои четвертки ржанины. Равенство так равенство – революционный Клюквин ни в чем не хотел отставать от других.
Однажды город был взволнован слухами о закрытии и разграблении храмов Божьих.
Началось с пустого.
Торчала в слободке облезлая церквушка Всех Святых. Слобожане молиться ходили редко и не только не давали дохода, но, наоборот, вгоняли свой приход в голый убыток: растащили на топливо ограду, мальчишки подбрасывали в церковь дохлых кошек, первый в курмыше вор, сапожник Мудрецов, увел у попа козу, а под Крещенье компания слободских ребят ночью забралась в церковь, вышарила в алтаре ведро красного вина, возжгла светильники и предалась пиршеству. Утром пришел убираться сторож и увидел спящих на полу на разостланных шинелях слободских ребят – кругом валялись карты, деньги и просвирки, которыми закусывали. Слободской поп о. Ксенофонт, радея своему приходу, принялся со сторожем Илюшей Горбылем самогон варить, приспособив на аппарат купель. Ведро в день выгоняли. Церковный староста и сторожева жена потихоньку продавали самогон слободским пьяницам. Но скоро про то пронюхала милиция. При обыске в церковной кладовке были обнаружены кованые сундуки с купеческим добром, тогда церковные двери были завалены сургучной печатью. Тут-то слобожане и вспомнили, что ведь как раз у них, возбуждая зависть соседних приходов, красовалась новоявленная чудотворная икона Заступницы Казанской. «А поп, он что ж? Добра от него никто не видел, да и зла тоже. Что там ни говорите, а с попом жить как-то спокойнее». И слобожане в голос решили, что слободской поп – хороший поп. У церкви собралась толпа. Пришли и те, кто не заглядывал в нее со дня крещения или венчания, пришли и те, кто вчера еще растаскивал ограду, приползли и тысячелетние старухи, чудом переживающие мор, войны и революции.
Мужики держались кучками и ругались степенно, бабы возбужденно кричали о том, что жрать нечего, а старухи, размахивая клюками, уже подступали к шагавшему по паперти солдату.
– Матушка…
– Заступница…
– Заперли тебя ироды, запечатали печатью проклятой.
– Погибель наша…
– Неспроста, тетки, ночью собаки выли, – подсказал чей-то насмешливый голос. – Не зря вчера тучи встречь ветра шли, миру конец.
– Православные, что с нами будет?
– Не выдадим, Матушка, утрем твои слезыньки пречистые…
К стражу, деревенскому парню, тянулись сведенные высохшие руки… Тот пятился и, спиной загораживая печать, тоскливо поглядывал в сторону города на дорогу и бормотал:
– Не наваливайся, старухи, не тревожь казенну печать… Приедет комиссар, комиссар отопрет, тогда и молитесь сколько влезет… Не наваливайтесь Христа ради, мое дело подневольное…
– Заперли, нечестивцы, плачет-рыдает Мати Казанская…
– Плачет Непорочная…
– Плачет…
И точно, все как будто услыхали приглушенные вздохи и всхлипывания… У стража полезли глаза на лоб, кто-то сорвал с него шапку, костлявые руки схватили его за русы кудри и пригнули долу, где под дверью зияла щель.
– Слушай, окаянный, слушай, пес…
Помучневший от страха парень послушал и, вскочив, заорал:
– Плачет…
Вой занялся сразу и, как огонь посуху, хватил из края в край по всей площади:
– Плачет Заступница…
– Погубители веры Христовой…
– За мной, мироносицы! – басом скомандовала бабка Яжея и, взмахнув клюкой, ринулась на паперть.
Сорвали печать, но в церковь замок не пускал – как ржавая серьга, висел на двери пудовый замок. Кто подзуживал в набат ударить, а кто призывал идти в город на выручку попа. Покричали-покричали и бурно потекли по дороге в город, запрудили все улицы и переулки, упиравшиеся в занятый Чекой особняк.
