282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Борис Акунин » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:14


Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дело в том, что Любить нельзя с причитаниями и тоскливым кряхтением. Любовь не ноша и не крест, она – счастье, дар судьбы. Конечно, у этой розы есть шипы, о которые больно колешься, и все же она – Роза.

Я уверен, что человек, который не осмеливается бороться за счастье, неспособен к Настоящей Любви и никогда ее не достигнет.


Самоубийственная Любовь. Это малораспространенный, но, по несчастью, соблазнительно поэтизированный вид болезненной Любви, возводящий ее до уровня культа, Высшего Существа, на алтарь которого можно принести и собственную жизнь. Искусство всячески воспевает подлинные и вымышленные истории о двойном самоубийстве влюбленных, для которых жизнь друг без друга лишалась всякой ценности.

«Одна судьба у наших двух сердец: замрет мое – и твоему конец!» – сказано в шекспировском сонете, и эта идея тысячу раз повторена в других стихах, так что превратилась для влюбленных в род священной мантры.

Если в западной традиции это всё же скорее поэтическая гипербола и трагические развязки в духе Ромео и Джульетты встречаются редко, то в Японии, как я читал, они довольно обыкновенны и возведены в ранг наивысшего проявления Любви. Там существует целая библиотека классических литературных произведений, воспевающих «самоубийство по сговору». Буддистам роковое решение дается легче, ибо они верят в перерождение душ, и влюбленные покидают эту реальность в надежде, что следующая жизнь будет к ним более добра.

Мотивы двойного самоубийства обычно возвышенны.

Часто это проявление солидарности: один из партнеров смертельно болен или каким-то иным образом находится на пороге неминуемой гибели, и второй отказывается бросать Любимого в беде, уходит вместе с ним.

Иногда самоубийство совершают перед лицом неизбежной и вечной разлуки.

Наконец, известны случаи, когда люди, в особенности совсем молодые, убивали себя, поняв, что в силу каких-то причин они не смогут соединиться.

Должен признаться, что я не без внутреннего протеста причисляю такую Любовь к разряду болезней, поскольку мне драгоценна память моих родителей, ушедших из жизни этим трагическим способом. Однако я полагаю, что истинное назначение Любви – быть не только эйфорическим переживанием или душевной близостью двух «я», но стать катализатором, который делает каждое из них выше и лучше, а не убивает их мощью химической реакции. То, что я называю НЛ и что является Путем, не может вести к добровольному самоистреблению.

Даже будучи обречен на смерть, человек, Любящий по-настоящему, должен самой своей гибелью дать некий импульс, который сделает Любимого сильнее, а не раздавит его и не отберет волю к жизни. Пусть оставшийся живет за двоих. Не ради биологического существования, а ради того, чтобы полностью осуществить свое высокое предназначение (а я уверен, что предназначение всякого без исключения человека – высокое, как бы бездарно или преступно в реальности он ни обошелся со своей жизнью).


Впрочем, проблему Любви как сверхкульта, превосходящего своим значением ценность физического бытия, невозможно рассмотреть в отрыве от темы, которую я затрону в следующей главе.


(Фотоальбом)


* * *

Когда Панкрат Евтихьевич был чем недоволен – злился либо не мог решить какую закавыку, он вел авто сам, а Филиппа отправлял назад, чтоб не мешал обзору. На газ товарищ Рогачов жал, как бешеный, на поворотах скорость не сбрасывал, в клаксон дудел резко, будто всех встречных-поперечных матюками обкладывал. Прямо другой человек становился. В жизни-то сдержанный, редко на кого голос повысит, а за рулем проступала настоящая натура.

В такие времена нужно было держать себя тихо, с разговорами не лезть, поэтому Филипп не шевелился, глядел в окно, чтоб случайно не встретиться в зеркале с бешеным рогачовским взглядом.

На Страстной машину остановил постовой, потому что по бульвару, поперек, ехал кавалерийский эскадрон. Постовому, конечно, интересно, кого это в большом черном автомобиле везут. Приблизился, как бы прохаживаясь, покосился на пассажира – не на шофера же. Филипп придал лицу задумчивость, взор обратил как бы ввысь, на голову бронзового поэта Пушкина. И вообразил, будто он – большущий ответ-работник и персональный водитель везет его по важным государственным делам.

