Читать книгу "Аристономия"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
За полтора года с Пашей произошла изрядная метаморфоза. Но чему удивляться? Если до невероятия изменился весь мир, почему же не измениться и Паше?
Татьяна Ипатьевна не узнала бы свою покладистую, старательную воспитанницу. Застенчивой и робкой Паша, правда, не была и раньше, но вперед не лезла, при старших предпочитала помалкивать. Теперь же говорила много, охотно, на какую угодно тему, обожала революционные слова, а любимые ее присказки были: «чай, не дурее других», «нынче наше время настало» и «проживем своим умом, без господ и без боженьки».
У Антона было странное ощущение, что от месяца к месяцу сам он будто сжимается, делается меньше ростом, занимает всё меньший объем – Паша же наоборот становится выше, крупнее, шумнее. Ей происходящее вокруг безоговорочно нравилось, и даже красный террор Пашу не испугал.
– Вы, баре, тыщу лет простой народ мордовали – обирали, пороли, глумились. Теперь терпите, – как-то принялась рассуждать она на очередном свидании, притом очень убежденно. – Народ на вас маленько оттопчется. За преступления ваших отцов над нашими. Вот меня взять. Я на свет родилась – какой у меня в жизни путь был? А ты, дворянский сынок, всё тебе на блюдечке. За какие-такие заслуги тебе пироги, за какие грехи мне тумаки?
– Я не дворянский сын, – попробовал возразить он.
– Неважно, из образованных. Товарищ Шмаков верно говорит: две Расеи у нас было, большая для черненьких, малая для беленьких. А теперь одна будет, общая. По справедливости. Но только вам, сытеньким, отстрадать надо, заслужить. Спесь свою позабыть, грязной работе научиться, вину свою сознать. Ничё, простой народ, он добрый, отходчивый. Тыщу лет на вас злобствовать не станет. Но, товарищ Шмаков говорит, годик-другой поучить вас придется, нельзя без этого.
Она в последнее время часто поминала этого своего «товарища Шмакова», должно быть, какого-то коммунистического вероучителя, разъяснявшего активисткам женского равноправия доступным языком смысл революционного террора.
В семейном-то масштабе Паша давно уже завоевала полное равноправие. Сначала, еще в прошлом году, потребовала, чтобы уборку-стирку они делали пополам, в очередь. Требование было законное, Антон охотно согласился. Когда он лишился работы и единственной добытчицей стала жена, на него легли все домашние обязанности. Антон не спорил, даже был рад приносить хоть какую пользу. Аккуратист из него вышел паршивый, убирался он хоть и старательно, но из рук вон плохо. Квартира принимала всё более запущенный, грязный вид – впрочем, как все остальные петроградские квартиры.
Весной, когда Антон вновь пошел на службу, прибираться перестали вовсе. Хорошо хоть «готовка» (еще одно революционное слово, означавшее приготовление пищи из любых подручных припасов) не требовала кухонных навыков. Трудно ли сварить картошку или крупу? А больше все равно ничего не было.
Сегодня во время свидания дежурил Сухарев. Он был больше похож на человека, чем другие охранники «домзака». Может, душа еще не успела обрасти защитными мозолями. Или, что вероятнее, был он от природы флегматичен и незлобен. Во всяком случае, рук не распускал, глотку не драл и по собственной прихоти, для удовольствия, ни над кем не куражился. С Пашей у Сухарева сложились отношения почти приятельские. Покуривая принесенный ею табак (не в качестве взятки, а «в уважение»), охранник с интересом слушал разговор, а иногда и сам подавал реплики, что Паша только приветствовала. Она вообще, как заметил Антон, обращалась не столько к нему, сколько к ним обоим, причем получалось, что Паша и Сухарев вроде заодно.
Сначала, как обычно, она рассказала, что происходит у них в Женсоюзе. Ругала «культурных», которые окопались в организации еще при «Сашке Керенском» и сильно гадят, но ничего, теперь и на них есть управа.