Попа пришлось выпустить. Отощавший и переболевший всеми смертными страхами, он умывался слезами радости, торопливо жал руки и без разбору, ровно в Светлое Христово воскресенье, со всеми целовался. Толпа, рыча, расходилась, дело кончилось несколькими выбитыми окнами. Павел долго толкался среди слобожан, глядел, слушал, потом вышел в тихий переулок, где его чуть не сшибла лошадь.
– Гэ-эп!
Обдав горячим лошадиным храпом и ветром, в зеленых исполкомовских санках промчался Капустин, но, увидя Павла, круто осадил ёкавшего селезенкой игреневого жеребчика и крикнул:
– Гребенщиков, я к тебе.
– Поедем.
– Садись, – отстегнул Капустин полость и подвинулся. – С утра тебя ищу. Где пропадал?
Поехали шагом.
Павел начал было рассказывать про слободку. Капустин перебил его:
– А про депо слыхал?
– Нет. А что?
– Забастовка, – сказал Капустин, полуобернув к нему захватанное ветром кирпичного цвета лицо. – Чуешь, чем это для нас пахнет?
– Ты оттуда?
– Да.
– Что там стряслось?
– Дело простое. Пайка второй месяц не выдаем, опять же и хлеба они по утрам получали по фунту, а теперь и хлеба неделю не видят. Нынче утром при раздаче работы хлеба просили, хлеба нет… Секретарь ячейки вызвал меня, а я… я не Свят Дух. Первым бросил работу текущий ремонт, сняли средний, сейчас все цеха стоят. Не двинулись бы текстилей снимать, кожевников…
– Митингуют?
– О-о, поливают почем зря, мне и говорить не дали – думал, побьют… Там такое творится – дым столбом.
– Забастовку надо немедленно и во что бы то ни стало сорвать, – сказал Павел. – Ты, Иван Павлович, забеги, потряси Лосева, должен он, стерва, хлеба выдать, а я поеду туда… Идет?
– Идет, – согласился Капустин, выпрыгивая из санок. – Крой, Пашка, как-нибудь надо выкарабкиваться.
– А что слышно из волостей?
– В Хомутове бунтуют дезертиры, подробностей пока не знаю… Послан туда наш отряд – день-два – и, думаю, все будет спокойно… Писал мне Ванякин, там какая-то волынка…
Павел уже не слушал и, урезав жеребчика кнутом, ускакал.
…Кабинет продкомиссара был оклеен картами, диаграммами и схемами; подоконники заставлены стеклянными трубочками с образцами хлебных злаков. Из-за вороха наваленных на стол бумаг торчала расчесанная на косой пробор голова продкомиссара Лосева. Из прозеленевшего солдатского котелка оловянной ложкой он черпал полбенную кашу и с чувством собственного достоинства разъяснял:
– К сожалению, уважаемый Иван Павлович, ничего не могу поделать… Нет плановых нарядов от губпродкома, специальных фондов не имею, в циркулярном письме наркомпрода от второго сего февраля прямо говорится…
Капустин хмуро поглядывал на него, жестким ногтем царапал лаковую крышку стола и, не слушая, доказывал, что не годится ждать каких-то плановых нарядов и жалеть двадцати мешков муки, когда забастовка грозит убить город, оторвав его от всех, и больших и малых, центров.
– К сожалению, я вынужден придерживаться инструкций высших инстанций, перед которыми и отвечаю за свои действия… Пайки основные и добавочные выдаются исключительно по плановым нарядам… Из фонда наркомпрода не могу выдать ни золотника.
Капустин вскочил и бросил кулак на стол:
– Тогда я тебе приказываю выдать!
– Прошу покорно не орать… – поперхнулся непрожеванной кашей и отставил котелок. – Мне надоели ваши генеральские замашки… Не испугался… Я совершенно самостоятелен в своих действиях… Я работаю по директивам центра. Я… – сорвался на визг, – прошу оставить меня в покое! Убирайтесь ко всем чертям! Вон отсюда! Вон!..
Капустин ухватил юного продкомиссара за жабры и поволок его на телеграф к прямому проводу.
…В сборочном, когда вошел Павел, митинг уже кончался. Ярусы калеченого железа, рамы на скатах и паровозы были густо обвешаны людями. Малый свет еле прорывался сквозь закопченную стеклянную крышу, в полумраке смутно плавились масляные пятна лиц.
