Читать книгу "Другой Путь (адаптирована под iPad)"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Так получилось, что, побывав в моем родном городе в самом начале ужасной осады, я затем надолго его покинул и вновь попал туда через несколько лет после войны. Конечно, пошел на Пискаревское кладбище, где похоронены полмиллиона жертв Блокады, в числе которых есть люди, которых я знал и любил. Кажется, в будущем этот некрополь собираются превратить в некий траурный, торжественный мемориал, но пока там просто бесконечные ряды братских могил. Я ожидал ощутить скорбь, но вместо этого испытал ледяной ужас. Вокруг были похоронены не только люди с их неповторимыми личностями, но еще и какое-то невообразимое количество Любви. Ведь большинство из умерших кого-то Любили и были кем-то Любимы. Масса всей этой убитой Любви согнула и раздавила меня. Я буквально бежал оттуда, чувствуя, как в груди рвется сердце. С тех пор я неохотно езжу в Ленинград. Он кажется мне каким-то кладбищем Любви. Я физически ощущаю черное облако, висящее над Невой. Когда-нибудь там зародится и созреет много новой Любви, и облако постепенно рассеется. Но пока для меня этот город – антитеза Любви. Поэтому я и хочу направить мое путешествие прочь оттуда – в Москву.
Этапы Любви я условно обозначу названием станций, где делает остановку скорый поезд на этом хорошо известном маршруте.
1. Итак, начало пути: «Московский вокзал». Поезд отправляется.
Один человек («пассажир А.») увидел другого человека («пассажира В.») в некоем особом свете и ощутил острый спазм – предвестие того, что внутренний Голод может быть утолен. С этого момента А. ни на кого другого больше не смотрит. Началась стендалевская «кристаллизация». Поезд набирает скорость.
Описательно этот период Любви можно назвать «Стадией опознания».
2. «Станция Малая Вишера».
Если Любви суждено развиться, через некоторое время А. должен в той или иной форме передать Б. сигнал следующего содержания: «Я голодаю по тебе. А ты по мне?»
Здесь – первый рубеж, не преодолев который Любовь так и не разовьется. Если А. не вызовет у Б. такого же голодного спазма (или, возможно, Б. вообще не голоден), поезд дальше не пойдет.
Назову эту стадию «Приглашение к столу».
3. «Станция Бологое».
Голод оказался взаимным. Обоим партнерам очень хочется его утолить. Иногда это происходит быстро, иногда ожидание затягивается, но лишь обостряет силу взаимного чувства. Действие большинства литературных произведений, посвященных Любви, происходит на условной «станции Бологое» (хотя только у Толстого в «Анне Карениной» решительный момент Любви в самом деле происходит в Бологом, на перроне).
Конечно, и на этом этапе всё может легко разрушиться. Помешают внешние обстоятельства, или кто-то один обнаружит, что ошибся в партнере и тот не способен насытить Голод. В любом случае, влюбленные еще не попробовали друг друга на вкус, поэтому будет уместно назвать этот период «Приготовление к трапезе».
4. «Станция Тверь».
Но вот отношения перешли в интимную фазу. Наступила физическая близость, а вслед за нею естественным образом и духовно-эмоциональная связь перешла на иной уровень. Теперь партнеры наконец получили возможность убедиться, не ошиблись ли они в выборе, удовлетворен Голод или нет.
На этой стадии Любовь чаще всего и увядает или же сворачивает с Пути на тропинку, которая ведет не вверх, а вниз. Иллюзия не выдерживает испытания реальностью.
Может оказаться, что оба или хотя бы кто-то один получили совсем не то, чего ждали. Тогда всё заканчивается быстро. Бывает и так, что голод утолен лишь частично. В этом случае союз может длиться долго, но будет несовершенным, и тот, кто остался полуголодным, продолжит свой поиск, «подкармливаясь» на стороне. Так происходят измены. Когда же неполностью удовлетворенному партнеру покажется, что он нашел кого-то более «вкусного», пара распадается.