Антон слушал молча, зато Сухарев поддержал беседу:
– Это правильно. Гнать надо интеллигенцию с ответпостов. Она жизни не знает, всё норовит дело на старую колею повернуть. У нас тут тоже «бывших» полно, даром что карающий меч революции. – Здесь он, очевидно, вспомнил, что сам товарищ Бокий тоже не из пролетариев, и поправился. – Само собой, есть, конечно, и среди «бывших» верные товарищи…
И прикрылся густым табачным облаком, закашлялся.
Воспользовавшись дымовой завесой, Паша хитро подмигнула Антону – это было неожиданно. У него растроганно защипало в носу. Нет, она не стала чужой! Просто играет роль.
– Я тут в Смольный по делу захаживала. – Паша обращалась к охраннику, но со значением еще раз покосилась на Антона. – Сказывают товарищи, будто приехало из Москвы большое начальство. Искоренять перегибы по случаю годовщины пролетарской революции. Что-де выйдет арестованному элементу послабление. Будут их не в расход пускать, а в лагерь отправлять, на работы.
– Есть такой разговор. – Сухарев сплюнул с губы табачную крошку. Солидно прибавил, кивнув на Антона. – Но про это при них не положено.
– Понятное дело, – сразу согласилась Паша и стала прощаться.
Антон догадался, что для нее это было главное: сообщить ему новость о грядущем «послаблении». Чепуха, конечно. У них в камере такого рода слухи возникали чуть не каждый день, но потом в полночь лязгал замок, и вновь кого-то выкликали по списку…
Охраннику Паша крепко пожала руку. Мужу сказала: «Гляди тут, Клобуков, режим соблюдай, товарищей чекистов слушайся. Эх ты, горе луковое».
И хоть сказано было явно для постороннего, возвращался Антон из комнаты свиданий с тяжелым чувством. Даже Пашино подмигивание украдкой не сильно помогло. Лучше бы она вовсе не приходила, чем вот так, из жалости.
Но как выжить без передач? И потом, если его до сих пор не увели, то не благодаря ли Паше, ее тогдашнему разговору с начальником тюрьмы?
Хотя, скорее всего, не в начальнике дело. Разве он определяет, кого расстреливать, а кого нет? Пришлют список – исполняет.
Судьба каждого решалась неведомо где, неведомо кем, по непонятным основаниям, и это делало ужас мистическим. Вначале Антон думал: хороший признак, что его вовсе не вызывают на допросы. Но потом увидел, что многих, кого тоже ни разу не допрашивали, уводят днем, с вещами, или ночью, без вещей.
Уже перед самой камерой, когда Сухарев сдавал его коридорному, сердце вдруг сжалось от иррационального, но абсолютно точного предчувствия: нынче в полночь уведут, непременно уведут.
Задрожал Антон, стиснул зубы, но в следующий миг сказал себе: «Перестань. Это абсолютно точное предчувствие у тебя было уже много раз. И ничего, обходилось».
Днем хорошо себя успокаивать. Но сейчас снова накатило – не отмахнешься.
«Сегодня. Это случится сегодня. Не сегодня, а прямо сейчас!»
– Николай Христофорович, который час?
– Примерно без пятнадцати, без шестнадцати, – быстро ответил профессор.
Внезапно Антон ощутил приступ голода. Казалось бы, острый страх и острый голод совершенно несовместимы, но под ложечкой засосало так яростно, словно самое жизнь, почуяв близкий конец, закорчилась и завопила о своих правах.
– У меня сухари. Масло. И сахар есть. Из передачи. Угощайтесь. – Антон достал из-под нар узелок, предложил обоим соседям, правому и левому. – Всё равно пропадет…
Полковник едва взглянул на еду, дернул подбородком. Он напряженно о чем-то думал.
Брандт взял четыре сухаря, мазнул их маслом, положил у изголовья. Туда же аккуратно пристроил два кусочка сахара.
– Это у вас, юноша, нервное. Утром половину верну, а половину оставлю себе. В качестве гонорара.
Антон же всё, что оставалось, съел: жадно и давясь, в одну минуту, сгрыз сухари, масло проглотил прямо куском и стал хрустеть сахаром. Вкуса он не ощущал. И сытость не пришла. Под ложечкой сосало еще сильней.
