Текст книги "При свете зарниц (сборник)"
Автор книги: Аяз Гилязов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Морозная была та ночь, вьюжная была… Ветер сёк в лицо и, раздувая полы одежды, тащил обратно в деревню, в голенища сапог и за пазуху горстями набивал сухого колючего снегу. Но они чуть не ползком всё шли да шли… Все пути назад были им заказаны.
В пустом завьюженном поле Мирвали поднял глаза к небу. Не было там ни звезды, ни проблеска.
О, это Карачурово! Его звёздные ночи, прохладные зори целый год снились Мирвали и мучили его, как неотвязная лихорадка… На рассвете вскакивал Мирвали с тёплой постели, услышав вдруг конское ржание. Вскакивал и бегал босиком по холодному полу, скрипя зубами и постанывая. В дивную зоревую пору, когда люди нежатся в тёплых постелях, он метался по комнате, сжав кулаки, и кому-то грозил…
Сердце у Шамсегаян было зоркое, она понимала, какие мысли корёжили её мужа, сгоняли его с постели, и тоже поднималась, тихонько подходила к нему, утешала, ласкала, растворяла окна, наполняя комнату утренним свежим воздухом и неярким звёздным светом. Свою тоску и печаль она запирала на замок…
На следующее лето, в пору, когда близилась жатва, Мирвали стал особенно беспокоен. Вдруг весь передёрнется и застынет, устремив глаза в одну точку. В такие минуты Шамсегаян с тоской спрашивала его:
– Что ты замышляешь? Чего тебе не хватает на этом свете?…
Злился Мирвали и думку свою старательно таил от жены.
И сегодня на пустынной лесной дороге он мучительно боролся с собой: не хотелось рассказывать всего… Только не выдержал, заговорил…
– В ту пору ты только пуще сердила меня, спрашивая, что я замышляю… Ты же и без того всё знала, Шамсегаян… В душе у меня была одна лишь мысль: почему так нескладно устроен мир?… Или сам я не умел жить? Оступился ли на скалистой горе и пошёл вниз, запинаясь, спотыкаясь, не в силах остановиться и повернуть. Когда я родился, были у меня дом и земля, было во что одеться и на чём ездить, почему же теперь я мыкаю горе бродягой на чужой стороне?… Кто имел право поднять меня с тёплой постели и выгнать в метель на мороз?… Если и родился сыном кулака, так разве ж я в этом виноват?… Вот какие думы неотвязно преследовали меня… И очень хотелось, хоть бы одним глазом, посмотреть на Карачурово. Посмотреть на житьё-бытьё людей, осудивших меня на бродяжничество… Почему-то мне чудилось, будто дела у них тоже идут через пень-колоду, и они уже передрались друг с другом. Казалось, и их донимает тайное горе, и не так-то сладко живётся им в этом постылом мире… Надо же было чем-то тешить своё уязвлённое сердце. Тогда я ничего из своих мыслей не мог поведать тебе, Шамсегаян… Да и у кого хватило бы смелости признаться жене, что он сослепу попал под колёса жизни и оказался чем-то вроде хроменького цыплёнка. Человек не может жить, не чувствуя своего превосходства над кем-то другим. В своём доме я тоже был маленьким царьком. Бывало, душа, как отравленная, в сердце злость на весь свет, но только приду домой, увижу тебя, тихую, покорную, и сразу чувствую, как отяжелевшие ноги обретают лёгкость, как распрямляется сгорбившаяся спина. Не может человек всё время жить сгорбившись, возле кого-то он должен выпрямиться во весь рост.
А в сердце одно и то же:
– Карачурово… Карачурово…
И сам хочу забыть, и тебя хочу заставить позабыть… А сам всё думаю и думаю. Долго ли можно выдержать такое?… Что сделать, чтоб навеки вычеркнуть из памяти те годы, чтобы стать похожим на всех людей? Как сбросить эту тяжкую ношу и снова счастливо зажить рядом с тобой?…
Было лето, знойное лето. Мирвали в тот день вернулся с работы раньше обычного. Он наспех умылся во дворе, одним махом обтёр плечи и не пошёл в дом обедать, уселся на крыльце. Не отрывая глаз, смотрел на белый, вдавленный в землю ногами прохожих и до блеска отполированный камень величиной с телячью голову. Шамсегаян окликала его, звала обедать, но Мирвали не отзывался, и она сама вышла и села рядом с ним на крыльцо.
– Шамсегаян, я поеду.