Председатель митинга, инструментальщик Дерюгин, с тендера выкрикивал резолюцию. Его, казалось, никто не слушал, каждый орал свое, но за резолюцию голосовали все до одного: забастовку было решено продолжать.
Павел взобрался на тендер и плечом отодвинул председателя:
– Товарищи…
Он частенько хаживал к железнодорожникам в клуб на собрания и спектакли, его все знали, многие как будто и уважали: случалось, с ним советовались, но сейчас сразу опрокинули бурей свистков и рева:
– Долой!
– Проухали революцию!
– Вишь, моду взяли?..
– До хорошего дожили…
– Ни штанов, ни рубах!
– Коммуна… Любо дуракам.
– Два месяца бородку притачивают.
– Доло-о-ой…
Гул голосов метался под стеклянной крышей.
Павел дрожал от возбуждения и, выкинув руку вперед, стал ждать, пока утихнет, чтобы начать говорить, но гул рос горбом, кто-то из озорства начал колотить болтом в буферную тарелку, кто-то в паровозной будке дал продолжительный свисток, и Дерюгин махнул масленой кепкой:
– Расходи-и-ись…
Хлынули к выходу.
В дверях, на свету, Павел увидал кое-кого из знакомых. К нему протискался рессорщик, старик Бабаев, поздоровался за руку и, немного гундося, насмешливо спросил:
– Не пляшет?
– Ни хрена.
– Знамо, говорить нечего, так и «да» хорошо.
– Давайте, – сказал Павел, повернув к старику налитое сердитой кровью лицо, – давайте побросаем работу, разбредемся по лесам соловьев слушать или пойдем на речку и станем из проруби рыбу хвостами ловить, как волк ловил…
– Нам вашей рыбы не надо, – зло засмеялся Бабаев. – Где уж нам рыбу есть, когда ухой давимся.
– Нашей не надо? А где же ваша?
– Наша уплыла… Вам лучше знать, в чей карман она умырнула… Два месяца по губам мажете, а чтоб рабочего человека голодом морить, такого декрета читать не доводилось… Умирать мы не согласны…
– Чепуху городишь, Бабай…
Сцепились спорить, потом ругаться. Увлекая за собой заинтересованных слушателей, они прошли в кузнечный цех.
Гребенщиков, когда работал на заводе, больше всего любил кузницу. В кузнице всегда полыхал огонь, мелькали кувалды, гремело и лязгало железо, осыпая зерна искр. И работа кузнечная – развеселая работа. Хоть и трещат от нее кости, зато думать много не надо, а молодость думать не любит, знай вразмашку бей и бей, чтоб чертям тошно стало.
За стариком он прошел в дальний угол и огляделся: со стен и потолка в сетке паутины хлопьями свисала холодная копоть, остывшие черные горна были похожи на гробы. Лишь в одной рессорной печке под грудой пепла дышал огонь; у печки кузнецы грелись, курили, батыжничали и пекли картошку.
Бабаев достал из-под верстака покрытую ломтем хлеба консервную банку с супом.
– Гляди, чего дают: вода с водой. Откуда тут силе взяться? – выплеснул суп Павлу под ноги. – Поди, слыхал побасёнку, как цыган уговаривал лошадь шибко бегать да мало есть? Совсем было коняга от корму отвыкла, да, на беду, сдохла… Так ведь то цыган, в нем и совесть цыганская, а ты вот тоже рот разеваешь и на шею нам, дуракам, навертываешь: «Разруха, транспорт, недостатки механизма», а того знать не хочешь, может, у меня в брюхе разруха-раздируха? Ноги, батенька мой, не ходят… С чего тут силе быть?.. Это разве хлеб?.. Опилки с пылью.
– Он эдакий-то спорее, – подсказал из-за плеча парень с вывернутым веком, – укусишь на копейку, разжуешь на рупь… И суп выдающийся: плесни на собаку – облезет.
Мальчишка-ученик заливисто рассмеялся, скупо усмехнулись и взрослые, один сказал:
– У нас брюхо луженое… И кишка наша пролетарская тянется, а не рвется.