А Николай Христофорович, отвернувшись от всхлипывающегося богомольца, вдруг заговорил сердитым шепотом:
– Я вам вот что скажу, студент. А вы запомните – пригодится. Большинство человеческих поступков, в том числе самых отвратительных, объясняются глубоко укорененным убеждением, будто жизнь – великая ценность, а смерть, твоя смерть, – событие огромной важности. Это величайшее заблуждение. Природа и весь окружающий мир ежедневно нам демонстрируют, что жизнь чепуха и смерть чепуха, цена им копейка или максимум гривенник. Живешь ты или умираешь – не так много значит. Если усвоить эту истину и не ерепениться против нее, существование станет много проще и достойней. Вот именно, юноша: достойней. – Он смотрел Антону прямо в глаза, но непохоже, чтоб видел собеседника. И обращался, скорее всего, не к нему, а к самому себе. – Разумеется, я не знаю, что такое смерть – конец всему или переход на другой этап. Но в первом случае смерть вообще не имеет никакого смысла. Конец так конец. Прямо скажем, невелика потеря, учитывая наши жизненные обстоятельства. Если же смерть – переход в иное состояние, то некоторый смысл в ней, конечно, есть. Однако не больший, нежели у двери, что ведет из одного пространства в другое. Чего ее так уж бояться, двери-то? Предмет несложный, сугубо функциональный. Глупо из-за страха перед какой-то там дверью совершать предательство или иные гадкие поступки. Глупо упираться руками, хвататься за косяк, орать благим матом: «Я не хочу в следующую комнату! Оставьте меня в этой еще хоть на денек, хоть на часок!» А всего и дел: распахнул дверь, да вышел. Ведь…
Но профессор не закончил свой страстный монолог, потому что в эту секунду действительно – Антон вздрогнул – из коридора донесся лязг открываемой двери.
Вошли в девятую. Из нее всегда забирали раньше.
Так и есть. Так и есть! Это произойдет сегодня. Нынче! Через пять, самое большее через десять минут.
Всё было, как в любую ночь, когда приходили, но в этот раз Антон знал: пришли за ним.
Вот в девятой закричали, грубый голос гаркнул что-то грозное, в коридоре загрохотало. Значит, кто-то упирается, не хочет идти, его волокут по полу, потребовались помощники.
«Не кричать, не умолять, ни за кого не цепляться», – заклинал себя Антон.
Его толкнули в бок. Сильно.
Это рывком приподнялся на нарах и спрыгнул на пол сосед справа.
– Господа! – негромким, но разнесшимся по всему помещению голосом заговорил полковник генерального штаба. – Что вы замерли, как овцы на бойне? Сколько этих входит в камеру?
Все повернули головы, но ответил только Брандт:
– Двое. Начальник караула со списком и конвойный. И в коридоре еще двое, не считая дежурного надзирателя. А что?
Седов взмахнул сжатым кулаком:
– Он еще спрашивает! Нас тут двадцать восемь человек. Ведь всё равно придут за каждым, не сегодня так завтра! Мужчины мы или евнухи? Набросимся разом, придушим. Отберем оружие, ключи. Откроем другие камеры. Видел я здешних охранников вислозадых. Ни выправки, ни дисциплины. На них напасть – сразу в портки наложат. Я беру на себя начальника. У меня вот что! – Он сунул руку в сапог, сделал какое-то движение, и в пальцах раскрылось лезвие опасной бритвы. – Не нашли при обыске. Потому что службы не знают!
Он вышел на середину камеры и, быстро поворачиваясь, поглядел на каждого. Ответом было могильное молчание.
– У вас бритва, у них винтовки и пистолеты. И, главное, что будет дальше? – спросил Николай Христофорович, испытующе рассматривая воинственного полковника.
– В худшем случае погибнем по-мужски. И кого-нибудь из этой мрази с собой прихватим! Коли складно пойдет, вырвемся на улицу и разбежимся. А потом, как кому судьба ляжет!
Седов всё вертелся на месте, всё оглядывал товарищей по несчастью, но никто не поднялся с места, а многие даже сдвинулись от края нар к стене.
– Эх вы, интеллигенция! – махнул тогда полковник бритвой – будто выплеснул из рукава россыпь серебристых искорок. – Россию просрали и сами ни за понюх подохнете.