А что воображать? Дело действительно огромное, сверхсекретное, и Филипп в нем хоть и не мотор, а всего лишь маленькая шестеренка, но вылети она – и весь механизм зачихает, засбоит.

Ехали они от товарища Мягкова, где проходило экстренное рабочее совещание, по чрезвычайному поводу. Поступил сигнал из политотдела ГПУ: враги готовят контрудар. Чувствуя, что им скоро кирдык, «старая» оппозиция, новая «оппозиция», «рабочая» оппозиция забыли о прежних раздорах, перестали между собой собачиться, объединились. Товарищ Троцкий теперь заодно с товарищами Зиновьевым и Каменевым; к ним примкнули товарищи Шляпников, Радек, Смилга, Крестинский, много других известных всей партии товарищей и даже – вот те на́ – Надежда Константиновна Крупская, вдова Ильича. У них будет единый блок. Блок – это каменная или бетонная глыба так называется. Вон оно как.

Товарищ Мягков проинформировал товарищей, что, используя недовольство части рабочего класса безработицей и низкой зарплатой, вожди троцкистско-зиновьевского блока собираются выступить с планом коренной перестройки всего социалистического хозяйства. Эта опасная доктрина (проще сказать – идейка) называется «Сверхиндустриализация». Смысл ее в том, чтобы превратить Россию крестьянскую в Россию индустриальную, а для этого нужно заставить мужика из деревни идти в города, на заводы и стройки. Чтоб отошел от мелкособственнической идеологии и превратился в сознательного пролетария. Надо-де форсировать тяжелую промышленность и военное производство. Заодно и всю страну приучить к военной дисциплине.

Не бляхинского ума дело было рассуждать, правильная это доктрина или нет. Но и он, маленький человек, понимал, что затея очень опасная. Потому что наша линия – товарищей Сталина и Бухарина – совсем другая: на врастание крестьянина-середняка в социализм, на развитие сельского хозяйства. Чтоб наконец уже накормить трудовой народ, а то хватит, наголодались. Да что трудовой народ, плевать на него! Беда в том, что рабочим и нижним партийцам троцкистско-зиновьевская идея понравится, а это значит, что наших – и Самого, и товарища Бухарина, и прочих, включая товарища Рогачова – в бараний рог согнут. Власть штука жесткая. Или ты наверху, или ты внизу. Посередке не бывает.

Тревожно было на сегодняшнем совещании в кабинете товарища Мягкова.

– Демагоги! Спекулянты! Заигрывают с рабочим классом! Дешевой популярности ищут! – сердито сказал Панкрат Евтихьевич, и Филя немного расслабился. Это был хороший знак, что товарищ Рогачов перестал злобу внутри держать. Сейчас – известно – начнет говорить, как бы беседуя, а на самом деле для самого себя. Формулирует мысли. Худшая гроза позади.

– Страна-то все равно крестьянская, минимум на четыре пятых! Ну, сгонят они в трудовые лагеря или в заводские казармы десятки миллионов мужиков – и что? Только деревню разорят. А чем новым рабочим будут зарплату платить?

Бляхин помалкивал. Его ответы Панкрату Евтихьевичу не требовались.

– Прав Бухарин. Кого это он сегодня цитировал, Стендаля? «Не малое количество колоссальных состояний образует богатство страны, а множество средних состояний». Нужно делать ставку на середняка – работника, кормильца. Они поднимут страну, выведут из нищеты. Вот тогда будет на что разворачивать масштабную индустриализацию! И НЭП пока тоже отменять нельзя. Кто будет обеспечивать потребление? Государство? Это ж какой обслуживающий аппарат придется создать! Миллионы дармоедов-совслужей, кто ничего не производит, а только планирует и распределяет. Еще и руки, конечно, станут нагревать, как же у нас без этого?

– Это да, – сказал Филипп в паузе, потому что товарищ Рогачов надолго замолчал. – Всякий попользуется, ясно.

Когда через площадь тянулся уже самый хвост эскадрона, то есть минут наверно через пять, Панкрат Евтихьевич снова заговорил, и теперь уже без горячности. Остыл, значит.