Наконец, как я уже писал, бывает Голод не пожизненный, а краткосрочный. Когда он утолен, заканчивается и Любовь. Тому есть множество примеров и в литературе, и в жизни. Оба партнера – живые люди, то есть личности, находящиеся в постоянном развитии. Развитие предполагает появление новых запросов и отмирание прежних. В перечне отличительных примет Любви я упомянул такое необходимое качество, как готовность изменяться с учетом изменений, происходящих в Любимом. Если такого не происходит, Любовь окажется короче, чем жизнь.
Название этого сладостно начинающегося, но часто грустно заканчивающегося этапа – «Трапеза».
5. «Николаевский вокзал».
Лишь когда удовлетворение Голода взаимно, полноценно и не ограничено временем (в том числе порой сексуальности), можно говорить об окончательно созревшей Любви, у которой есть все шансы перерасти в НЛ.
Этот этап я бы назвал «Симпозиум», уподобив его афинским пирам, где не пренебрегали вином и яствами, но первостепенное значение отводили пище духовной – содержательному и взаиморазвивающему общению.

(Фотоальбом)
Наутро после подлого своего предательства, после преступления, которому не могло быть ни оправдания, ни прощения, после ночи, опять почти бессонной, Мирра на занятия не пошла. Боялась смотреть в глаза товарищам. Боялась, что те сразу увидят: прежней Мирры Носик больше нет.
Что она натворила! Ведь это подумать страшно!
Она могла обезвредить и не обезвредила жестокого врага, белогвардейского диверсанта, беспощадного убийцу, который уже пролил большевистскую кровь и прольет еще. Дала уйти, упустила. И теперь поздно. Ищи ветра в поле. Исчез мертвоглазый капитан. Дальше – ясно что будет. Газеты напишут про новый взрыв, про новые убийства. И тогда – только повеситься.
Гадкая сука, вот она кто. И главное, всё ведь зря. Не нужна она очкастому шопенгауэру со своей липкой бабьей любовью.
И случилось то, чего не бывало с детства. Мирра расплакалась.
День был хмурый, серый. И жизнь такая же, без света и надежды. Мирра сидела на кровати, нечесаная, полуодетая, в одном чулке, и ревела. Шмыгала носом, размазывала слезы.
Она заболела. Психически. Это ясно. Надо лечиться. Но как? Ни лечения, ни лекарств от этой болезни нет.
Но когда терапия и фармакология бессильны, приходится обращаться к хирургии.
Нужно ампутировать Клобукова, отсечь его от своей жизни. Вообще. Потому что любовь к нему – это гангрена, от которой гниет душа.
От этой новой мысли Мирра на минуту перестала плакать.
Перевестись в Ленинград, вот что нужно сделать! Чтобы не встречаться с Клобуковым, не видеть его.
И представила себе, как хорошо ей будет в Ленинграде, колыбели пролетарской революции. Там отличная хирургическая кафедра, знаменитая своим челюстно-лицевым направлением. Учиться с утра до вечера. Уйти с головой в общественную работу. Снова стать собой. И никогда, никогда больше не видеть Клобукова.
Тут Мирра позорно заскулила, упала лицом в подушку и залилась слезами хуже прежнего.
В таком жалком виде Лидка ее и застукала.
С Эйзен они теперь почти не виделись. Та всё вкалывала по рентгенкабинетам, а в остальное время где-то болталась. В общагу заглядывала, кажется, только чтоб переодеться или оставить покупки. На соседней кровати всё прибавлялись свертки, пакеты, обувные коробки. Один раз Мирра увидела свернутую кольцом чернобурую горжетку – наверно, стоила огромных деньжищ. Покачала головой: надорвется же, идиотка, в своем царстве невидимых лучей. Надо вправить ей мозги. Подумала – и забыла, потому что у самой мозги тоже были не на месте.
И вот лежит она, совсем свихнувшаяся, больная, ревет выпью, ничего не видит и не слышит – и вдруг на затылок ложится легкая рука, и голос, испуганный:
– Что случилось? Господи, Миррочка, ты – плачешь?!
Эйзен. Совсем бело-лиловая, бесплотная, прямо насквозь просвечивает, как тюлевая занавеска. В глазах ужас.
– Я предательница, – гнусаво объяснила Мирра. – Я тварь последняя. Меня надо гнать из комсомола. Нет, меня расстрелять надо. Я врага, диверсанта белогвардейского упустила.