Влез обратно на свое место, накрылся шинелью с головою, затих.
– Не представляю, как бы я стал хватать и душить живого человека, – задумчиво пробормотал Николай Христофорович. – Интересно, что страх вопреки логике и инстинкту выживания не объединяет, а разъединяет. На этом и построена вся методология репрессий, ибо…
Теперь заскрежетал замок уже не соседней, а этой камеры. Профессор сглотнул и умолк. «Закричать не закричу, понял Антон, но смогу ли встать? Живот бы не схватило. Вот что страшнее всего».
Но живот вел себя мирно – точнее сказать, никак себя не проявлял.
А старший конвоя уже вышел на середину, и зажглась верхняя лампа, и мучительно долго шуршал листок.
– Так, – сказал посланец небытия – пожилой, с косматыми бровями, прокуренными усами, он был бы похож на садовника или сапожника, если б не ремни и кобура. – Десятая, значит… Из десятой сегодня… – Заскорузлый палец (все-таки сапожник, не садовник) пополз по строчкам. – Сюда свети, дурья башка.
Второй, с винтовкой, двинул рукой с фонарем.
– Ага. Двое только. Свезло нынче десятой… Это будут, значитца, Брандт и Седой… Нет, Седов. Только предупреждаю. – Начальник строго осмотрел арестантов. – Встали, вышли – и без концертов. А то сейчас одного пришлось прикладом в разум приводить. Ну, которых вызвал, слезай живей!
«А я?!» – чуть не выкрикнул Антон, не веря, что предчувствие не сбылось. Оно было таким точным, таким несомненным!
Сосед справа шелохнулся. Антон услышал, что из-под шинели доносятся всхлипы. Вот вам и вояка, вот вам и герой.
Николай Христофорович, тот не тянул – уже спускал ноги с нар. При неярком освещении не было видно, бледен он или нет. Но голос не дрожал.
– Сегодня узнаю, в чем тайна бытия. Интересно. Прощайте, юноша.
Даже улыбнулся. И к двери подошел спокойно.
– Я Брандт. Мне в коридор?
Ничего не ответил Антон профессору на прощальные слова. И никаких особенных чувств не испытал – всё не мог опомниться. «Жив, жив, и еще поживу!»
– Второй кто? Седов который? – Старшой недовольно оглядывался. От него прятали глаза. Только Антон в своей оторопелости замешкал. – Ты что ли, носатый? Слазь! Или тебе карету подать?
– Нет, я не…! Вот он – Седов!
Оказывается, иногда слова выскакивают сами собой – это не авторы романов придумали. И какие слова! Чудовищные! Ничего они изменить не могут, всё равно полковнику Седову спасения нет, но до чего же стыдно…
– Эй! – Начальник тронул лежащего за каблук. – Давай без этого, а? Не тяни.
И рывком сдернул шинель.
Полковник лежал ничком. Одна рука согнута в локте, прижата к горлу. Из-под плеча растекалась багровая лужа.
Утром Антон сидел на нарах, поджав ноги и закрыв лицо ладонями. Не мог заставить себя посмотреть ни налево, где пустовало место Николая Христофоровича, ни тем более направо, где на досках темнело большое пятно и откуда доносился сырой запах, мучивший обоняние всю ночь.
Жизнь, которая была гарантирована еще на целый день, не казалась Антону драгоценным подарком. Брандт безусловно прав. Бояться двери между здесь и там глупо, недостойно. Профессор уже по ту сторону перегородки. Можно не сомневаться, что он умер молодцом. И полковник тоже герой. Он зарезался, конечно, не от страха перед проволокой и пулей в затылок – из гордости. Не пожелал принимать смерть на коленях, от хамской руки.
Оба соседа перешли в иное измерение и тем самым будто возвысились в глазах Антона. Уж и не верилось, что еще несколько часов назад они делили с ним жесткое ложе. Странная вещь, но теперь он думал о следующей ночи без страха.
Однако вспомнилось: это повторялось каждый раз. С утра бесстрашие, днем растущая тревога, вечером ужас.