– Но ведь и Троцкий, черт его дери, прав. Война с мировым капитализмом обязательно будет. Не оставят они нас в покое. Не дадут спокойно богатеть, мирный социализм строить. А как воевать без тяжелой индустрии, без броневиков, танков, самолетов?

При таком его тоне уже можно было и в разговоре поучаствовать.

Филипп осторожно спросил про главное:

– Вы с Самим говорили. Он-то как?

– Говорил. Изложил ему свои сомнения. – Широкое кожаное рогачовское плечо приподнялось и опустилось. – У него одна песня: на корабле двух капитанов не бывает. Сначала, говорит, нужно крепко руль взять, а там уже будем смотреть, куда ехать и где поворачивать. И в этом он, конечно, прав. Война с буржуазией продолжается, хоть и без выстрелов, а на войне двух командующих быть не должно.

– Как Сам говорит, так и надо делать, – убежденно сказал Бляхин.

Товарищ Рогачов сидит высоко, а оттуда всё видно хоть и далеко, да неявственно. А с бляхинской точки обзора, из середки, и верх и низ просматриваются. Отсюда виднее, где правда. Правда – она всегда там, где сила. Сила же была не у оппозиции, сколько бы там ни состояло заслуженных товарищей и героев революции, включая даже вдову Ильича.

– Ладно, – вздохнул Панкрат Евтихьевич, – роскошь сомнений оставим на более спокойное время. Спать сегодня не придется. Сейчас сядем с тобой, пройдемся еще раз по секретарям парткомов. Мягков насчитал семь двурушников, и еще восемнадцать у него под сомнением. Список мне дал. По сомнительным, по каждому, требует мое персональное заключение, под личную ответственность. А по тем семерым – предложить кандидатуры на замену.

Бляхин крякнул.

– Я это… Папку давеча домой увез.

– Опять? – коротко, недовольно обернулся Рогачов.

Не объяснишь же ему, что хочется побольше бывать дома. Но Филя своего начальника хорошо изучил. Знал, что оправдываться ни в коем случае нельзя. Надо напористо, грубовато – это давно проверено.

– Вам чего от меня надо? Чтоб я за столом штаны просиживал или чтоб для дела лучше? – как бы обиделся он. – Дома работа быстрей идет. Если глаз совсем уж слипнется, поставлю будильник, часок покемарю – и снова сила есть. Это вам у себя в кабинете хорошо, у вас там койка стоит. А я сижу-сижу, потом – бух лбом об стол. Шишку уже набил.

Не рассердился Панкрат Евтихьевич. Наоборот, рассмеялся.

– Ладно, заедем за папкой, и в наркомат. Ты где обитаешь?

– В Безбожном…

Филипп слегка поджался. Никогда раньше товарищ Рогачов личными его обстоятельствами не интересовался. Неуютно как-то стало. Непривычно.

– Это, значит, через Сретенку на Первую Мещанскую. А там покажешь…


После Сухаревской, откуда до дому рукой подать, сделалось Филиппу совсем нервно. Едва остановились подле приличного, недавней постройки дома работников Наркомпрома, Бляхин выскочил чуть не на ходу, сказавши:

– Я мигом.

– Погоди, – остановил его Рогачов. – У тебя там ватерклозет есть? Приспичило.

– Есть… – пролепетал Филипп упавшим голосом.

И стало ему совсем нехорошо.

Посмотрит Рогачов, схимник большевистский, на бляхинское домашнее обзаведение, увидит сдобную жену-поповну – ох удивится. Зажгутся в глазах недобрые огоньки, как бывает, если кто из своих товарищей скверно себя покажет. Из-за чепухи всю свою будущность погубить можно.

По партмаксимуму, согласно табелю, полагалась Бляхину зарплата на уровне рабочего пятого разряда. Со сверхурочными-командировочными выходило от ста десяти до ста пятидесяти в месяц, не пожируешь. Но и жаловаться не моги, потому что у самого Рогачова, по самой первой категории, соответствующей ставке слесаря высшего разряда, получалось не больше двухсот пятидесяти.