– Куда?
– Думаю, может, встряхнусь немного. Не то мохом оброс. Не пугайся, я ненадолго.
– Я не боюсь… Меня беспокоят твои мысли.
– А что ты о них знаешь?
– Знаю.
– Или ночью во сне сбрендил что-нибудь?
– Сердце чует.
– Твоё сердце чует, а моё велит собираться в дорогу. Не могу я вечно жить, словно таракан, затаившийся в щели. Сколько можно терпеть? Остался я нагишом, в чём мать родила. Ни имени нет у меня, ни дома, ни родной земли. Бродяга я, нищий… Я должен вырезать и выбросить прочь эту болячку или хотя бы раз навсегда выяснить, кто я такой. Завтра поеду. Билет в кармане.
– А куда, Мирвали?
– Очень далеко.
– А на обратный путь билет купить сумеешь? Да и в добрую ли дорогу отправляешься?
– Обратный путь – знакомый путь…
– Мирвали, не подумай, что я тебя учу уму-разуму…
– Жизнь уже научила!..
– А всё же, послушай. Времена изменились. Сам видишь… Зачем хочешь стать выше людей? Работаешь неплохо, жизнь у нас налаживается. Разве этого тебе мало?… Я всё не смела сказать… Уехав из Карачурова, мы совершили ошибку… Не сделай опять такого же ложного шага. Весь век будешь каяться!
Мирвали скривил искусанные до крови губы, усмехнулся:
– Не бойся, ни грабить, ни резать, ни вешать никого не собираюсь. Просто хочу рассеяться…
– Я не останусь тут, Мирвали!
– Куда денешься?
– С тобою… Я боюсь оставаться одна.
– Соседскую бабку позови.
– Ты мне нужен.
– А мне ещё кое-чего надо! Не допытывайся. Если б я знал, чего мне надо, разве я маялся б так?…
Наутро у крыльца, став на белый камень, плакала Шамсегаян. Словно раненая птица, порывающаяся взлететь, она тянулась к Мирвали и умоляла его:
– Ради всего прошу, не вздумай встать на кривую дорожку! Не бери греха на душу… Сам же потом измучаешься. Не гордись зря, перед родной землёй мы все только прах…
Мирвали высоко вскинул гордую голову в переулке среди приземистых домиков…
Вернулся он через две недели, страшно обросшим. Всё на нём было грязное, изодранное. Он хмуро поздоровался с женой и уже в сенях скинул с себя одежду: штаны, рубаху, от которых несло потом и горькими ветрами неведомых краёв. И ухом не повёл он в ответ на моляще пытливый взгляд Шамсегаян: «Где-то ты прошатался, Мирвали?» Поел, выспался и с утра пораньше отправился на мельницу…
Шамсегаян каждое утро провожала его на работу, а в глазах её всё тот же немой вопрос:
– Где, по каким тропкам шатался ты там, Мирвали?
Шамсегаян каждый вечер открывала ему дверь и смотрела, словно бы спрашивала:
– Что ты там натворил, Мирвали?
Он-то хорошо понимал, что означают эти пристальные взгляды. Однажды вечером Мирвали пришёл домой пьяным.
– Что тебе хочется знать? – прошипел он, вытаращив глаза на Шамсегаян. – Хватит с меня того, что придётся перед ангелами держать ответ. Тогда уж крышка… Могила тесная, не выскочишь, не сбежишь… А на этом вольном белом свете нет человека, который мог бы судить меня. Никто не имеет права судить… Никого не боюсь!.. И ты не имеешь права… Не смотри на меня так! Понятно?… Я сам себе судья…
Хотя об этом они ни разу больше не разговаривали, но в сердце у обоих остался глубокий болезненный след. Шамсегаян долго ещё томилась тревогой и страхами. Раздаётся в запечьееле слышный шорох, прижмётся она к Мирвали и будит его:
– Милый… Мыши скребутся… Я боюсь!
Мирвали отодвигался подальше от неё и бурчал сквозь сон.
…Пятьдесят восемь вёрст… Оказывается, это далёкий путь. Они всё ещё едут. Солнце начало палить. Над притомившимся конем зажужжали зеленоглазые слепни. Конь отбрыкивается, с треском лягает копытом по оглобле.