В таком она сейчас находилась распаде и раздрае, что готова была Лидке всё рассказать, во всём признаться.
Но Эйзен упущенным врагом не заинтересовалась.
– Уф, – схватилась за сердце. – Я испугалась, у тебя умер кто-нибудь. Или с любимым что. Ты, кстати, так и не рассказала, в кого влюбилась. Я тебе вот всё рассказываю…
Но ей, кажется, было не до Мирриных рассказов. Лидка вдруг села на кровать рядом, закрыла лицо руками и тоже заплакала.
Реветь на пару – это уже был перебор.
До чего я докатилась, сказала себе Мирра. Превратилась в Лидку Эйзен, которая минимум раз в месяц нюнится из-за очередной несчастной любви.
И наконец взяла себя в руки. Да и пора было – Лидка от всхлипов уже перешла к судорогам. Сейчас начнет икать, потом ее еще и вырвать может.
– На, попей.
Сунула стакан воды.
Господи, чуть не проболталась про капитана Сокольникова! Ей-богу – размягчение мозга какое-то.
– Валяй, рассказывай, что у тебя еще стряслось. Как там твой Тэодор? – снисходительно спросила она. По сравнению с собственной бедой Лидкины терзания казались смехотворными.
– Теодор со мной заговорил! – Лидка вытерла слезы платком. Ее глаза просияли, и лицо вдруг стало таким красивым, что Мирра диву далась, как такое возможно: только что была страшней жертвы газовой атаки – и на́ тебе.
– Чего ж ты, коза, ревешь? – засмеялась Мирра. – Ну, рассказывай, рассказывай.
– Сегодня рано утром, темно еще было, я с ночного дежурства завернула к его дому, я так часто делаю, стою за афишной тумбой, она у меня уже как родная, и просто смотрю на его окна, на подъезд… – Эйзен заговорила, по инерции еще всхлипывая, но живо так, бодро. – И вдруг выходит он! Не знаю, может быть, его в неурочное время на службу вызвали. Я обмерла, не успела отшатнуться. И он меня увидел. Там еще и фонарь близко. Говорит: «Я вижу вас не первый раз. Вы наверно живете поблизости?» Я молчу, сама ни жива ни мертва. Боюсь, голос задрожит. Молча киваю. Он мне: «Вы, наверно, актриса?» Не знаю, почему он решил. Но опять киваю. Тоже не знаю почему.
– Кто еще с утра пораньше будет так выряжаться кроме актрисы? – сразу разгадала ребус Мирра. – А он что?
– Говорит: «Красавица актриса, загадочна и молчалива… Эх, где мои двадцать пять». Коснулся козырька кепи, галантно так. И пошел.
– Ты ему нравишься, – с завистью сказала Мирра. Вот уж не думала, что когда-нибудь в чем-нибудь станет Лидке Эйзен завидовать. – В следующий раз столкнетесь на улице – будь готова к нормальному разговору. Может, и выйдет у тебя наконец что-нибудь. Конечно, у него жена, ребенок. Но не вы первые, не вы последние. Устроится. Даже если он останется с женой – все равно. Потом хоть будет что вспомнить. Главное – не трусь. И не реви. Вот из-за чего ты потоп устроила?
Подруга вместо того чтоб успокоиться снова залилась слезами. Не романтическими девичьими, а горькими и, кажется, испуганными.
– Я тебе еще не всё рассказала про сегодняшнее утро… – Лицо будто погасло. – Вот ты моя единственная подруга…
– У меня тоже кроме тебя других близких подруг нет, я же по этому поводу не реву.
– Я не про то… Я хотела сказать, что в Москве моя единственная подруга – ты. А в Петрограде, когда я училась в Смольном, моей единственной подругой была Лика Оболенская. Мы все время были вдвоем, Лика и Лида, Лида и Лика. Даже внешне были похожи, нас иногда за сестер принимали…
– Оболенская? Из князей что ли?
– Не просто из князей. Оболенские – исконные Рюриковичи.
– Эк тебя бросает, от Рюриковичей к Рабиновичам, – попробовала пошутить Мирра, но Эйзен не услышала.