Но деньги – это они при старом режиме были всё. При социализме гораздо важнее, какое человеку от партии и государства уважение. Ну и голова на плечах, жизненный ум тоже имеют значение. В совмагазине, скажем, сапоги хромовые по таксе 19 рубликов, штиблеты – десятка, пальто хорошее – двести. И поди еще достань. У частников всё то же самое без очереди, но вдвое, если не втрое дороже. А у Бляхина – знакомый товарищ в Главупре таможконтроля, подчиняющемся родному наркомату. И всегда можно с распределителя, где таможенный конфискат, взять хорошие заграничные вещи, по цене очень даже приятной. Филипп брал домашнее – посуду, граммофон, мебель – всё самое красивое, Софе на радость, а вот одежду, в чем ходить, такую, чтоб в глаза не лезла. Не «Мосшвею», конечно, не «Красный богатырь», однако и не эстонские габардины с польскими велюрами, не желтые кожаные краги, а вещи ноские, но не броские.

Войдет сейчас товарищ Рогачов в отдельную квартиру и увидит там комод красного дерева, стол на львиных лапах с кружевною скатеркой, персидский ковер на стене, граммофон «Голос его хозяина», постель с полированными шарами. Да много что увидит…

Деваться, однако, было некуда.

На свой второй, самый лучший этаж Филипп плелся, будто на неминучую казнь. Рогачов топал сзади, в спину подталкивал: «Шевелись, Филя, если не хочешь, чтобы член ЦК и трижды орденоносец у тебя в подъезде обоссался».

Однако когда Софа открыла дверь и Панкрат Евтихьевич на нее, паву белую, посмотрел, то на время и про нужду забыл.

– Ого, – молвил. – Ну ты, Филипп, конспиратор… Женился и не рассказываешь!

Софочка, откуда что берется, не заробела, не законфузилась, хотя сразу поняла, кого это муж; привел. Подала руку скромно, но без ужимок, а с почтительной улыбкой.

– Да не жена она мне, – поспешил сказать Бляхин, потому что жену полагалось в учетную карточку вписывать. – Так, живем…

Пока товарищ Рогачов в санузле отсутствовал (а там, эх, зеркало с золотыми завитками во всю стену, картинки на стене Софины, с кошечками!), Филипп в комнате сделал, что успел: граммофон сунул в кладовку, ковер со стены сорвал, под кровать запихнул, на тумбочку кинул, стряхнув пыль, второй том «Капитала». Хотел еще с накрытого, как обычно, стола бутылку рябиновой и блюдо с осетриной убрать, но Софа вцепилась, зашептала: «Ты что! У меня и так ничего приличного. Хоть бы предупредил, какой гость будет!»

Только и успел на нее шикнуть «дура!» – как вошел Панкрат Евтихьевич, руки носовым платком вытирает.

– У вас там полотенце столь ослепительной белизны, что не решился воспользоваться. Ручку на авто крутил, маслом запачкался.

Тут Муня подошла, чуя от хозяев к новому человеку особенное отношение, и тоже проявила гостеприимство: потерлась о сапог, вежливо поурчала.

– Ишь ты, и кошка у тебя есть, – усмехнулся Рогачов.

А у Бляхина – будто кошка острыми когтями скребанула, по сердцу.

– Вот она, папка, – сказал он деловито. – Ночь прошлую не поспал, всё вами веленное исполнил.

– Уютно у вас тут. Жалко уходить. – Рогачов оглядывался, улыбаясь какой-то не своей улыбкой. Филипп никогда раньше у него такого выражения на лице не видывал. – Однако надо ехать.

– Покушали бы. – Софа показала на стол. – Если времени мало, хоть закусок. А то котлеток разогрею, быстро. У нас плита отличная, американская. Такая быстрая!

– Торопимся мы, красавица. Некогда.

– Как хотите, а напусто не отпущу, грех это, – решительно сказала Софа. – С собой соберу. Одну минуту только дайте. Хоть по часам смотрите.

– Шестьдесят секунд – это можно.

Товарищ Рогачов засмеялся, щелкнул крышкой наградного хронометра. Но глядел не на стрелку, а на Софочку, с удовольствием.

Она быстро и ловко сделала сверток: хлеб, ветчина, сыр, шесть пирожков, соленые огурчики. Управилась ровно за минуту. И сверток получился красивый – как подарок из магазина.

Филипп смотрел на нее, гордился. Тем более что недобрых огоньков, каких он так боялся, в глазах у товарища Рогачова вроде бы не зажглось.