Нет уж, тут начинается такое, о чём Мирвали даже теперь не станет рассказывать… Хватит, довольно!.. Не точтопятьдесят восемь, пусть трижды столько суждено им ехать по пустынной дороге, всё равно – ей не выпытать тайны тех двух недель! Не родился ещё человек, который мог бы судить его…
Долго шёл Мирвали с прикушенными губами. Потом тяжко вздохнул, закурил и сам не заметил, как опять заговорил:
– Шамсегаян!.. Тогда ты очень просила, но я не рассказал тебе ничего… Путая следы, через незнакомые станции доехал я до Карачурова в то лето. Из последних сил добрался до леса, что над Красным Яром, и свалился. Целый день и целую ночь спал, не шелохнулся… Проснувшись, побежал на опушку… Долго, долго стоял, смотрел на деревню. На улицах там мелькали верховые, проходили гружёные подводы. На току и у амбаров сновали люди, что-то делали, суетились… Живая жизнь! Она не оглядывалась, не поджидала тебя и меня – неслась вперёд полноводной рекой… Тогда мне в голову пришла страшная мысль: а если б я умер полтора года тому назад?… Да, в ту морозную ночь, когда мы с тобой ушли отсюда… Если б я умер, если б умер?… Что б я потом ни делал, этот вопрос не давал мне покоя. Если б я умер, жизнь всё равно шумела бы вот так. Все бы по-прежнему шутили, смеялись, работали… Стало быть, ничтожная я тварь! Так зачем же в таком случае создала меня природа? Дала глаза, чтоб смотреть, душу, чтоб мучиться и раскаиваться?… Зачем эта сила в руках, зачем эта бодрость в ногах?…
Тогда понял я, что отщепенец. Человек ничтожный и никому не нужный. И в Карачурове, и всюду люди живут и радуются, и никому нет заботы, есть я на свете, или нет меня. Да ещё как живут!.. А я что? Если б и мне быть вместе с ними, если б вариться в одном котле, работать и радоваться тому, что работа идёт хорошо, не изводил бы я себя теперь этими мучительными вопросами… Только нельзя уже мне быть вместе с ними!
Мне стало горько, невыносимо горько. «Ах, вот как! – подумал я. – Стало быть, если б я умер… Если б я сейчас лежал в сырой холодной земле…» И вот тогда мной овладела лихая думка… Мне захотелось крикнуть: «Мирвали ещё не умер! Он жив, он здесь! Иль не верите?…» Захотелось мне заорать, Шамсегаян, колотя себя кулаками в грудь. Злоба в душе росла. Рождались мысли, одна поганее другой… Я молил Бога, чтоб разверзлась земля и поглотила Карачурово. Не разверзлась. Не поглотила… Тогда мне померещилось, будто притаился и жду, когда подымется ветер. И будто бы к вечеру ветер задул сильнее. Я прокрадываюсь в деревню… В нашем доме правление… Ну и хорошо!.. Задами пробираюсь во двор!.. Темно, ни звука!.. Все спят. Я стою один, как всесильный Царь тьмы. Ветер! Кружит, вертит, рвёт крыши. Свистит… Потирая руки, я шагаю под навес… Ветер мощным дыханием раздувает огонёк, занявшийся от моей спички. Огонь бежит по сухим доскам и, охватив жерди и брёвна, устремляется вверх. Вот уже трещит, приплясывает на соломенных крышах!.. Здорово!.. Прежде всех просыпается старик Хайдар. Он же рядом, по соседству. В белой рубашке и штанах прибегает к нам и пинком распахивает ворота… А посредине двора в языках пламени, бушующего и сзади, и спереди, и слева, и справа, стою я! Стою недвижимый! Старик Хайдар, вытаращив глаза, орёт:
– Мирвали, чего ты смотришь? Твой дом горит!
И тогда я одним словечком затыкаю ему рот:
– Пусть горит!
Старик Хайдар выбегает на улицу и визжит, как зарезанный:
– Пожар! Пожар!
А я стою в расшитой рубахе, смотрю на всё и кричу:
– Пусть горит!.. Чтоб следа не осталось от этого дома!
Старик созвал народ… Мечутся… Орут… Громыхают вёдрами… Забегают к нам во двор, но, увидев меня, стоящего в этом пекле, спокойно покуривая папиросу, шарахаются назад. Господи, мол, помилуй нас!.. Думают, что я Азраил, явившийся с того света, чтоб отомстить. А я потешаюсь над ними:
– Ха-ха-ха!..