Со всех сторон доносились оживленные голоса, кто-то смеялся, кто-то с кряканьем обтирался холодным мокрым полотенцем. Если на ночь приложить его к ледяному стеклу, а потом дать оттаять, получалось импровизированное средство личной гигиены.
Жизнь в камере продолжалась. Покойный Николай Христофорович как-то пошутил, что существование ее обитателей подобно краткой жизни мотылька: утром порхает с цветочка на цветочек, к вечеру крылышки отваливаются.
Мрачен был, кажется, один Антон. На него с обеих сторон давила пустота, а еще наводила уныние мысль о съеденном без толку недельном пайке. Всё, что осталось, – взятые профессором четыре сухаря и два кусочка сахара. Как на это прожить до следующего вторника? Тюремная еда – это миска пустого супа в обед, и всё. Даже хлеба в последнее время не давали, нисколько. Вчера прошел волнующий слух, что завтра, седьмого ноября, а по прежнему стилю двадцать пятого октября, каждому дадут по белой булке в честь революционной годовщины. Эту новость обсуждали целый день, но решили: вранье. Какая белая булка, когда и «черняшки» не дают? Значит, сухари придется переломить пополам – и по одному в день, на завтрак. Сахар лизать, не грызть.
В наказание за вчерашнюю истерику Антон решил оставить себя без завтрака и всю первую половину дня мучился от голода. Обед приносили в два, в начале третьего.
Перед дверью заранее выстраивалась очередь с мисками, и сегодня Антон оказался в ней первым.
Наконец в коридоре раздались тяжелые шаги и громыхание – это катили на тележке котел с похлебкой.
– Хорошо бы, господа, не картофельная, а хотя бы гороховая, – говорили за спиной. – Или рыбная, как третьего дня.
– Да, рыбной я, знаете ли, поел бы…
Должно было открыться окошко, но почему-то открылась вся дверь. За ней действительно стоял дневальный, и был при нем закопченный, окутанный паром котел, но рядом торчала еще одна фигура, в фуражке и ремнях.
В «хвосте» сразу стало очень тихо.
Это был Кренц, выделявшийся гнусностью нрава даже на фоне других тюремщиков. Поговаривали, что он из бывших прапорщиков и потому особенно старается. У чекистов он считался шутником и острословом.
– Что, овцы, к кормушке выстроились? – сказал Кренц, уперев руку в бок. В другой руке у него был листок, а это могло означать только одно. – Похлебка у нас нынче гороховая, и кое-кому ее подадут на Гороховой.
Раздался хохот – коридорный надзиратель оценил каламбур.
– Кто тут у нас… Ну и почерк у товарища комиссара. – Кренц нарочно сделал вид, что не может разобрать написанную на листке фамилию. Он не торопился, наслаждался эффектом.
– Давай быстрей, Костик, комиссар ждет, – поторопил коридорный, досмеявшись.
– Клобуков, – глядя в глаза Антону, сказал тогда Кренц. Зрительная память у него была отменная. Он был один из немногих охранников, кто знал каждого арестанта в лицо. – Я вижу, ты ждешь не дождешься, прямо у двери встал. Что, брат? – И подмигнул, оскалившись. – Очко сжалось? Бери багаж, баржа отходит.
Под новый взрыв хохота, не помня себя, Антон вернулся к нарам, взял узелок, где смена белья.
Предчувствие все-таки не обмануло. Но бояться, выходит, нужно было не полуночи. На Гороховую с вещами – значит, не на допрос, а прямиком в трибунал. За что ему такое отличие?
Всё равно.
Вот и решилась дилемма со вставанием на колени. У них там убивают в подвале, ставят к стенке. Попарно не связывают. Можно сказать, привилегия.
Он даже обрадовался, что способен иронизировать, но радость была вялая. И вообще всё было какое-то размытое, будто сквозь дым.
Не заметил, как вышел в коридор. Спохватился, что не попрощался с товарищами по несчастью, хотел обернуться, но Кренц подтолкнул в спину:
– Иди, иди. Комиссар ждет.
Комиссар, приехавший за арестованным с Гороховой, был первосортный: в хрустящей куртке и кожаном картузе со звездочкой, при «маузере» в желтом футляре. Сопровождавший его конвоир отличался от «шпалерных» подтянутостью, карабин сверкал начищенным штыком, а лицо было нерусское, раскосое. Калмык? Или китаец? Говорят, в чека охотно берут китайцев, но Антон еще ни одного не видел.
– По вашему приказанию заключенный Клобуков доставлен! – отрапортовал Кренц, и по тому, как он тянул шею, как взял руки по швам, стало ясно, что комиссар не из простых порученцев. У Кренца на серьезное начальство был нюх.
– Клобуков? Антон? – спросил кожаный человек, скользнув по арестованному взглядом. – Почему отчество не прописано? Незаконный, что ли?
– Маркович, – кашлянув, ответил Антон.
– Ага. Сходится.
Комиссар (он был хоть и важный, но совсем молодой, вряд ли сильно старше Антона) кивнул, расписался в журнале, приказал конвойному:
– Выводи.
От того, как тянулся перед комиссаром подлый Кренц, от хромированного «бельвиля», куда усадили Антона, вдруг шевельнулась надежда. Не стали бы гонять в «домзак» из-за обычного «вывода в расход» этакого щеголя на роскошном авто.
– Меня на допрос? – спросил Антон, глядя в затылок комиссару.
Затылок был крепкий, поросший светлым пушком. От твердого кожаного воротника на шее прорисовалась полоска.
Комиссар сидел рядом с шофером. Арестованного с конвоиром поместили сзади, и китаец (если то был китаец) не сводил с Антона узких настороженных глаз.
Кожаный на вопрос не ответил, китаец сдвинул брови и показал кулак.
Ясно. Разговаривать нельзя.
Попросту, без философий, подумалось: да будь что будет, надоело. И от нехитрой этой мысли Антон вдруг словно расстегнул крючки на тесном вороте, который мешал свободно дышать.
Откинулся на мягком сиденье, отвернулся от конвоира и стал смотреть на город. В последний раз – так в последний раз. Не очень-то жалко. Все равно это был не тот Питер, который Антон знал и любил. Чужой город, враждебный, больной. Весь в окровавленных бинтах транспарантов и знамен.
По случаю завтрашних торжеств проехать через Марсово поле было нельзя, там готовились к митингу в память жертв революции. Поехали в объезд по Литейному, потом через Невский.
Странно прощался Петроград со своим молодым обитателем. Будто Антон уже попал из разумно устроенного, логичного мира жизни в иррациональную вселенную смерти. Диковинные гигантские фигуры провожали его в последний путь шутовскими поклонами: Освобожденный Труд, весь из прямоугольников и углов, колотил фанерным молотом шарообразного Буржуя; махала мечом размалеванная, как шлюха, Свобода; на каланче городской думы красовался скомороший колпак алого цвета. «Столицу Северной Коммуны» к празднику украсили художники-футуристы.
Машина повернула на набережную канала. Прохожие с испугом смотрели на черное авто, в котором торчал кожаный истукан в фуражке, а сзади посверкивал штык.
Вот и угол Адмиралтейского, ныне переименованного в проспект какого-то Рошаля. Приехали.
Вылезая на тротуар, Антон заметил, что по этой стороне улицы никто не ходит – предпочитают сделать крюк, но не приближаться к зданию, которое раньше было обычным, а теперь превратилось в центр паутины, опутавшей город.
Пешеходов не было, зато все время подъезжали и отъезжали автомобили. Мимо часового быстро проходили озабоченные люди, показывая документ. Впереди кого-то, как Антона, вели под конвоем.
Но у кожаного комиссара часовой пропуска не спросил, а только подтянулся. Еще удивительней было, что китаец остался снаружи.
– Со мной, – коротко бросил комиссар и подтолкнул Антона вперед. – Давай, шагай!
Внутри здание Петрочека оказалось таким, каким ему и следовало быть: страшным.
Бесшабашность, несомненно вызванная нервным потрясением, истаяла. Антона вновь охватил трепет. Даже не при мысли о том, что развязка близка, а от вида людей, жавшихся к стенам вдоль лестницы. Это всё были арестованные – и при каждом конвоир. Непонятно, чего дожидалась эта бесконечно длинная очередь, но Антон встретился глазами с одним, другим, третьим, прочел в этих взглядах смертную тоску и немедленно заразился ею сам.
– Почему мы идем? Ведь другие ждут, – пролепетал он провожатому, но чекист молча пихнул его в спину.
Антон поднимался по ступенькам, все глядели ему вслед, и от этого было еще страшнее.
«Хвост» упирался в стол, за которым сидел дежурный с разложенными бумагами.
– Пригляди-ка за моим, товарищ, – сказал ему комиссар и ушел куда-то по пустому коридору.
Дежурный показал жестом: встать к стене.
Антон повиновался. Рядом, ступенькой ниже, стоял бледный человек в пенсне.
– Что здесь происходит? – шепотом спросил Антон.
Тот, еще тише:
– Не знаю. Заводят по одному в кабинет – там, в конце коридора. А потом бывает по-разному. Одних выводят обратно. А другие… не возвращаются. С той стороны проход во внутреннюю тюрьму.
Что хуже – когда выводят обратно или когда не возвращаются, Антон спрашивать не стал. И так ясно.
– Вы кто? – боязливо спросил бледный. – Почему вас вне очереди? Меня привезли из Петропавловки. Четыре часа стою, а вас – сразу.
Назваться Антон не успел.
Из-за угла появился кожаный комиссар, поманил:
– Эй, Клобуков! Сюда!
В спину шепнули:
– Храни Господь.
* * *
Первое, что бросилось в глаза, – широкий резной стол с опорами в виде сфинксов. Вероятно, еще два года назад за этим монументальным сооружением восседал его превосходительство господин градоначальник. Стул по ту сторону стола, однако, был самый что ни на есть демократичный, с голой исцарапанной спинкой.
Сначала Антону показалось, что кабинет пуст. Потом увидел: из-под распахнутых дверец высоченного канцелярского шкафа выглядывают ноги в стоптанных сапогах.
– Ни черта у них тут не найдешь! Бардак, а не картотека! – послышался голос, показавшийся знакомым.
– Доставил, товарищ Рогачов. Поглядите: он, нет? – сказал комиссар, и еще прежде, чем Антон успел удивиться, дверцы качнулись, стали закрываться.
Перед Антоном стоял Панкрат Евтихьевич. Не в солдатской шинели, как возле большевистского штаба, а в потертом пиджаке и косоворотке. Сильно похудевший, но такой же остроглазый и быстрый в движениях.
– Он-он, тот самый, – весело воскликнул Рогачов. – Здорово, узник замка Иф. Что моргаешь?
Он пожал застывшему Антону руку, хлопнул по плечу, потащил к дивану, усадил.
– Я, брат, второй день списки задержанных просматриваю. Вдруг гляжу – Клобуков. Фамилия редкая, но ни имени, ни отчества не указали, торопыги, только инициал «А.». Баха вчера так же обнаружил, в гарнизонной тюрьме. Ведь грохнули бы овцу божью, не задумались бы. Пролетарский гнев, он не мелочится. Давай, рассказывай, за что казенную баланду хлебаешь?
Момент удивляться был пропущен, да и не осталось душевной энергии на тривиальные эмоции.
Историю своего ареста Антон рассказал коротко, скупо – а что там было долго рассказывать?
– Начальник конвоя фотокамеру себе забрал? – вот единственное, что спросил, дослушав, Рогачов. И порученцу, всё стоявшему у двери, велел: – Выясни, что за Бойко такой 17 сентября утром проводил облаву в районе Коломны.
Тот тихо вышел.
– Да, Антон Маркович, попал ты под паровоз революции. – Панкрат сделал кислую гримасу. – Вишь, как он разогнался – искры из-под колес. Для того я и прислан, чтоб малость пары приспустить. А то у питерских ухарей весь поезд к черту под откос слетит… Топят-то не углем, а человеческими жизнями. – Он уже не гримасничал – с каждым словом суровел лицом. – Про Аркадия Знаменского знаешь? Расстрелян, в сентябре еще. Как активный деятель свергнутого правительства. Эх, потеря какая. Умница был, мог получиться для республики полезный работник. Хватило бы с ним одной хорошей беседы, чтоб мозги вправить.