По пути в наркомат Бляхин еще опасался, поглядывал в затылок начальнику с тревогой.

А Панкрат Евтихьевич помолчал-помолчал, о чем-то размышляя, и говорит:

– Правильно делаешь, Бляхин. Живи. Не бери с меня, дурака, пример. А то так и просражаешься за светлое будущее до старости, не увидишь жизни. – И обернулся, нисколько не сердитый. – Ты, наверно, хочешь со своей красавицей побольше времени проводить, а я тебя с утра до утра, в хвост и в гриву. Ты отпрашивайся, не робей. Когда ситуация позволяет – буду отпускать.

Вот это Филиппу сильно не понравилось. Не того он, оказывается, боялся. Мебелей-картинок товарищ Рогачов, поди, и не заметил, у него взгляд по-другому устроен. Но другой интерес в бляхинской жизни почуял. А это плохо, опасно. Не должно быть у Филиппа никаких интересов кроме тех, что нужны и важны начальнику. На том с восемнадцатого года и держимся.

– Мне, Панкрат Евтихьевич, на всё, кроме работы, с прибором покласть, – буркнул он сурово. – И на красавицу тоже. Незачем мне от нашего дела отпрашиваться.

Рогачов рассеянно сказал, думая уже про другое:

– Ну-ну. Тогда папку в зубы и за мной.

Они уже подъезжали к наркоматовской парадной.

* * *

Закончили работу над списком поздно ночью. И хоть был уже третий час, отправился Бляхин с папкой к товарищу Мягкову – там ждали, уже несколько раз звонили. Время сейчас горячее, спать некогда.

Идти было близко, через площадь.

Там, в ЦК, Бляхину показалось странно. Снаружи посмотреть – окна темные, вроде и свет не горит, а вошел – мама родная! Шторы плотно задвинуты, поэтому с площади и кажется, что электричество выключено, а внутри, особенно на этаже Орготдела, осиный рой: пишущие машинки стучат, телефоны звонят, телеграф стрекочет, порученцы с бумагами носятся. В приемной у товарища Мягкова очередь на стульях, и люди всё серьезные – сразу видно.

Вот она где, настоящая сила. Мозг, сердце, железный желудок власти.

Филипп спокойно так, уверенно направился прямо к секретарскому столу, поручкался с Унтеровым.

Тот кивнул:

– Принес? Сейчас доложу.

Заглянул к начальнику, через полминутки вышел и сразу поманил: давай, заходи.

Приосанившись, на глазах у очереди, Бляхин с непроницаемым лицом прошел за мягкобесшумную кожаную дверь.

Внутри над столом сиял приятный зеленый свет, озаряя зеленое же сукно стола. Блестел бритый череп большого человека, черными искрами посверкивали телефоны, и было их вдвое больше, чем на столе у товарища Рогачова.

– Здравия желаю, Карп Тимофеевич, – почти по-военному поздоровался Филипп. – Вот, подготовили.

Мягков одной рукой прижимал к уху трубку, другой чиркал красным карандашом по бумаге.

– Ага, – сказал, – понятненько.

Не Бляхину, а в трубку. Филиппу же помахал карандашом: папку – на стол, сам – в кресло сядь.

Сел, как сидел бы на табуретке: спина прямая, немножко наклоненная вперед.

– Ну, это ты боженьке на том свете пожалуешься, – хихикнул товарищ Мягков. Он был мирный, довольный, нисколько не усталый. Видно, что человек занимается своим делом, которое любит и в котором мастер. Шевелит людьми, организует, выстраивает. – Теперь доложи про сучьего потроха Максимова, и тогда иди, долечивайся.

Это который же Максимов теперь у нас сучий потрох, прикидывал Бляхин, скромно глядя вниз, на свои руки, сложенные на коленках. Который сибирский красный герой или который кандидат в члены ЦК? Надо бы установить. Пригодится. А что товарищ Мягков при Филиппе не опасается такие вещи говорить, это было ценно и лестно. Значит, совсем за своего считает.

Карандаш уже прыгал по их с товарищ-Рогачовым списку, что-то там окружал кружочками, а что-то подчеркивал.

– Ясно, – мурлыкнул Карп Тимофеевич. – Всё, свободен.