– Я ее последний раз видела весной восемнадцатого. Они уезжали на Украину… Все эти годы я была уверена, что Лика в Берлине или в Париже. Что у нее совсем другая жизнь. Не как у меня… И вот, иду я из Брюсовского, после разговора с Теодором… Ну, то есть сама-то я рта не раскрыла, но он обратил на меня внимание, заговорил. И я как будто стала существовать. Такое странное чувство: вроде раньше меня не было, а теперь я есть. Вокруг слякоть, грязь, темно еще, хмурые люди на работу спешат, а я будто по облакам лечу…
– Чего-то я тебя не пойму. Скачешь с одного на другое.
– Слушай, поймешь… Одни, значит, ташутся на работу, а другие, наоборот, домой после ночного веселья. Там на Дмитровке, в подвале, есть ночной ресторан, «Разгуляй», знаешь?
– Конечно, знаю. Жуткий вертеп. Когда его только закроют?
– …Выходит оттуда компания, пьяная, шумная, отвратительная до невозможности. Знаешь, мордатые такие, вульгарные, в белых шарфах, на пальцах толстые золотые перстни.
– Знаю. Торгаши или спекулянты. Отрыжка НЭПа.
– И с ними, конечно, девицы. Сама понимаешь, какого сорта. Визгливые. Хохочут, шатаются. Одна, совсем пьяная, упала прямо в лужу. Поднялась на четвереньки, а на ноги встать – никак. И никто руки не подаст, только гогочут. Один орет: «Лика раком через реку!» Нагнулся и ухватил ее сзади, похабно так. А она, гулящая эта, голову повернула, и мы глазами встретились, случайно… Это была она, Миррочка! Она! Лика Оболенская! – У Эйзен от ужаса расширились глаза. – Выглядит ужасно, размалевана вся – но определенно она!
– Да что ты? – поразилась Мирра. – Ни фига себе.
– Я шарахнулась. Побежала. И знаешь, мне показалось… Нет, не показалось, а точно… Она меня тоже узнала. Глаза у нее были пустые, потухшие, но что-то там мелькнуло… Она была моя лучшая подруга. Единственная. А я ее увидела такой. И шарахнулась. И убежала…
– Не доехала, значит, до Парижа княжна. И места в новой жизни не нашла. Бывает. Что ты убежала – не переживай. Захочешь отыскать твою Лику – найдем. В том же «Разгуляе» спросить, наверняка знают. Только зачем она тебе?
– Что ты! Я не буду ее искать! – Эйзен передернулась. – Но у меня будто… будто видение. Предчувствие. Я закончу тем же самым!
– Ладно тебе! – Мирра прыснула, хотя история, конечно, была грустная. – Кем-кем, а шалавой ты точно не станешь.
– Я не про это. Всё закончится зимней слякотью и грязной лужей. Я буду в ней валяться, а вокруг похабный хохот. И это будет скоро!
– Чушь. Скоро ты получишь диплом, станешь настоящим врачом-рентгенологом. Закрутишь роман со своим Теодором, уведешь его у идиотки жены, которая сидит в своем Берлине. – Обняла подругу за костлявое плечо. Погладила по голове. – Всё у тебя будет хорошо.
Но Лидка опять не слушала.
– Ты не представляешь, какой она была, Лика Оболенская… Она была влюблена в Олега Константиновича, лейб-гусара, поэта, великого князя.
– Ясное дело. Она – княжна, он великий князь. Славная парочка – гусь и гагарочка.
– Да нет же! Олега Константиновича убили еще в самом начале войны, Лика влюбилась в мертвого. Говорила, что всегда будет хранить себя ради его памяти. Это было так безумно красиво!
– А-а-а, ну, это девичье. – Мирра махнула свободной рукой. – Я в двенадцать лет по цирковому гимнасту сохла. Только на афише его и видела. Такой усатый, гордый, в черной маске.
– Как растоптанная фиалка в грязи… – всё всхлипывала про свое Лидка.
Придется найти эту фиалку, сказала себе Мирра. Поглядеть на нее вблизи. Наверняка алкоголичка, кокаинистка или, того хуже, морфинистка. Поди, еще и венерическая. Ничего, всё это в принципе лечится.
Вот как вылечиться от любви, которая сделала человека преступником?
* * *
Но вылечиться решила. Твердо.
Первое: поместила себя в изолятор. Изолировалась от источника инфекции – перестала видеться с Антоном.