– Ты нам, Гребенщиков, расскажи, чего нынче обедал? Каклеты, яйца всмятку али, может, пирожки с мясом?
– Я?.. А я второй день совсем не обедаю, – простодушно отозвался Павел. – Вчера с утра до ночи в типографии проторчал, нынче в слободке… церковь там…
– Знаем…
– Кто хочет посмотреть, чем нас кормят в исполкомовской столовке, приходите завтра, у кого зубы острые…
– Церкви вы зря рушите, – перебил его Бабаев. – Есть Бог, нет ли его, дело темное, а вот на клиросе попеть я люблю… И ко всеношной под праздник хоть и реденько, а хаживаю, грешник… Вам, молодым, фигли-мигли, попеть-поплясать, с девчонками побеситься, кино, клубы, мы тому не препятствуем, и вы на нас, стариков, собаками не кидайтесь… И все будет тихо, мирно…
Павел принялся поносить самогонщиков, переводящих на зелье хлеб, говорил о бедности республики, о том, что «сразу всего не сообразишь». Старик замахал на него рваными рукавами:
– Чего ты гнешься, как проволока?.. У нас опорки с ног сваливаются, а ты надел новые-то калоши и несешь оревину… Тебе ветер в зад, ты сухой и чистый… Бедность, так всем бедность, мы к богачеству и непривычны… Языком, туды ее растуды, не надо трепать… Ты еще мал, круп не драл, понянчил бы вот кувалду, другое бы запел.
– Я, Бабай, нянчил кувалду.
– А знаешь, за какой конец ее держут?
– Знаю.
– Все мы мастера со стола куски хватать.
Кузнецы поглядели на его новенькие калоши.
Павел густо покраснел… Сбросил шинель и, подвязывая чей-то брезентовый фартук, невесело усмехнулся:
– Давай шевели печку… Может статься, и не разучился кувалдой махать, надо попробовать.
– Горно у меня на ходу, – прогундосил Бабаев и, насмешливо поглядывая на Павла из-под седых бровей, тронул меха.
Мастеровые молча расступились. По лицам блуждала недоверчивая ухмылка, другие взирали равнодушно.
В печке забушевало пламя.
На широком верстаке валялись готовые рессорные листы, нарубленная шпилька, обрезки размеченного мелом железа. Павел, обжигая через дыры в голицах руки, выхватывал из горна лист за листом, бросал на наковальню и не глядя, как будто небрежно, бил ручником… Но уже по одному тому, как он держал клещи и потюкивал ручником, опытному глазу было видно, что работа эта ему не в диковинку, и кузнецы одобрительно загудели, придвинулись ближе, подавая советы:
– Так, так…
– Концы не перепускай.
– Серьгу обомнешь, легче.
– Ничего, ничего, вваривай.
– Мастерок-хренок…
Волнуясь и ни на кого не глядя, Павел подогнал листы друг к другу, сшил их шпилькой, обжал на струбцинке и бросил на козла; потом выхватил из горна раскаленный хомут и посадил его на связку:
– Подправьте-ка кто…
– Давай, – подскочил Бабаев и вырвал у него ручник, а сам Павел схватил кувалду и начал стремительно, пока не остыл, наколачивать хомут до места.
Повеселевший старик покрикивал:
– Жамкни!
Г-гах!
– Погладь!
Гах!
– Хватит!
Обливающийся потом Павел ударил еще раз и бросил кувалду: товарная рессора была готова.
Сели, закурили, опять пустились в споры о хлебе и революции, о Боге и разрухе железнодорожного транспорта… Надолго бы им разговора хватило, но в цех заглянул секретарь учпрофсожа и, крикнув: «Муку привезли», убежал дальше.
Кузнецы, выхватывая из карманов и пазух мешки, бросились к двери. Павел отряхнул забрызганную углем шинель, подтянул ремень, оглянулся – в цехе не осталось ни одного человека; обожженными пальцами он провел по ребрам еще не остывшей рессоры и, мягко улыбнувшись, пошел к выходу.