– Не хватило бы, – сказал Антон. После страха, после неизвестности испытывал он не облегчение, а несказанную усталость. Фразы получались какие-то куцые. – У Аркадия Львовича в прошлом октябре сына убили. Виктор вместе с другими юнкерами сдался, а его все равно убили. Забили прикладами. В закрытом гробу хоронить пришлось. Римма Витальевна после этого слегла. Больше не вставала. Я был у них один раз, она меня не узнала. Головы не повернула. Если Аркадия Львовича забрали, она, наверное…
Панкрат перебил:
– Телефон там у них какой?
Антон сказал.
– Коммутатор! Рогачов говорит. Дайте номер 55379.
Хмуро подождал, встрепенулся и обрадованно Антону:
– Сняли! – Потом в трубку. – Квартира Знаменских? Мне бы Римму Витальевну.
Ответили ему коротко и, кажется, нелюбезно – у Рогачова дернулся рот, голос заклацал, будто винтовочный затвор.
– Кто это – такой – неласковый? С вами – из Петрочека – говорят.
Теперь он слушал долго, чернел лицом. Бесшумно вернулся кожаный – Рогачов махнул рукой: погоди.
Наконец сказал:
– …Ясно.
Разъединился.
– Другие жильцы там теперь. Вселили, потому что квартира пустовала. Когда въехали, говорят, дух был тяжелый. Трупом пахло. – Он смотрел на заваленный бумагами стол, не на Антона. – Женщина там какая-то несколько дней мертвая пролежала, а фамилию они не знают… Да, брат. Революция штука жестокая.
Антон только кивнул. Полтора месяца «домзака» отучили от чувствительности. Что, собственно, произошло? Человек, все равно не хотевший жить, умер в собственной постели. Не особенно страшная история по нынешним временам.
– Что Бойко? – спросил Панкрат.
Помощник ответил:
– Есть такой. Тут, на Гороховой, в мобильном отделе. Он сейчас на месте, я справился.
– Вот и хорошо. Пусть его ко мне вызовут. Сию минуту.
Пока кожаный звонил по телефону и, прикрыв трубку ладонью, отдавал распоряжение, Рогачов вернулся к дивану, где сидел Антон. Тоже сел, закурил папиросу.
– Что, студент, испугался революции? Повернулась она к тебе своей окровавленной пастью? Нельзя ей без клыков, без крови. Не получается – к сожалению. Знаешь, почему мы, большевики, не только взяли власть, но и сумели ее удержать?
– Потому что вы плоть от плоти народа.
Антон повторил слова расстрелянного профессора, однако Панкрат не согласился:
– Чушь это. Интеллигентский романтизм. Просто мы понимаем суровую науку власти, а чего не знаем, тому учимся. Без страха и трепета. Почему обыватель раньше слушался начальства, при царе? Потому что привык к царизму, царизм был всегда. А чтоб люди стали повиноваться новой власти, они должны ее бояться. Такова уж человеческая природа. Грустно, но факт. Сашка Керенский со своими краснобаями напугать массу не мог. Мы – можем.
– И это вся наука? – спросил Антон. – Так просто: только запугать, и всё?
– Нет, не только. И теперь у нас это начинают понимать. Докумекали, что даже крыса, если ее загнать в самый угол, начнет кусаться. Пугать пугай, но жить давай – вот урок номер два. Потому Шестой чрезвычайный съезд Советов сегодня объявит амнистию по случаю революционной годовщины. Красному террору конец. Органы ЧК теперь будут подчиняться местным исполкомам. Больше никаких расстрелов без следствия и суда. А лихачи, кто наломал дров, получат по шапке. Я послал депешу в Москву, предлагаю снять Бокия с Петрочека. Рекомендую на его место товарищ Яковлеву. Она пыталась бороться с перегибами. Ну и вообще, – Рогачов улыбнулся, – женщина интеллигентная, хороша собой. Питерцам она небесным ангелом покажется. Хотя на самом деле она железный товарищ или, как говорят несознательные граждане, «баба кремень». Настоящим врагам пощады от нее не будет.
В дверь деликатно постучали. Адъютант сам открыл и впустил человека в гимнастерке.
– Вызывали, товарищ Рогачов? Я Бойко, из мобильного.