Так прошел один день, второй, третий.
По университету ходила, как разведчик по вражеской территории. Глядела в оба, перед каждым поворотом коридора выглядывала – не идет ли Клобуков. В столовку и читалку вообще ходить перестала. Хирургическую клинику огибала стороной.
Чувствовала себя при этом, как положено больному в изоляторе: хреново. Лихорадка, навязчивые видения, нарушения сна, чередование возбуждения и подавленности.
На третий день случилось обострение. Через открытую дверь преподавательской курилки увидела его. Клобуков стоял с трубкой в зубах, читал книжку, поднеся ее поближе к льющемуся из окна тусклому свету. У Мирры – прямо сердечный спазм. И это Антон ее еще не заметил, а подошел бы, заговорил, и вся терапия полетела бы к черту.
После этого инцидента стало ясно, что без хирургического вмешательства никак. Со временем срастется, заживет. На Мирре любые раны заживали как на собаке. Например, в самую первую московскую зиму заработала на катке двойной перелом – большая и малая берцовые. И ничего, через восемь недель уже снова делала прыжок с поворотом.
Перевестись в Ленинград. И точка.
* * *
Она, наверное, уехала бы. И рана, конечно, зажила бы, куда б она делась? Но в первый день последнего месяца зимы произошло чудо.
В детстве Мирра больше всего любила сказки про добрых волшебников и волшебниц – наверно, потому что вокруг с добротой и волшебством было паршиво. Безусловно, в смысле закалки характера очень полезно, когда в жизни ты всё время преодолеваешь препятствия, прогрызаешься зубами и продираешься, ломая ногти. Но иногда ужасно хочется, чтобы явилась какая-нибудь фея, махнула волшебной палочкой, или на Новый год заглянул дед Мороз и спросил: «Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, красная?» И оп-ля! Все преграды пали бы сами собой.
Став взрослой, Мирра сказала себе, что одно чудо, самое главное, уже произошло – в октябре семнадцатого года, без ее участия. А все последующие чудеса в лучшей на свете стране произойдут уже с Мирриной помощью.
Но так говорила себе прежняя Мирра Носик, чья личность еще не была разрушена злокачественным недугом.
И когда она расшибла себе лоб о железные ребра любви, разнюнилась, пала духом, откуда ни возьмись явился добрый волшебник и совершил чудесное чудо.
А может быть, счастливой любви без волшебного вмешательства вообще не получается.
Короче, первого февраля понесла Мирра в деканат по всей форме составленное заявление. Так, мол, и так, прошу о переводе в Первый Ленинградский медицинский институт по личным обстоятельствам в порядке учебно-академического обмена. Найти в Ленинграде пятикурсника или пятикурсницу, кто захочет попасть в Первый МГУ, будет легче легкого. Сейчас все в Москву рвутся.
Только вышла из общаги – и столкнулась с Антоном, лоб в лоб.
– А я к тебе. Здравствуй.
Она просто кивнула. Смотрела на него, улыбающегося, ни черта не понимающего, не чувствующего. Подумала: какого черта я в тебе нашла, почему на тебе, кретине очкастом, свет клином сошелся?
– Ты куда вообще пропала? Я на факультет несколько раз заходил – нет. Записку вчера оставил у вахтерши. Не передали?
– Нет, – соврала Мирра. Записку она, наверно, полчаса протеребила в руках, но проявила волю. Скомкала и не читая выкинула. – Занята была. Я и сейчас тороплюсь. Опаздываю. Потом поговорим, ладно?
И пошла, вся одеревеневшая.
– Жалко, – сказал он вслед. – Ты не представляешь, как ты мне нужна!
Тут, она, ясно, встала как вкопанная. Ноги не идут, щеки горят.
– Нужна? Зачем?
– Может, найдешь час времени? Очень тяжелый случай. Через два часа операция, а я не знаю, что делать. Бился, бился. Никакие доводы не работают. Человек твердо решил умереть под наркозом. И умрет, сто процентов умрет. Тут нужны не логические доводы, а что-то другое. Я подумал, может, у тебя получится. Попробуй, а? Такой человек!
– Опять какая-нибудь любовная драма? Опять кого-то не любят, и он или она не хочет жить? – вяло спросила Мирра, сердясь на себя. Нужна она ему, как же. Главное – как собачонка откликнулась, по первому свисту. А вникать в чужие любовные терзания ей ужасно не хотелось. От своих деваться некуда.
– Любовь тут ни при чем. Отсутствие воли к жизни. Полное.
– Кайне вилле-цум-лебен? – Мирра равнодушно дернула плечом. У нее самой в последнее время с Wille zum Leben было так себе. – Что я-то могу сделать?
– Просто сходи со мной. – Ответ прозвучал уклончиво. Какая-то задумка у Клобукова, кажется, все-таки была. – Между прочим, это не кто-нибудь, а сам Кузевич, тот самый. Академик.
– Иди ты! – поразилась она.
Кузевич был известный в прошлом гигиенист, из старой профессуры, член президиума медицинской секции Академии наук. На первом курсе все учатся по его «Введению в гигиену труда».
– Клавдий Петрович должен сделать ему резекцию желудка по поводу язвы. Операция срочная – есть опасность прободения – но не особенно сложная. Я предлагал местную анестезию, ее вполне хватило бы. Максимум – можно было бы дать смешанную, с небольшой дозой морфина, хотя при таком флегматичном складе характера, как у Кузевича, это даже лишнее. Но академик потребовал общего наркоза, и шеф согласился. Он, как все хирурги, любит, чтобы пациент лежал колодой. Говорит, ничего страшного. Сердце для 65 лет сильное, давление приличное, не вижу оснований опасаться. А Кузевичу только одно нужно: уснуть и не проснуться. Я тебе говорил: тот, кто ложится под наркоз в таком настроении, обычно из него не выходит. Я это не раз видел. Кто твердо решил умереть – умирает. Не возвращается!
Они уже шли в сторону клиники. Вроде Мирра и не дала согласия, но как-то оно само собой получилось. И быстро шли, по-деловому.
– А ты не напридумывал?
– Если бы! Он и не скрывает. От меня, во всяком случае. Посмотрим, как с тобой заговорит…
* * *
Академика, конечно, разместили в палате для особенно заслуженных, куда вел специальный коридорчик. Мирра никогда там раньше не бывала.
Но ничего особенно роскошного внутри не оказалось. Только отдельный санузел, чахлая пальма в кадке да метраж побольше. Еще на стене картина в золоченой раме – не мишки какие-нибудь в сосновом бору, а современная, с конармейской тачанкой.
На кровати полулежал-полусидел старичок в роговых очках, рассматривал какой-то листок. Увидел вошедших, отложил. Весело улыбнулся Антону – морщинистое лицо всё пошло лучиками.
– А-а, настырный анестезист снова явился. Ждал, ждал. Думал, кого он на подмогу приведет? Не иначе профессора Логинова запугает. А он с юной и прекрасной девой пожаловал. Что, не вышло с Клавдием Петровичем?
– Нет.
Академик засмеялся. Вид у него был очень довольный.
– Знаю-знаю. Он был у меня с час назад. Посмотреть, в каком я психологическом состоянии. Вы его, коллега, немножко встревожили. Пришлось сказать почтенному профессору, что вы всё нафантазировали. Что я полон планов и энергии. Что помирать совершенно не собираюсь. Он успокоился. Так что вопрос с общим наркозом решен окончательно, хе-хе.
Старик с любопытством разглядывал Мирру, она тоже на него таращилась – изумленно. Человека, который хочет уснуть и не проснуться, представляешь себе иначе. Тот веселый маляр, Полуектов, хоть философствовал. А этот просто хихикает. И маслится, как кот на сметану.
– Кто вы, милая барышня?
– Вы правда не хотите жить? – спросила она, не ответив на пустой вопрос. Какая ему разница, кто она такая.
– Вам с вашими румяными щеками трудно в это поверить? – снова засмеялся Кузевич. – Да. Хочу умереть, уснуть. И видеть сны, быть может.
Настроение у него было преотличное.
– А, я понял, зачем он вас привел. – Больной подмигнул Антону. – Jeune fille en fleur[12]12
Девушка в цвету (фр.).
[Закрыть] – самая лучшая реклама жизни. Спасибо, коллега. Приятно полюбоваться. Но, в отличие от цветущей барышни, я стар, никчемен и никаких желаний не имею. Академический паек, конечно, вещь прекрасная, равно как и госдача, но для дальнейшего путешествия сих стимулов мне недостаточно. Я дальше не поеду. Схожу на станции Бологое. Давно пора было, а тут представился отличный случай. Грех упускать.
– Вы – ученый с мировым именем! – воскликнул Антон. – У вас такая репутация в медицинских кругах! Скажите ради бога, ну что вам на свете не живется? Честное слово, я потребую, чтобы операцию отменили. Откажусь в ней участвовать, и всё! Палачом быть не желаю. А без меня Клавдий Петрович оперировать не станет!
– Предусмотрено, – хихикнул академик. – Я вашему патрону сказал: молодой человек упрямится из самолюбия. Как бы не забастовал. Для общего наркоза при такой несложной операции, говорю, вам анестезист не очень-то и нужен. Отлично медицинской сестрой обойдемся. Я, говорю, клиент золотой. Кольнет она меня в вену, подышу в масочку, и бай-бай, нету меня… А насчет имени и репутации. – Огонек в маленьких глазках погас, и Мирра увидела, что смешливый академик на самом деле человек совсем не веселый. И очень усталый. – Мое имя в прошлом. От научной работы я давно отошел, и вы, коллега, отлично это знаете. Все знают. А репутацию хорошо с собой в гроб положить… Впрочем, мы всё это уже обсуждали. Идем по десятому кругу. Пусть лучше барышня что-нибудь скажет. Хочу услышать звонкий, юный голос.
– Почему на станции Бологое? – спросила Мирра. – Ну, вы сказали: «Схожу на станции Бологое».
Утром, представляя, как поедет из Москвы в Ленинград, она решила, что до середины пути, до Бологого, позволит себе думать об Антоне и обо всем что между ними было и чего не было, но могло бы быть. А после Бологого начнет думать только о будущем. С прошлым покончит. И вдруг этот дедок тоже про Бологое.
– Ого! Барышня-то непростая. Попала своим вопросом точно в десятку, – непонятно ответил Кузевич. Прищурившись посмотрел на Мирру, на Клобукова, снова на Мирру. – А вы, молодые люди, просто работаете вместе или нечто… большее?
– Мы с Миррой друзья, – ответил Антон. – Ну и профессионально тоже сотрудничаем.
– Я будущий хирург, – подхватила Мирра. – Хочу понимать анестезиологию. Товарищ Клобуков мне помогает. – И поскорее сменила опасную тему. – Так что про Бологое?
Хитро прищурившись, старик пожевал губами, но приставать с дальнейшими расспросами не стал.
– Бологое-то? Да вот, лежал тут, вспоминал. Сравните-ка два эти снимка.
Он взял с тумбочки листок, который рассматривал, когда они с Антоном вошли.
Плотная бумага была сложена вдвое, и когда Кузевич ее развернул, оказалось, что там приклеены две небольшие фотокарточки. Одну он прикрыл ладонью, вторую показал.
– Это, как можете видеть, моя малопривлекательная персона. Снято в прошлом месяце. Я во всем моем нынешнем великолепии: старый, облезлый башмак. Склеил карточки рядом для контраста и наглядности.
Убрал ладонь, показал второй потрет, пожелтевший от времени. Там была женщина, довольно молодая, в старорежимной шляпке с пером.
– Какое лицо, а? – тихо сказал академик.
Лицо действительно было необычное. В глазах что-то такое. Или, скорее даже, в тенях под глазами.
– Прекрасное лицо. – Антон наклонился, поправил очки. – Кто это? Ваша жена в молодости?
– Нет, не жена. – Кузевич не отрываясь смотрел на снимок. – Честно говоря, я понятия не имею, кто она. Даже имени не спросил… Вот знаете, когда оглядываешься на прожитую жизнь… Хотя откуда вам в вашем возрасте знать… В общем, несколько дней назад, мысленно приготавливая себя к операции, я, как это принято у стариков, стал вспоминать свою жизнь. Многое, что раньше представлялось значительным, показалось мне совершенной чепухой. А одно мелкое происшествие, про которое вроде бы и забыл давно, вдруг вынырнуло из прошлого и заслонило всё остальное… Я, правда, перед тем еще и сон увидел. Про Бологое. Такой, знаете, явственный… Полез в коробку со старыми фотографиями, нашел. Стал разглядывать. И вдруг почувствовал себя таким идиотом, таким никчемным… банкротом. – Он засмеялся, полез пальцем под очки. – Ну вот, и слеза стариковская, сентиментальная…
– А можно по порядку? – отчего-то заволновалась Мирра, и вопрос прозвучал сердито. – Что произошло на станции Бологое?
– В том-то и дело, что ничего… Это было очень давно, во времена, когда прежний мир казался незыблемым, то есть еще до японской войны. Ехал я из Москвы в Петербург. Только что принял важное решение – расстаться с наукой, потому что мне предложили весьма лестную для молодого профессора учебно-административную должность. Выглядел я в ту пору не так, как сейчас. – Академик улыбнулся Мирре – не то чтобы грустно, а как-то рассеянно. – На моих лекциях преобладали особы прекрасного пола и нежного возраста – курсистки. Присылали мне надушенные записочки, иногда даже караулили у подъезда… Это я говорю не для хвастовства, а чтобы вы мысленно стерли с моей физиономии морщины и обтрепанность. Мне было едва за сорок. Гладкий такой, остроглазый господинчик… Тогда на станции Бологое давали обед для проезжающих, у первого класса очень приличный, а ля карт. Там как раз сходились два поезда, московский и питерский. Стояли целый час, а если десерт задерживался, то и дольше. Иные времена, иной темп жизни… Я что-то вилкой поковырял, но не было аппетита. Вышел из ресторана пройтись. А вдоль вагонов встречного поезда прогуливалась она…
Он смотрел на снимок. Легонько коснулся пальцем – будто погладил.
– Вы, коллега, назвали ее лицо прекрасным, а я даже не могу сказать, красивое оно или нет. Но посмотрел, встретился глазами – и… как бы объяснить… Будто все другие лица, виденные мною прежде, были ненастоящие, а настоящее только это… Или как будто соединились два электрических провода. Раньше были две безжизненные проволочки, а тут сверкнуло, обожгло, и загорелся свет, и… Ладно, я не поэт, я не умею объяснить…
– Ясно, ясно, – быстро сказала Мирра, слушавшаяся с напряженным вниманием. – А дальше что? Она что?
– Она тоже остановилась. Мы молча смотрели друг на друга. Не знаю сколько времени. Наверное, долго. Потом она говорит: «Странно. Мне кажется, я всё про вас знаю». А странно было другое. Я думал про то же самое – только противоположное. Что я ничего, совсем ничего про нее не знаю, но хочу знать всё. Я ей так и сказал. И потом мы просто говорили. Сбивчиво. Люди, которые только что встретились и даже не представились, так не разговаривают. Не беседа у нас была, а какая-то невнятица… «Почему сейчас, почему не раньше, – лепетала она. И все повторяла: – Где вы были прежде?» С упреком так, даже с обидой. Я, как болван, ей: «У меня прекрасная жена, просто чудесная. Я стольким ей обязан. У меня сын, дочь… Это совершенно, совершенно невозможно…» Она подхватывает: «Да-да, совершенно невозможно. Мой муж; достойнейший из людей, и дети, дети…» – Голос у академика задрожал. Кузевич хихикнул, откашлялся. – Такой примерно у нас был разговор. Не особенно содержательный. И тут звонок к отправлению. Она вот так – пальцы к виску. Глаза огромные. «Боже, мне ехать с вами?» Будто удивляясь. Вы понимаете? – Старик растерянно улыбнулся. – Она бы со мной уехала! Уехала! А я… Я пробормотал: «Простите меня, простите». И побежал к своему поезду, даже второго звонка не дождался. Безумие, наваждение, безответственность. Жена, сын с дочерью, жизненная миссия, да и должность в министерстве… – Кузевич засмеялся, покрутил головой. – …Потом поезд тронулся. Поехали… Зашел проводник. Вам, говорит, с питерского «скорого» просили передать. Конверт, в нем вот эта карточка. На обороте – видите – наскоро карандашом написано: «На память о несбывшемся». Только это. Ни имени, ничего…