Разве только это?… Когда с грохотом свалилась обгоревшая крыша и огонь перекинулся на соседние дома, я ухожу в поле… Разыскиваю там наши земли, нашу пашню… Набираю ворох сухой соломы, поджигаю и бросаю в гущу созревших хлебов… Язычки пламени, резвясь, скачут по полю всё дальше и дальше… Пищат полевые мыши… Испуганные перепела и жаворонки шумно взлетают ввысь… Поле в огне… Деревня в огне… Добравшись до Красного Яра, я оглядываюсь назад… Быстро-быстро карабкаюсь на крутизну и сверху долго смотрю на Карачурово. Оно пылает, будто огромный костёр. Тогда я грожу в ту сторону почерневшим от гари кулаком и выкрикиваю на прощание:
– Горите?Видели, каков он, Мирвали? Ну и горите! Пусть тысячу лет не родится здесь хлеб!.. Пусть голод корчит вас! Чтоб век вам побираться!.. А-а, вы думали легонько так зарыть Мирвали в землю? А-а-а…
– Тпру, тпру!
Он судорожно раскрыл рот, словно рыба, выброшенная на берег, и прислушался. Сердце билось гулко-гулко, а прямо над головой неуёмно заливался жаворонок… Впереди опять лес… Знакомый лес… Тот или не тот?… Вот отдельной рощицей разрослись ивы… Чуть дальше четырёхугольная вырубка, вдающаяся в лес… Тот, тот! И дорога та, и лес тот. Проедешь его, и будет Красный Яр.
Под Красным Яром – Карачурово.
– Большая деревня Карачурово, приходилось бывать… А как же!
Кто же говорил эти леденящие душу слова! Ну да, возчик! Тот белобровый парень с глуповатой рожей…
Мирвали медленно опустился на колени, биясь морщинистым лбом об измазанный в дёгте остов телеги, взмолился:
– Шамсегаян!.. Куда ты тащишь меня? Слышишь… Пойми меня! Не могу я возвращаться туда, нельзя!.. Теперь ты всё знаешь. Хоть не руками, сердцем, злобой моей я давно дотла сжёг Карачурово!
Но Шамсегаян молчит. Слабый ветерок, веющий с поля, шевелит края одеяла, на миг приоткрывает её лицо и закрывает снова.
Ей всё равно. Существует ли этот мир или уже нет его, хлопотно ли жить в этом мире – ей всё равно. И всё равно, легка ли, тяжка ли та мука, что ещё свалится на плечи старого Мирвали.
Нет, нет, нельзя возвращаться в Карачурово. Чтоб по своей воле да сунуть голову туда?… Каяться: вот, мол, земляки, грешен я перед вами. Судите, казните!..
Он резко вскочил на ноги, сдвинул тело Шамсегаян к правому краю, проворно вспрыгнул на телегу и, подхватив верёвочную вожжу обеими руками, тронул коня:
– Н-но!
Колёса усердно завертелись, со скрипом дробя мелкий щебень на колее; конь, словно бы предчувствуя близкий отдых, пошёл рысью, выкидывая ноги в стороны и непрестанно фыркая.
– Н-но! Н-но!
Лес устремился навстречу. Пустынная дорога была широкой и прямой, как стрела. Мирвали обернулся назад, затем бросил взгляд по сторонам. Нигде ни души. Они уже порядком проехали по лесу, когда Мирвали вдруг круто дёрнул коня вправо, на старую заброшенную дорогу. Под колёсами затрещал ломкий, сухой хворост, ось телеги задевала за молодую поросль, разоряла муравьиные кучи. Мирвали, придерживая одной рукой Шамсегаян, всё погонял коня:
– Н-но! Н-но!
Знакомая дорога… Она должна привести к глубокому оврагу. Глухомань. Дети сюда не шатаются, и нет ягодных полян, соблазнительных для девчат и старушек. Сплошной кустарник и мелколесье. Дальше опять чащоба. Во всяком случае, так было раньше. Чем дальше, тем дорога становилась уже, и вот каким-то суком зацепило и порвало взмокшую от пота рубаху Мирвали. Обнажилось белое, не тронутое загаром тело…
Около оврага он погнал коня без дороги. Продирались они с большим трудом. В чащобе Мирвали соскочил с телеги. Деревья здесь росли вплотную друг к другу, и травы почти не было. Только тянулись ввысь в поисках света сочные побеги медвежьей дудки.
Тишина. Прохладно и тенисто. Он огляделся вокруг и, выискав ровную площадку побольше, поднял валявшийся под клёном крепкий сук, очистил от коры и ткнул в землю. Мягкая.
Когда Мирвали раскидал слой прелых листьев, из-под них высыпали полчища мелких рыжих муравьёв. Они заползали по его запылённым сапогам, пробрались выше, за пазуху, на шею. Но он совсем не чувствовал обжигающих укусов. Поплёвывал на ладони и копал… Раскровянил руки, пока рвал тонкие, но крепкие гибкие корни.
Вдруг прямо над головой он услышал чьё-то дыхание. Приподнялся и увидел печальные большие глаза коня, который притащился сюда, надеясь избавиться от комаров и мух. Мирвали стало жутко.
Обессиленный, он вылез из ямы и упал ничком на землю. Надо бежать! Бросить всё и бежать! Вывести коня на дорогу, хлестнуть прутом: пусть идёт себе, куда хочет, и бежать!..
Мирвали потихоньку пополз прочь. Полз, полз и оглянулся: конь тоже шёл за ним!.. Он сделал ещё усилие и оказался у края глубокого оврага. Приник лицом к земле. Земля пахла зелёной травой, солнцем, жизнью… Лежал, словно бы оглушённый, и, как сквозь сон, слышал, что на дне оврага тонко журчит ручеёк. Не в силах встать, он всем телом скользнул вниз и, осыпая по пути комья глины, скатился на дно. Не дожидаясь, когда ручей посветлеет, большими глотками стал пить холодную мутную воду. Песок и глина набились в рот и заскрипели на крупных зубах. По потному лицу струйкой побежали то ли слёзы, то ли капли воды. С большим трудом он поднялся на ноги и вскарабкался по крутому берегу вверх. Конь встретил его настороженным ржанием. Мирвали, пошатываясь, подошёл к телеге, опустился на колени и шепнул:
– Не сердись на меня, Шамсегаян… Не могу я бросить тебя, и не уйти мне от расплаты за злые дела… Нельзя уйти…
Мирвали хотел было повернуть коня, но тот упирался и печальными глазами всё смотрел в сторону оврага. Мирвали только тут вспомнил, что давно бы время напоить коня. Бедняга, всю ночь шёл без корма, без воды… Он ласково потрепал коня по морде. Что делать? Вниз не съедешь, слишком круто. И нет никакой посудины, чтобы принести воды. Мирвали постоял, подумал, снял фуражку, настелил внутрь кленовых листьев. Спускался к ручью, поднимался, опять спускался… Взмок, вымазался, но коня напоил вдоволь… Потом достал из сумки уже почерствевшие куски хлеба, разламывал пополам и совал их в мягкие, подрагивающие губы лошади.
Очень быстро приметили их: коня, остановившегося на самой середине улицы, и седого бородатого старика, тихо, с пришибленным видом стоявшего у телеги. С каждым мигом толпа около них росла. В народе сочувственно зашептались:
– И-и, бедняга, вроде покойника везёт?…
Мирвали не может выговорить ни слова: стоит, еле сдерживая слёзы, губы трясутся, колени дрожат.
– Куда держишь путь? Кто ты такой?…
4
Шамсегаян заботливо, с почётом похоронили на деревенском кладбище в том углу, где, как бы обнявшись друг с другом, росли рядышком сосна и берёза…
У неёнашлись и родственники, и друзья, и подруги. В живых были ещё дяди и тёти, племянники и племянницы, и все они помнили Шамсегаян.
В Карачурове, оказывается, всё ещё сохранились старинные обычаи. Если человек умрёт, в четырёх углах его могильной ограды ставят четыре высоких шеста со скворечнями. С весенними тёплыми ветрами из дальних стран в Карачурово прилетает невесть сколько скворцов. Они гнездятся на знакомом, обжитом, тихом кладбище и выводят птенцов. На кладбище, потонувшем в белоснежных гроздьях черёмухи и рябины, весь май немолчно звенят птичьи песни. Чем больше у тебя родни, чем светлее память о тебе в сердцах друзей, тем дольше стоят скворечни над твоей могилой. Карачуровцы приглядывают за ними, каждый год чистят их, чинят…
Да… Карачурово изменилось и не изменилось…
Так же тянется Большая улица, делая два поворота вместе с речкой. В нижней части она разделяется надвое. Вправо уходит Козеголовая улица, а слева, как выйдешь через мост, начинается Дубовая улица. Козеголовая улица, как и в давние годы, вся в зелени… Там родилась и выросла Шамсегаян…
И на речке, в протоке, кишат утки и гуси, веснушчатые мальчишки, засучив штаны выше колен, ловят в омутках самодельными сетями пескарей и гольцов… По берегам ивы, в кустах, пощипывая траву, бродят телята… А за рекой уже всё по-другому. Там между тальником и пологим холмом выстроились неведомые Мирвали машины. Они блестят, посверкивают на солнце. Это карачуровская механизация. Сейчас машины отдыхают… Дальше стоят баки с бензином, какие-то склады, амбары…
Дома тоже другие. Раньше между избушками-развалюхами высились всего-то два-три дома, крытых тёсом. Теперь соломенных крыш почти не осталось.