Зазябшая лошадь подхватила и понесла его, как птица. Пружинил встречный ветер, в передок санок били ошметки снега. По дороге в город, перебрасываясь шутками и бойким разговором, шли оживленные кучки рабочих, на горбах у них белели мешки, а в зубах попыхивали раздуваемые ветром цигарки.
Спустя неделю, когда над уездом поднялся во весь свой рост огнеликий мятеж, по городу была объявлена добровольная мобилизация: из сотни железнодорожников Клюквинского узла в отряд записалось больше тридцати человек, на приемочный пункт одним из первых явился рессорщик Бабаев.
Покой притихшего города охраняли разъезды. Подковы гулко били в мерзлую дорогу.
День и ночь из продскладов и баз на вокзал тянулись обозы с мукой, кожами и тюками мануфактуры.
На перекрестках вывихнутых слободских улчонок, под тоской серых заборов, жались кучки жителей…
– Ага, бегут… Увозят… Наработали.
– Это они эвыковыриваются.
– Каюк, всем каюк…
– Ох, бабоньки… Ох, батюшки…
– Не робей, тетки, хуже не будет.
– Может, казенки откроют, – сказал, не попадая зуб на зуб, пирожник Хрущов.
– Кто про что, а шелудивый про баню! – фыркнула вислорожая Фенька Бульда, и все рассмеялись.
Два отбившиеся от артели воза с мукой слобожане растащили.
С пожарной каланчи старый солдат Онуфрий первый увидал надвигающиеся тучи восстанцев: широко раскинувшись, затопив собою белые поля, они шли, подобны земляному потопу… Захлебываясь, задребезжал избитый пожарный колокол.
Ветром тревоги качнуло город.
А в исполкомовских коридорах сновали коммунары и рабочие дружинники, перепоясанные кишками патронных лент. По полу и на канцелярских столах спали вернувшиеся с ночного дежурства отрядники. Сбившийся с ног тщедушный завхоз награждал каждого добровольца ломтем хлеба, банкой консервов и осьмушкой махорки.
В кабинете Капустина заседал ревком.
Гильда протоколировала:
«Объявить город и уезд на осадном положении.
Все запасы оружия раздать рабочим.
Сформировать в самом срочном порядке летучий кавалерийский отряд.
Ускорить переброску на север скопившегося на вокзале хлеба, возложив ответственность за всю операцию на Гребенщикова и Климова…»
Чистый пикейный воротничок охватывал ее тонкую шею, непокорные после тифа кольца кудрей стояли дыбом, отчего вся она была похожа на ламповый ерш. Сваленный сном в угол дивана, похрапывал продкомиссар Лосев. Иван Павлович Капустин бегал по кабинету и говорил:
– Безобразное поведение отдельных наших отрядов срывает всю работу по ликвидации мятежа. Мародеров необходимо расстреливать на месте!.. Главу семьи, из которой хотя бы один человек ушел в банду, расстреливать на месте! Остальных брать заложниками… Кулацкий дом, из которого семья скрылась, сжигать! Имущество кулацкое раздавать бедноте… Только решительными и жестокими мерами нам в кратчайший срок удастся задавить мятеж. Время уговоров минуло, каленым железом мы должны, товарищи…
– Не пори горячку, Капустин, – прервал его Павел, – бить надо думаючи. Восстание, несомненно, вдохновляется кулаками… Кулак использовывает и свое влияние на деревню, и наши ошибки, но сам-то кулак прячется за широкую спину бедняка и середняка… Смородин вчера говорил: занимает он с отрядом деревню – кулаки первыми выходят встречать его с иконами, хлебом-солью и изъявляют свою покорность… Направленный в гущу восстанцев, наш удар вызовет еще большее озлобление в массе крестьянства и надолго поссорит нас с деревней… Повторяю, бить надо думаючи. Наша сила не только в штыке, но и в слове убеждения… Предлагаю немедленно выпустить воззвание к трудящемуся крестьянству, кинуть в очаги восстания самых преданных партийцев, чтобы они это воззвание как можно скорее распространили… Громить же со всей решительностью в первую очередь надо кулака, актив дезертиров и тех эсеров и колчаковских шпионов, что, по сведениям нашей разведки, шьются…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.