Положил трубку и одновременно с этим отложил карандаш. Значит, список уже отработан. Вот какой это был человек, Мягков – никогда не торопился, а всё поспевал.

– Толково, толково, – сказал он уже Бляхину, возвращая папку. – Отнесешь Панкрату, пусть мои пометки посмотрит. А насчет тех, которые в кружке, я с ним по вертушке поговорю.

«Вертушка» было слово новое, важное для тех, кто понимает. Такой специальный телефон, который работает не через оператора, а напрямую – вертишь диск с цифрами и сразу попадаешь к кому нужно, к абоненту особой сети. На весь СССР таких людей максимум человек триста. Они и есть – государство.

– Через пять минут будет у Панкрат Евтихьича, – поднялся из кресла Филипп, всем видом являя, что не желает у занятого человека отнимать ни секундочки лишнего времени.

– Погоди ты, сядь, – по-доброму улыбнулся ему товарищ Мягков. – Давно с тобой потолковать хочу не по делу, а по-людски. Всё бегаем, суетимся, времени вечно нет, а кроме работы есть еще и товарищеские отношения.

Бляхин сел обратно, внутренне мобилизовался. Раньше Мягков никогда с ним так не разговаривал, а он зря ничего не делает.

– Нравишься ты мне, Филипп. – (Ого, и имя помнит!) – И не только потому, что хороший работник. А потому что вижу: любишь ты Панкрата всем сердцем, заботишься о нем, не побоюсь сказать, по-матерински. Он в некоторых делах и есть малое дитя, за которым доглядывать надо, – душевно улыбнулся Мягков. – Чтоб вовремя поел, тепло оделся, сколько-нисколько поспал. Незаменимый ты для Рогачова помощник, Филипп. А поскольку Панкрат для партии – как алмаз драгоценный, то получается, что ты – золотая для алмаза оправа. Да, Бляхин, люди вроде тебя – золотой запас нашей партии. Это недавно Сам так сказал, по другому поводу. Товарищ Сталин! – Он со значением поднял палец.

Сладкая тревога – вот что ощущал сейчас Бляхин всем чревом. Что-то дальше последует?

– Я, Филипп Панкратович, советы редко кому даю. – (И отчество знает!) – Потому что у каждого своя жизнь, и кому судьба потонуть – пускай тонет. А тебе посоветую, из большого к тебе расположения. – Оказывается, Мягков уже не улыбался. То есть пухлые губы были еще раздвинуты, но маленькие глаза из-за мятых век глядели нешутливо. – Не валяй дурака. Не ставь крест на своем будущем. Избавься от своей поповны, пока не поздно. Зачем тебе при самом начале подъема такое обременение? Короче, сам решай. Знай только: я добра тебе желаю. Всё, ступай к Рогачову. Скажи, в четыре ноль-ноль позвоню.

И опустил круглую голову, потянул из стопки какую-то другую папку, сунул в рот незажженную трубку. Перестал обращать на маленького человека внимание.

Бляхин вышел на плохо гнущихся ногах. В приемной кивнул Унтерову на какой-то вопрос, которого не расслышал.

– Вот те на, вот те на́… – бормотал он, спускаясь по лестнице.

Было Филиппу паршиво, хуже некуда. Конечно, и страшно тоже, но еще больше – паршиво. Будто вынули из него всю внутреннюю, и осталась от Филиппа Бляхина одна оболочка: шкура, прическа, да френч с сапогами, а начинки никакой, и голова пустая, так что сквозняком продувало от уха до уха.

Мыслей же никаких не было. Колебаний тоже. Какие после такого разговора могут быть колебания?

Домой попал на рассвете. Софочка встретила в прихожей, только с постели, одетая в одну ночную рубашку. Обняла – горячая, теплая.

– Устал, бедный ты мой. Ложись, поспим.

– Нет, – сказал он, глядя в сторону.

Она ничего такого не угадала.

– А у меня гляди что. – Положила его ладонь себе на живот. – Чувствуешь? По-моему, шевелится!

– Не выдумывай. Рано еще.

Филипп руку отнял, прошел в комнату. Сел к столу, не снимая ни кожанки, ни фуражки. Будто не у себя дома.