А люди?…
Люди какие-то странные… Мирвали многих уже не узнаёт, и многие не узнают Мирвали. Сначала это обстоятельство даже обрадовало его, но потом ему стало очень не по себе. Особенно горько становилось, когда кто-нибудь подходил и расспрашивал про Шамсегаян… Если её помнит, стало быть, только прикидывается, что не узнаёт Мирвали!.. Услышав, что Шамсегаян долгие годы работала в детском садике и что она тосковала по Карачурову, все очень жалели её, и глаза у них увлажнялись.
Её жалеют, а Мирвали?
Почему никто не интересуется его самочувствием, не спешит разделить горе, вдруг свалившееся на его седую голову? Почему?… Он ведь тоже родился и вырос здесь, в Карачурове!
Когда покойницу предали земле, о нём совсем забыли. Народ, пришедший на кладбище, потихоньку разошёлся. Никто не пригласил Мирвали, сидевшего на корточках у могилы, зайти, погостить, поговорить. Хоть бы спросили: куда думаешь податься теперь, что думаешь делать дальше?
Речи, которые вели между собой односельчане, покидая кладбище, вонзались в его сиротливо сжавшееся сердце, словно раскалённые стрелы:
– Тосковала, значит, бедная, по родной земле…
– А какая была работящая…
– Посмотрели б вы, как она жала рожь…
– А сено как косила…
И, проходя мимо, поглядывали на него с откровенной отчуждённостью.
– Да, только Мирвали загубил её…
– Это и есть, что ли, тот самый Мирвали?
– Да, тот самый, тот…
Слушать всё это было слишком тяжело. Мирвали сел на землю. Земля тёплая-тёплая… Кладбище поросло сочной травой. Над пышными кистями медуницы, обильно цветущей вдоль забора, летают золотистые шершни и пчёлы. Гудят, жужжат. Под лёгким ветром лепечет листва берёзы, бросая на землю зыбкую, дымчатую тень.
Но Мирвали ничего этого не видит.
Не хочется ему смотреть.
Не смеет он смотреть…
Где найти ему мирный угол, чтобы дать отдых разбитому телу и ногам, так уставшим за долгую дорогу?
Шамсегаян сказала: «Оставайся здесь!»
– Здесь… В Карачурове?
Шамсегаян-то сказала. Но как останешься? Сохранилась ли за эти годы хоть какая-нибудь малость, что связывала бы Мирвали с его земляками?…
По обеим сторонам улицы просторные светлые дома… В просторных светлых домах много людей…
У тех, кто только появился на свет, когда Мирвали жил ещё здесь, теперь народились и выросли свои дети.
Ощущение новой жизни, торжествующей вокруг, было настолько повелительным, что он невольно оторвал взгляд от земли и посмотрел вперёд.
Улицы, дома, а дальше три колодца. Там они встречались с Шамсегаян.
Дубовая улица… Дедушка когда-то рассказывал ему: «Маленькими по этой дороге мы ходили в Бугульму. Выйдешь, бывало, за Дубовую улицу, и начинался лес. Так лесом и шли до самого города».
Да… Здесь родились его деды… Может быть, один из его прадедов и заложил эту деревню, это самое Карачурово. Здесь на кладбище покоится его отец… Мать… Здесь Шамсегаян. А как останешься?…
– Прощай, Шамсегаян!
Мирвали не стал выходить на улицу. Направился задами прямо к Шарифьяну. Там его конь. Семья Шарифьяна – близкая родня Шамсегаян.
Ему нужно куда-то приткнуться, нужно почувствовать себя человеком. Иначе нельзя!
– Шарифьян, а Шарифьян!
В открытое окно между горшками с фуксией просунулась рыжая борода Шарифьяна.
– Что такое?
– Выйди-ка на минутку…
Шарифьян не спеша вышел на крыльцо, облокотился о перила. О чём, дескать, речь?
Как заговорить с ним? Кто он Шарифьяну? Родственник, друг? Да и какая близость может сохраниться между людьми, которые не видели друг друга тридцать лет?
А что? Разве редкость, когда люди, совершенно незнакомые, приходят на помощь друг другу… Разве не так было в поезде, потом на станции и в больнице? Совсем чужие люди. А если б они знали, кто такой Мирвали?… Но всё же, почему так отчуждённо глядит на него Шарифьян?
– Что ты хочешь сказать?
Раньше ты не был таким хмурым и молчаливым, Шарифьян! Неужели у тебя нет ни одного тёплого слова для Мирвали? Всю жизнь ты пахал землю, пальцы твои стали заскорузлыми и узловатыми, ногти пожелтели, потрескались, и ветер выел румянец твоих щёк… Или иссушил он и душу твою? Ну скажи хоть одно слово, Шарифьян… Я же пришёл с кладбища, от неё. А она сказала мне: «Оставайся здесь… В Карачурове»…
Мирвали молчал.
Шарифьян почувствовал, что был слишком груб, и пригласил Мирвали домой:
– Зайди в избу… Кстати, и самовар вскипел… Проголодался, наверно?
О чём ты? Нет, не хочет Мирвали пить чай… Ему сейчас не до того… Он и всегда-то небольшой охотник до чаю, пьёт только на сытый желудок. Нет, ему нужно тёплое слово, Шарифьян, не отводи глаз в сторону, посмотри хоть разок на него!
Олухи учёные ломали голову, высчитывали, сколько дней может жить человек без пищи или без воды. Разве это так уж трудно установить? Вот ты посчитай, сколько может жить вольный человек, не слыша ласкового слова, не видя тёплого взгляда!..
Оказывается, все эти тридцать лет он согревался теплом Шамсегаян, жил её лаской, её нежностью… Теперь Шамсегаян нет… И с нею ушло всё: и ласковая речь, и нежность во взгляде. Нестерпимое ощущение сиротливости охватило Мирвали.
А как много людей вокруг! Братья, сёстры, зятья, сваты, сватьи… Или же друзья, товарищи, ровесники.
И Шарифьян когда-то называл Мирвали зятем. Хоть бы один раз, хоть по ошибке, сказал бы: «зять»… А по соседству с Шарифьяном живёт сват Мирвали… Сват… Какое красивое слово!
Что же всё-таки говорит ему Шарифьян?
– Может, говорю, чаю зайдёшь выпьешь?
– А? Чай?… Спасибо, не хочется.
Здесь дольше оставаться нельзя… Ему душно, и не унять дрожи в ногах… Мирвали вышел за ворота… На дороге пыль, снуют машины. Только под прикрытием заборов зеленеет мурава. На улице полно народу. Благо ещё, что они забыли, кто такой Мирвали!..
Забыли?… Нет, помнят.
А почему на этих воротах вывеска, что здесь такое? Правление… Может, попытаться зайти? Повалиться в ноги и просить прощения? Говорят же, повинную голову меч не сечёт…
Шамсегаян сказала, чтобы он остался здесь.
Мирвали повернул к правлению. В небольшом садике перед домом на зелёной полинявшей скамейке сидел старик с круглой поблёскивающей серебром бородой. Его левый пустой рукав был заткнут за пояс брюк. Приложив единственную руку козырьком ко лбу, он вглядывается в Мирвали. Мирвали поздоровался и присел возле на скамейку.
В тенёчке было свежо, прохладно. Мирвали немного успокоился и решил заговорить с соседом, но язык ворочался плохо. Чтобы нарушить это тягостное для обоих молчание, начали с пустяков:
– Печёт!
– Печёт!..
– Пусть его. Надо.
– Конечно, надо.
Напротив, в тени амбара, разлеглись и посапывают три-четыре телёнка.
– Хорошее место нашли.
– Ну да, в холодке-то благодать…
Снова помолчали.
– Председатель там? – Мирвали кивнул головой на окно правления.
– А что ему там делать?
– Так это же вроде правление?
– Да… Но наш председатель не любит канцелярии. Там только бумажкам хорошо. А хлебушко люди растят на поле.
Мирвалипоначалу не узнал своего собеседника. Но когда речь зашла о председателе, он как бы спохватился и сразу стал припоминать. Постой, кто же это имел привычку усмехаться, вот этак задирая бровь?… Сват?… Друг?… Или сосед?… Ба!.. Это же его тёзка! Мирвали!.. В молодости они были друзьями и называли друг друга не иначе, как «тёзка».
– Я тебя сразу и не признал, тёзка, – сказал он.
– Тёзка? – усмехнулся другой Мирвали. – Тёзка… Даже странно слышать. В Карачурове у меня тёзок-то нет. Давненько не приходилось слышать этого слова.
– Почему?
– Уже тридцать лет, как никто в нашей деревне не даёт своему ребёнку такого имени – Мирвали.
На спине Мирвали выступил холодный пот.
– Почему?
– Видно, не нравится, – сказал другой Мирвали, посмотрев ему прямо в глаза.
Мирвали захотелось убраться подальше, но он не посмел… Уйдёшь от этого, повстречаешься с другими, разве они будут к нему милостивее, жалостнее?… Так и остался сидеть – понурил голову и притих. Раньше ли, позже ли, от тёзки ли, от другого ли, всё равно придётся услышать приговор! Только почему он тянет?… Тот, словно бы, угадав, о чём думает Мирвали, снова заговорил:
– Стало быть, председатель тебе нужен?
– Думал зайти к нему.
– А что у тебя за дело? Я тоже член правления…
– Да так… Думал, может, мне в деревне остаться?
– Как так?
И Мирвали неожиданно для себя выпалил:
– Или, думаешь, мне в удовольствие жить, зная, что даже имя моё стало противно людям?
– Остаться, значит, хочешь? – спросил тот. Мирвали вздрогнул. – Взять, говоришь, вот так и остаться? Тут надо поразмыслить… Ты на меня не обижайся, но я вот что тебе отвечу: душа у крестьянина добрая. У всякого человека, когда у него рождается ребёнок, душа становится добрее. А у крестьянина каждую весну на земле нарождается живое. Потому и душа у него добрая. Он и пожалеть, и простить может. Да ведь кого простить? Какой хлеб вырастили нынче, ты видел?… Или не посмел поднять глаза и посмотреть?… Простить человека, который проклял свою землю и отравил хлеб ядом… А что может быть дороже хлеба?… Такому человеку дать место среди нас? Не знаю…
Мирвали вскочил с места и сделал несколько шагов, потом обернулся, глянул на окна правления и сказал:
– Мне теперь уже много не надо… Сам видишь, состарился. Что положено прожить, прожито. Теперь мне трёх аршин земли хватит…
Но не успел Мирвали проговорить это, как в душе у него всколыхнулись другие желания, другие помыслы… Нет, нет, он хочет остаться здесь не для того, чтобы умереть! Давеча, когда он смотрел на машины, что поблёскивали на том берегу речки, ему вообразились вдруг немыслимые до сих пор картины… У крутояра, поросшего плакучими ивами, друг за другом прошли тяжёлые самоходные комбайны. Почудилось, что чёрная земля, которую некогда пахал босоногий мальчонка Мирвали, заколебалась, задрожала, с трудом выдерживая вес многочисленных тракторов… Со странной отчётливостью возникла перед его глазами суета, какая бывает в пору жатвы, и он попытался вообразить себя участником этой суеты, этого оживления, попытался представить себя на этих полях, полных разноголосого гомона. На этих полях, где он родился и вырос, где жала рожь Шамсегаян. Среди односельчан, которые знают его, которые его не забыли.
Вот о чём захотелось ему рассказать тёзке, но губы стали сухими и как бы прилипли друг к другу. Он ничего не смог вымолвить. А тёзка сидел, задумчиво уставившись в землю, и заговорил раньше, чем Мирвали собрался с духом:
– Три аршина?… Дорога она, родная земля. Ох как дорога! Сколько моих земляков сложили за неё головы на чужой стороне. И на Карпатах. И в Берлине. Не подумай, что я по жестокости, но у меня есть полное право драться за каждый вершок этой земли!.. Три аршина. Много ты просишь, Мирвали! Теперь вот просишь… А почему ты тогда ушёл из Карачурова? Ну-ка скажи!
– Унизили меня, – пробормотал Мирвали.
– А нас? Мы работали годами и ничего не получали за свой труд. Разве нам не было обидно? Не было горько?… Только не отступились мы от родной земли, не предали и не прокляли её.
Пошатываясь и спотыкаясь, Мирвали поспешил прочь. Да, с председателем, оказывается, не стоит встречаться. Ни к чему. Всё равно не договориться. Не судьба ему выполнить последний наказ Шамсегаян!..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?