– Короче так, Софья. Объяснять тебе ничего не буду. Не имею права, потому что дело государственное. Но жить с тобой я больше не могу. Нельзя это при моем положении.

Лицо у нее сделалось непонимающее, испуганное.

– Погоди, слушай. – Он поднял руку. – Я уже всё придумал. Жить будешь отдельно. Комнату снимешь. Денег я дам. Буду к тебе заезжать. По мере моей возможности. Ясно?

Она кивнула, потому что всегда с ним соглашалась. Особенно если он говорил таким, как нынче, голосом.

– И дитё не бросишь? Мне одной поднять трудно будет…

Золотая она была женщина. Филипп даже глаза отвел, чтобы не рвать себе сердце больше нужного.

– Про дитё не беспокойся. Аборт сделаешь. На это денег тоже дам.

– Филя, ты что?! – ахнула Софа. – Грех ведь это, смертный! А и поздно уже скидывать.

– Ничего, выскоблят как-нибудь. Сейчас медицина знаешь какая. Никак мне нельзя на стороне ребенка иметь, тем более от такого элемента, как ты.

И тут Софочка, безотказное существо, Бляхина расстроила.

Сцепила руки на брюхе, глаза опустила.

– Оно живое уже. Убивать не буду. Что хочешь делай. Не буду – и всё.

– Ишь как заговорила! – рассердился Филипп. Ему и так было трудно, без ее упрямства. Решение всё равно с нею встречаться, несмотря на риск, большой смелости потребовало – и ничего, не испугался. А она вон как?

– Тогда на меня не записывай. Откажусь, – припугнул он. – И ходить к тебе не стану. Живи, как сумеешь. Только на какие шиши? Думай, курица…

Ничего она не думала, это было видно. Просто стояла, носом шмыгала, за живот держалась. Жалко ее было – мочи нет. Но Филипп себе раскисать не дал.

– В общем так. Я сейчас накоротко заскочил, пока товарищ Рогачов отдыхает. Через час должен я его разбудить. Будем дальше работать. А к двенадцати он уедет на Совнарком, и тогда я вернусь. Решай. Если возвращаюсь и ты здесь – значит, на всё согласная. Сам найду тебе комнату, перевезу, устрою. Но чтоб больше никаких споров и мокрых глаз. А если ты с моим решением в оппозиции – чтоб, когда вернусь, тебя здесь не было. Всё. Я сказал!

И пошел к выходу, нарочно обойдя Софу стороной.


Сердце потом, конечно, ныло – оно не каменное. И себя было жалко, и Софу, и нерожденного ребенка. Столько было про него говорено, гадано – сын ли, дочка ли. Филипп хотел девчонку – им на свете живется легче. Софочке хотелось мальчика, чтоб вырос таким, как Филя…

Голова у Бляхина соображала плохо. Записывать за товарищем Рогачовым под диктовку получалось, а на вопросы отвечал – мямлил. Панкрат Евтихьевич в конце концов стукнул его папкой по лбу.

– Совсем носом клюешь, Филипп. Катись-ка ты домой, к своей красе несказанной. Но не для жеребячьего дела, а спать. Гляди, потом проверю!

На шутку Бляхин хмуро сказал:

– Нет никакой красы. Кончено. Поговорили крупно – разошлись. Не наш она оказалась человек.

И поскорей ушел, хотя Рогачов не из таких, кто стал бы расспрашивать. Он вон и сам со своей Барминой расстался – разошлись по принципиальным политическим вопросам. Так что еще можно было, пожалуй, из скверной этой истории какую-никакую пользу получить. В утешение.

Поднимаясь по лестнице, Бляхин перед самой квартирой сдвинул брови. Чтоб не вздумала канючить. Никуда она, конечно, не съедет, потому что ей некуда. Но поныть, помотать душу – это наверняка.

Слабины ни в коем случае не давать. Чем жестче себя поведешь, тем быстрее наладится.

Однако ошибся Филипп.

В квартире было тихо, как на кладбище. Ни Софы, ни Муни.

Вещи на месте, только в шкафу, на женской половине, висели пустые плечики.

Вся принадлежность домашнего уюта вроде осталась, как была: и коврики, и занавески, и вазочки. Исчезли только женщина и кошка, а стало будто в мебельном магазине – мертво.

Еще не веря, Бляхин походил, посмотрел, нет ли где записки.

Не было.

Тогда сказал вслух:

– Тьфу на тебя, дура. Пропади ты пропадом.

Сел к столу, уронил голову на руки и заплакал.

* * *

В воскресенье собирались в консерваторию. Антон пригласил. Мирра, если честно, такую музыку не понимала. Зачем она, если не танцуют, не маршируют и не поют? В глубине души всегда считала, что на классические концерты ходят исключительно чтоб повыпендриваться. Но когда Антон спросил: «Любишь Равеля? Есть билеты в консерваторию», – ответила: «Обожаю! Мировой композитор». И сердце пустилось в пляс, безо всякой музыки. Потому что сразу почуяло: в Клобукове что-то переменилось. В хорошую, важную сторону.

Пару дней после того, как они безуспешно пытались убедить академика еще пожить на белом свете, Антон не появлялся. Ну, Мирра решила, что неправильно поняла тогдашний его взгляд, в больничном коридоре. Поплелась в деканат, сдала заявление о переводе в Ленинград.

А назавтра объявился – будто и не пропадал. Немножко странный. В глаза не смотрит, всё искоса. Но разговор у них получился обычный, ничего такого. Он: пойдешь на нового пациента смотреть? Она, спокойно так: конечно, пойду.

В детстве Мирра ходила на речку уклеек ловить. И сейчас чувствовала себя, как на рыбалке: только бы не дернуть удочку раньше времени, чтоб не вытянуть пустой крючок. Была тихая, серьезная, говорила исключительно про медицинское. Но заявление в тот же день забрала обратно.

И вот – позавчера это было – вдруг позвал в консерваторию. И это еще не всё! Когда она согласилась, вдруг покраснел, и говорит:

– Если хочешь, можно потом ко мне заехать. Клавдий Петрович привез американский журнал «Новые исследования в анестезии и анальгезии». Там статья по лицевой хирургии. Тебе интересно будет. Я переведу.

– Спасибо. Заеду, если не поздно получится, – невинным голосом отозвалась Мирра.

Серебристая рыбка высунулась из воды. Осталось ее цап – ив ведерко.

И помянула Мирра добрым словом, от всей души, академика Кузевича, дедушку Мороза. Пожелала ему царствия небесного, которого нет. Или пускай он лучше на том свете, которого тоже нет, встретился бы со своей безымянной любовью, чудесно помолодевший, поумневший и ничего не боящийся.

Ради поездки к Антону домой можно и сто Равелей перетерпеть. Неужели в воскресенье всё произойдет? Скорей бы оно уже наступило, седьмое февраля 1926 года!

Два дня она как на крыльях пролетала. На ячейке Андронова даже спросила: «Носик, у тебя не тиф? Тихая какая-то, глаза сонные, щеки пылают. Дай-ка пульс измерю. Ого! Сто десять!»

К воскресенью Мирра готовилась всерьез.

Удачно сложилось с Лидкой. Ее «Тэодор» в пятницу вечером уехал в очередную загранкомандировку, и Эйзен в кои-то веки устроила себе отпуск: ночевала не на работе, а в общежитии. Договорились в воскресенье с утра пораньше заняться лицом и прической. А в субботу съездили в Моспотребкооп на Кузнецком, где у Лидки знакомая продавщица, и купили с переплатой (не по-советски это, но ладно) латвийское платье – черное, в белый горошек, безумной красоты. У Мирры платьев вообще не было, только две юбки, две блузки, свитер и шаровары – в консерваторию не особо сходишь, а платье было как раз такое, какое надо. В туфли можно было влезть Лидкины, она хоть и дылда, а нога маленькая. От сумочки Мирра отказалась – это уж вышло бы совсем нэпманство.

И вот в воскресенье, в восемь ноль-ноль, выдвинулась на исходные позиции. Обсудили план боевых действий: сначала волосы, потом лицо, потом ногти – они у Мирры были коротко стриженные, но Лидка пообещала сделать всё возможное и покрыть польским бесцветным лаком (на розовый и тем более красный Мирра не согласилась).

Пили чай, оживленно всё это обсуждали. Лидка даже слопала кусок хлеба с маслом, хотя обычно с утра ничего не ела, никогда аппетита не было.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации