Читать книгу "Аристономия"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Сейчас Большая Правда выплеснулась за пределы российского государства. Она так мощна и напориста, что затопит белую Польшу и покатится бурными волнами дальше, на обескровленную войной Европу. Падет Львов, падет Варшава, дрогнет Берлин. Устоит ли буржуазный Запад против голодраных полчищ? Тут-то и проверится, насколько велика Большая Правда, всемирна ли. Может быть, выяснится, что она пригодна только для внутреннероссийского употребления – и потоп отхлынет.
Вот какая это война.
По пути на фронт, в поезде, был у них разговор с Панкратом Евтихьевичем.
– Я воюю давно, всякого навидался, – сказал Рогачов, – а тебя крепко по мозгам стукнет. Ты только гляди, в обычную интеллигентскую ересь не впадай – не отшатнись с отвращением от собственного народа. Народная война – штука страшная, гадкая. Ты должен научиться видеть красноармейцев не взглядом мальчика из культурной семьи, а исторически и диалектически.
– Как это «диалектически»?
– Тебе будет лезть в глаза грубая короста, в нос будет шибать смрад, но не забывай главного. Это схватка освобожденных рабов со своими вековыми мучителями. Рабы родились в грязи и унижении, поэтому они грубы, безжалостны по отношению к врагам. Такими же были повстанцы Спартака или ратники Пугачева. Всё одна и та же вечная война, растянувшаяся на тысячелетия. Только в этот раз победа будет на нашей стороне.
Третий день находился Антон на фронте, третий день пытался смотреть на красноармейцев исторически и диалектически. Иногда казалось, что начинает получаться.
Человек, с рождения лишенный достоинства, мало чем отличается от домашней скотины, думал Антон, глядя на обложку книги. Вся эволюция еще впереди. Собственно, пока лишь идет борьба за право пролетариев на эволюцию. Мы находимся в самом начале великой эпохи всеобщего равенства, на ее илистом, грязном дне.
Расстегнул ворот. Душно было в горнице. Бляхин велел закрыть окна, чтоб не налетело мух, а то разжужжатся – не уснешь. Филипп рассчитывал «подавить ухо» часок-другой, пока не вернется Рогачов.
Антон встал, заглянул в проходную комнату.
На большом обеденном столе лежала развернутая карта. Бляхина не было. Как он ушел, Антон не слышал.
А между прочим неплохая идея – пройтись по ночной прохладе. Способствует нервной релаксации. Может быть, потом в самом деле удастся уснуть?
Во дворе ослепительно сияла луна. Под автомобилем громыхал железками Ганкин. Лязгнуло что-то и в собачьей будке под крыльцом. Оттуда сверкнули две фосфоресцирующие точки. Здоровенный пес, удивительно тихий, смотрел на Антона, поматывая башкой.
За воротами, развалившись в тачанке, похрапывал Лыхов. Вот человек с идеально функционирующей нервной системой. Есть дело – работает. Нечем себя занять – моментально отключается и спит. В любое время суток, в какой угодно обстановке. Поэтому всегда бодр, спокоен, собран. Эх.
Подумав – направо, налево? – Антон повернул в сторону площади. Там посверкивала искрами огромная черная лужа, похожая на волшебный ковер. Ступишь на такой – и полетит в небо, к звездам.
Из-за угла, слегка пошатываясь, выкатило невиданное четвероногое. Антон замигал, поправил очки.
Никакой мистики. Просто боец в обнимку с женщиной. Шашка бьет по сапогу, кубанка на затылке. Женщина тоже военная, в широченных галифе – будто огромная груша.
– Дывысь, Самохина, – сказал боец, останавливаясь. – Ще один храмотный. В стеклах. А ну стой, сопля!
Антон остановился. Кавалерист был сильно навеселе.
– Харитош, ладно тебе, – сказала баба. – Пра, надоело.
– Давай, храмотный, встань буквой «Хэ»! – с угрозой потребовал пьяный, отодвигаясь от своей подруги. Он прижимал что-то правым локтем – то ли свернутое одеяло, то ли какую-то одежду.
Неожиданное требование показалось Антону забавным. Жалко, что ли? Он засмеялся, расставил ноги пошире, руки поднял над головой и тоже развел в стороны.
– Так, что ли? Похоже на букву «X»? А зачем это?
– Хра-амотный, – презрительно сказал боец и сплюнул. – Стекла начепил. А буквы «хэ» не знаешь. Вот как надо.
Он попробовал согнуться и чуть не упал носом в пыль. Спутница ухватила его за шиворот.
– Гляди, Харитон, – сердито сказал она. – Кончай дурить, нето спать пойду!
Посмеиваясь, Антон оставил комичную пару выяснять отношения и двинулся дальше – через пустую площадь. Настроение почему-то улучшилось, руки больше не дрожали, прошло головокружение. То ли помог свежий воздух, то ли подействовала величественная красота лунно-звездной ночи.
Неслухов, обычное украинское село, расположенное среди полей, плоских косогоров и лесов, в мерцающем этом освещении выглядело по-гоголевски мистическим. Деревянная церковь торчала над майданом зловещим напоминанием о чертях, виях, нечистой силе – вовсе не о Боге. Да и нет никакого бога – во всяком случае христианского. Теперь, на седьмом году войны, на четвертом году братоубийственной междоусобицы это, кажется, стало ясно даже самым истовым молитвенникам. Во всей России, может, один только Бах, ангельская душа, еще сохранил веру.
Незадолго перед отъездом на фронт Антон встретился со старинным другом семьи Клобуковых. Иннокентий Иванович, как многие, перебрался из полувымершего Петрограда в новую столицу, служил на какой-то скромной должности в Наркомпросе. Антон наткнулся на знакомое имя, когда по поручению Рогачова просматривал анкеты служащих центрального аппарата, владеющих польским языком. После победы над панской Польшей предполагалось направить в новую социалистическую республику опытных совработников.
У Баха в графе «Знание иностранных языков» среди десятка других языков значился польский. Правда, в пункте «Отношение к религии» наркомпросовский кадровик подчеркнул красным слово «православный», что делало кандидата заведомо непригодным (обычно писали «безбожник», «атеист», «материалист» или просто «неверующий»). Но Антон, конечно, разыскал доброго знакомого, с которым не виделся… сколько же? С семнадцатого года.
Иннокентий Иванович не то чтобы постарел, а словно высох. Считается, что истинно святые после смерти не истлевают, а превращаются в мощи. Бах же, подумалось Антону, мумифицировался еще при жизни. Об обычном, бытовом он не говорил, а невнятно кудахтал. Понять что-либо об обстоятельствах его жизни, о перипетиях, которые заставили тихого человека покинуть родной город, было невозможно. Но когда Иннокентий Иванович, накудахтавшись да наохавшись, успокоился, то заговорил членораздельно – о том единственном, что его, видимо, интересовало.
– Вот теперь, только теперь люди по-настоящему и уверуют, – убежденно говорил чудак. – Именно в этом и ни в чем другом вижу я истинный смысл ниспосланных человеку испытаний. Страдая и горюя, Всевышний подвергает чад своих строгому, но необходимому наказанию. Многие гордые сейчас, опалившись на огне, поняли, что ни ум, ни сила, ни сокровища не уберегут от погибели – едино лишь вера и упование. Без этой вселенской муки невозможно понудить нас, неразумных, опомниться. Так мудрый отец, внутренне плача, порет ремнем малолетнего проказника – ради его же воспитания и пользы.
Антон с полуюродивым и спорить не стал. Что толку? Счастье Баха, что он не бывал на войне. Посмотреть бы ему на резню под Задворьем. Кого там хотел вразумить добрый Боженька? Тех, кого убивали, или тех, кто убивал?
Но вдруг вспомнился человек на коленях, за секунду до смерти. И вздохнул Антон, стоя перед заколоченной черной церковью.
Про это еще надо будет подумать.
Пошел дальше – широкой улицей, мимо глухих безмолвных дворов.
Вот отчего Неслухов производит впечатление таинственного, заколдованного места! Луна луной, звезды звездами, но дело не в них. Просто в окнах не горят огни, нигде не скрипнет дверь, не залает собака.
Большущее село, в каждом дворе собака – и все молчат, как тот пес в будке.
Когда-то, не вспомнить в какой книге, прочитал, а теперь вынырнуло: собакам передается настроение хозяев. Местечко замерло от страха. Люди спрятались по домам, погребам, чуланам. Страшно и собакам.
И ведь не сказать, чтоб царила абсолютная тишина. Где-то наяривает гармошка, в противоположном конце местечка дурные голоса орут песню – почти без мелодии, слов не разобрать. Раздался девичий визг – не поймешь, игривый или испуганный.
Это не только Неслухов, это вся земля затаилась, думал Антон, а сам глядел на звезды. Съежилась земля, боится выдохнуть, и шатаются по ней из края в край лихие кочевники, орут свои варварские песни, жгут дома, убивают, жадно хапают женщин и добычу. Но во всей этой слизи, крови и мерзости рождается новое человечество. Едва роды завершатся, земля вздохнет с облегчением, вернется к жизни.
Дошел до конца улицы, повернул на дорогу, что вела за околицу. Стал думать про другое.
Вот дорога – если взять ее как метафору судьбы: это она выбирает человека или же человек выбирает дорогу? Вольны мы в выборе своего пути, либо же предуготованный путь сам ложится под ноги, а тебе только кажется, будто изгибы и повороты зависят от твоей воли?
Почти сразу же ответил себе: есть люди, меньшинство, кто выбирает свою дорогу сам, и есть остальные, кто следует случайным маршрутом, не пытаясь с него свернуть.
«Хорошо, пусть так. Но к какой категории отношусь я? Конкретно: это я сам, по собственной воле, ушел из родительской квартиры на Пантелеймоновской улице, ради того чтоб на исходе лета 1920 года оказаться в сжавшемся от страха Неслухове? До какой степени эта извилистая тропа – результат моих решений, и до какой – стечение обстоятельств?
Убежал бы я в Финляндию, если бы по случайности не столкнулся на улице с Петром Кирилловичем? Конечно, нет. Однако решение вернуться из Европы на родину никакими внешними факторами навязано не было. И то, что произошло в Жигановке, тоже было моим сознательным выбором. А значит, я не щепка, которую несет поток неведомо куда».
Антон сказал себе: «Не знаю, что со мною будет дальше, но свою судьбу я выбрал сам», – и посмотрел в небо с совсем иным чувством.
Небо тоже показалось ему не таким, как минуту назад. Звезды словно приняли Антона Клобукова в свое сообщество, почтительно и приязненно помигивая.
Он был неизмеримо меньше, но и неизмеримо значительнее любой планеты и любого светила. Во всяком случае свободней. Тоже двигался через Космос, но не по фиксированной траектории, которую задает гравитация небесных тел, а своей собственной дорогой. Прав замусоленный до отвращения Сатин: человек – это звучит гордо.
Антон вздрогнул – неподалеку, за последними домами местечка, раздался винтовочный выстрел.
Качнул головой на собственную нервозность. Подумаешь – кто-то выпалил спьяну. Вокруг столько пьяных и полупьяных остолопов с оружием. Даже странно, что до сих пор никому из них не приходило в голову устроить стрель…
Мысль оборвалась, заглушенная нестройным залпом. Трескучий грохот распорол ночь над темным полем – рваным огненным рубцом.
Что это?!
Всё поле озарилось сотнями вспышек. Антон вскрикнул – и не услышал сам себя.
Поле гремело и рокотало. Кто-то вдали крикнул, пронзительно:
– Do boju!!!
– Hurra-a-a! – откликнулась тьма множеством глоток.
От околицы бежал сильно кривоногий человек, будто катился на колесе.
– Полундра! Поляки! Черным-черно!
И пронесся мимо, размахивая карабином.
– Что? – растерянно спросил Антон.
И затоптался, закружился на месте.
Поляки? Как? Откуда? Ведь это же тыл!
Но кривоногий, наверное, был дозорный, ему лучше знать. И потом вот же – стреляют, кричат «хура!».
Нужно бежать на площадь, там штаб бригады. Какой-нибудь командир скажет, что делать. Вероятно, следует обороняться?
Спохватился, побежал. Уронил фуражку и не сразу заметил. Пришлось вернуться – пропало несколько драгоценных секунд.
Непонятно было вот что: стреляли не с одной стороны, а сразу отовсюду. Окружают? Или ночное эхо?
Где-то далеко застрекотал пулемет, но очень скоро умолк.
Задыхаясь, Антон бежал к центру местечка. Никого на улице не было, ни души.
Из-за плетня высунулся человек.
– Браток! Стой! Чего там?
Это был свой: богатырка со звездочкой, в одной руке револьвер, другая сжимает шашку – в обхват ножен.
– Поляки! Атакуют! На площадь надо!
Человек был коротко стриженный, в стороны торчали длинные усы с острыми концами, как у генерала Брусилова на портретах.
– Погодь, товарищ! Ты кто?
– Клобуков, секретарь члена эр-вэ-эс Рогачова!
– Оружие твое где?
Антон промолчал. Не будешь же сейчас объяснять, что, отправляясь на фронт, он твердо решил: оружия в руки не возьмет ни при каких обстоятельствах, ибо лучше дать себя убить, нежели убить самому.
Но усатый не ждал ответа. Он быстро вертел своей круглой головой.
– Я Бабчук, военком третьего кавполка. Зацепило меня утром. Вишь? – Антон заглянул поверх плетня и увидел, что одна нога у Бабчука в сапоге, а вторая обмотана толстым слоем бинтов. – Хлопцы уехали, меня сюда определили. Покуда госпиталь не подъедет. Вот и подлечился… – Военком выругался.
– Перелезайте сюда! Я помогу! – сказал Антон, оглядываясь на приближающиеся выстрелы. – На площадь надо! Там, наверно, будет оборона!
– Какая в… оборона? – Бабчук странно хохотнул, не переставая крутить головой. – Оглох ты, что ли? С трех сторон прут. Полк их, не меньше. Тикать надо, Каблуков. К Милютинскому шляху надо тикать, там тихо. Ты мне поможешь, Каблуков? Мне на одной ноге тикать погано. Лучше сразу пулю в лоб.
– Конечно помогу! – «Каблуков» так «Каблуков» – неважно. Антон привык к тому, что его фамилию перевирают. – Обхватывайте меня за шею!
Стал переволакивать раненого через плетень – плетень завалился. Черт с ним.
Побежали вперед. Бабчук держался за Антона, прыгал на одной ноге, опираясь на шашку и каждый раз вскрикивал от боли.
– Швыдче, швыдче! – приговаривал.
Метров двадцать они так проскакали, не больше.
– Стой!
– Что такое? Больно?
Раненый снова, как заведенный, мотал туда-сюда головой.
– Всё, парень. – Опять неестественно хохотнул. – Побегали, будя.
– Но почему? На площадь нужно!
– Оглох? Уланы впереди.
Со стороны майдана доносился топот копыт и лихой, разбойничий свист.
– Свистят, соловушки, ха-ха. Запечатали кубышку. Хана нам, товарищ.
Широкая улыбка кривила лицо усатого – у Антона губы тоже механически поползли в стороны.
– Что же делать? – крикнул он. Обычным голосом разговаривать было трудно – палили со всех сторон, близко уже.
– Гопак плясать.
Зачем Бабчук все время озирается, стало понятно, когда он сказал:
– Заховаться бы где. Самопозднее к полудню вышибут беляков наши с села. – И горько прибавил. – Эх, хлопцы, хлопцы. Определили на поправку! И я хорош. Через дурь свою загибаю.
Антон тоже стал смотреть вокруг. Да, нужно спрятаться! Пока темно, не найдут. А потом вернется товарищ Рогачов с подмогой.
– Смотрите, вон сарай!
– Нельзя. Хозяева враз поймут. Выдадут.
– Почему обязательно выдадут? Они трудовое крестьянство, они должны быть за нас.
– Галичане они, – сказал, будто сплюнул, Бабчук. – И собаки учуют. Это они, пока бой, тихие… А ну, давай за мной!
И запрыгал назад, чуть наискось, к ближайшему забору, за которым белели стены хаты.
– Так хозяева же, сами говорите!
– Пустая. Не видишь?
В самом деле – Антон разглядел – дом был нежилой: рамы выбиты, соломенная крыша наполовину провалена.
Внутри пусто, на земляном полу поблескивали лужи.
– Наверх!
По приставной лестнице на чердак. Осторожно наступая – не прогнили ли перекладины? – Антон вскарабкался первым. Бабчук, охая, лез следом. Револьвер он спрятал в кобуру, шашку засунул за ремень. Подтягивался на руках.
– Лестню подыми.
Правильно! Антон вытянул лестницу на чердак.
На полу грудами валялась гнилая солома, сильно пахло плесенью.
– В случае чего тут и смерть примем. – Бабчук сгреб солому в охапку, сел. – Устраивайся, товарищ Каблуков, удобней. Может, этот чердак – твой гроб.
Сам своей шутке посмеялся. Переполз поближе к оконцу, лег там.
Луна зашла за тучу. Улицы было не видно. Но, когда Антон выглянул, неподалеку с грохотом раскрылся и погас огненный куст.
– Пушка?
– Граната. Если к нам кинут, вся наша скворешня обвалится. Авось не кинут.
Военком сказал это шепотом, и Антон вдруг сообразил, что пальба почти стихла. Стреляли теперь не густо, одиночными. По всему селу, в разных местах.
Неужели бой уже кончился? Так быстро?
Наручные часы, еще цюрихские, показывали без двенадцати минут час. Когда выходил прогуляться, тоже посмотрел – была ровно половина второго. Прошло всего восемнадцать минут.
– Товарищ Бабчук, как вы думаете, а соседи ведь наверно услышали звуки боя? Может быть, подмога подоспеет еще до рассвета? Или же поляки, не дожидаясь, сами…
– Тсс! – цыкнул военком и осклабился. – Явились, родимые… Читай молитву, Каблуков, если слова не забыл. Я большевик, мне не положено.
Луна по-прежнему пряталась, но тем не менее Антон увидел, как во всю ширину улицы, от забора до забора, цепочкой движутся тени.
Раздалась какая-то неразборчивая команда по-польски – и во двор напротив, толкнув калитку, вошли двое.
– Ej, wy tam w chałupie, wyłaźcie!
Мгновение спустя стукнула дверь, выскочила юркая, сутулая фигурка, засеменила к солдатам. Донесся невнятный бубнеж.
– Интересуются, не сховался ли кто, – шепнул Бабчук. – Держись, парень, зараз у нас будут. – Он вынул револьвер, противно скрежетнул зубами. – Ну, пановьё, много не обещаю, но одного-двоих…
Шаги во дворе. Потом внизу – прямо под Антоном.
Военком одними губами: «Никшни!»
– Nikogo tu nie ma, panie chorąży!
Только когда застучало в висках и сжало грудь, Антон понял, что боится выдохнуть.
Шаги удалились. Цепь двинулась дальше.
– Еще поживем малость, – шепнул Бабчук, убирая оружие.
– Что будем делать теперь?
– Спать.
«Шутит?»
Но товарищ по несчастью улегся на бок, подложил локоть под ухо.
– Как это «спать»?
– Не хошь спать – лежи да дрожи. По мне лучше дрыхнуть, чем маяться.
Минуты не прошло – в самом деле уснул! Вот нервы – крепче, чем у кучера Лыхова! Быть может, дело не в крепости нервов, а в том, что у интеллектуально неразвитых людей скудное воображение и ослабленная способность к рефлексии?
Антон лег на спину, закрыл глаза.
Через пару секунд дернулся, сел.
Совсем близко несколько раз выстрелили. Кто-то закричал громко и жалобно.
– Слышите?!
– Кокнули кого-то. Хреново заховался. Спи ты, Каблуков, не ворочайся. И не трусь, а то вспотеешь. Собаки пот, который от перепуга, далеко чуют. Ну-ка ляж!
Антон откинулся на спину.
– Теперя спи!
Шершавая широкая ладонь вдруг накрыла лоб и глаза.
– Не надо, что вы!
– Тихо ты…! – выбранился Бабчук. – Не то я тебе и рот залеплю. Или придушу к… матери.
Подумалось: всё равно. Лежать так лежать. Придушит так придушит. Фантасмагорическая какая-то ситуация. Что-то из детства. Как будто простудился, пылаешь от жара, а мама сидит у кровати и держит ладонь на лбу. Только у мамы рука была прохладная и мягкая, а эта горячая и жесткая. Если сейчас умирать, то получится, что круг замкнулся.
Бред, бред. И голова кружится. Как на карусели.
Следующая мысль, шевельнувшаяся в оцепенелом мозгу, была чудная: «Рука у него не только горячая, но еще и светлая». Антон открыл глаза – зажмурился.
Никто не держал ладони на его лице. Это грело и сияло солнце, проникая через дыру в кровле.
Никогда в жизни не спал он таким мертвым сном. Вероятно, это был не сон, а вазовагальный синкоп – нервный обморок.
– Товарищ Бабчук…
Военком лежал на животе, возле самого окошка. Не оборачиваясь показал кулак. Антон подполз.
– Каюк дело, – засипел Бабчук. – Укрепляются, гады. Конная батарея на рысях прошла. Влипли мы, Каблуков. Не выберемся. Жрать охота, пить охота. Нога, сука, огнем горит. А не шелохнешься. Этот вон, говеныш, всё копошится…
На той стороне улицы крестьянин чинил поваленный плетень.
Мимо, переваливаясь, ходко ковыляла хромая старушонка в черном платке, опущенном до самых глаз.
– Помохай Боже! – поклонилась она хозяину.
Тот, разогнувшись, что-то ответил. Поговорили с минутку, и бабка захромала дальше.
– С ходу наши поляка́ не вышибут, – шептал Бабчук. – Тут пехота нужна, а где ее возьмешь? Спешо́нными хлопцы атаковать не пойдут.
– Что же будет?
– Известно что. Вызовет комбриг Гомоза артиллерию, за свой загубленный штаб раскурочит весь Неслухов в бога…ую мать. И тут уж, парень, как свезет. Либо шандарахнет трехдюймовым по нашей курятне, либо нет.
При свете дня Антон наконец смог рассмотреть своего случайного товарища. Лицо у Бабчука было широкоскулое, в оспинах. Глаза светло-карие. Усы не черные, как показалось ночью, а рыжеватые. На вид ему лет сорок, но у простых людей из-за трудной жизни молодость проходит быстро. Очень возможно, что Бабчуку было немногим за тридцать. Сам он на Антона ни разу не взглянул, не заинтересовался. Всё смотрел на желтую от утреннего солнца улицу, не отрывался.
– Вы откуда? До войны чем занимались? – шепотом спросил Антон.
Лицо военкома перекосилось, словно от ярости. Оспины побелели, а зрачки сузились в две точки. Антон испугался. Что сказал не так? С человеком из народа никогда не знаешь, о чем можно спросить, а на что собеседник вдруг возьмет и оскорбится. Не раз и не два приходилось обжигаться. Простые люди ужасно обидчивы, когда разговаривают с интеллигентами. Очевидно, сословное несовпадение этикетов. Или же чувствуют, что интеллигент очень боится их ненароком обидеть – и реагируют на это агрессией.
– Извините, если я что-то не то… – еще тише залепетал Антон. А Бабчук ответил ему обычным голосом, громко:
– Всё, парень. Теперь всё.
– Вы что! – Антон оглянулся на крестьянина. – Тише!
– Поздно шепо́тничать.
Лишь теперь Антон догадался повернуть голову туда, куда Бабчук пялился своими крошечными зрачками.
По ухабам, прыгая плечом, семенила давешняя старуха. За ней – полтора десятка солдат. Чуть сбоку – пожилой, седоусый. Наверное, унтер-офицер.
Бабка подняла клюку и ткнула ею вперед и вверх – показалось, что прямо на Антона.
– Высмотрела, сука старая, – простонал Бабчук. И не стал больше глядеть. Перекатился на спину, руки закинул за голову.
Удивительный человек, подумал Антон. Не человек – загадка. Так я теперь и не узнаю, что он такое, этот Бабчук, и почему таким получился.
Знал Антон за собой эту аномальную особенность – в самые роковые моменты жизни отвлекаться мыслями на несущественное. А может быть, это просто защитный механизм психики?
– Ej, Moskwa! Złaź na dół! – крикнули снизу.
Антон на миг выглянул – и снова спрятался.
Кричал седоусый. В руке у него было что-то черное, круглое. Солдаты стояли полукругом, выставив винтовки.
– Чего там? – вяло спросил Бабчук.
– Целятся. Что делать, товарищ военком?
– А чего хочешь…
Щелкнул металл. В руке у Бабчука матово поблескивал револьвер.
– Отстреливаться будете? – быстро спросил Антон, подумав: «Это не роман Майн-Рида, это происходит на самом деле. Со мной!»
– Пальну разок, – тем же безразличным голосом сказал Бабчук, глядя в прореху крыши. – Живым не дамся. Как я есть красный комиссар и какая-нито гнида на меня беспременно укажет, чтоб спасти свою вонючую шкуру. Только не будут паны с меня ремней резать.
– Raz, dwa, trzy… – начал считать во дворе унтер.
Бабчук стал прилаживать дуло между горлом и подбородком.
– Сигай вниз, Каблуков. Может, не кончат они тебя. Давай. Пожду, пока прыгнешь.
Не для того, чтобы спастись, а чтоб не видеть, как Бабчук себя убьет, Антон метнулся к люку и, не разбирая, что и как, прыгнул вниз. Больно ударился подошвами, упал.
Сверху донесся глухой треск, мало похожий на выстрел.
* * *
Седоусый смотрел, манил пальцем. Антон поднялся, вышел через пролом в стене. Защурился от солнца.
– Ilu was tam jest? – спросил унтер, глядя вверх. Круглое и черное в его руке оказалось гранатой.
«Спрашивает, сколько там нас».
– Один.
– Nie chce zleźć?
Антон покачал головой.
Унтер выдернул чеку, сделал несколько шагов назад. Солдаты тоже попятились. Сообразив, что сейчас произойдет, Антон кинулся за ними.
Ловко, без особенного размаха, будто ловя муху, унтер швырнул гранату – точнехонько в чердачное оконце.
Взрыв. Трухлявая крыша разлетелась щепками, клоками соломы. Обнажились гнилые, провисшие стропила.
Кто-то одобрительно крикнул:
– Us ładnie rzucił!
Двое тянули Антона в сторону. Начали вертеть, ощупывать. Он подумал: ищут спрятанное оружие – и только покорно поворачивался.
Один снял с руки «Лонжин», одобрительно поцокал. Другой сдернул с носа очки, вздохнул, но все-таки сунул себе в карман. Потом пощупал рукав френча.
– Ściągaj! – и кулаком, легонько ткнул в скулу: пошевеливайся.
Антон стал непослушными пальцами расстегивать пуговицы.
Тот, что отобрал часы, сидел на корточках, деловито ощупывал башмаки. Плюнул – не понравились. Новые ботинки, английские, выданные со склада перед командировкой, остались в поезде – не хотелось трепать ценную вещь по фронтовой грязи.
«Неужели в такую минуту можно радоваться подобной чепухе? Какая разница – в ботинках убьют или без?»
Солдаты оставили Антона, но в следующее мгновение кто-то больно стукнул его в ухо. Это наскакивала хромая старушонка и била, била острым кулачком.
– Стася зарiзали, краснюки! – выкрикивала она, разевая ведьминский рот с единственным желтым зубом.
Антон отворачивался, закрывался локтем.
Солдат, отобравший часы, оттолкнул старую фурию. По-приятельски подмигнул, сморщив веснушчатую физиономию:
– Wasi zarżnęli świniaka staruchy. Rozumiesz? Świnię.
– Zemsta krwi za świnkę! – сказал другой.
Все засмеялись. В чем заключалась шутка, Антон не понял, но оттого, что поляк подмигнул, а другие весело, без злобы, расхохотались, оцепенение немного ослабло.
«Кажется, не убьют? Нельзя же подмигивать и улыбаться человеку, а потом взять и убить?»
Начальник прикрикнул на солдат, те замолчали, подтянулись. Рыжему, который заступился за Антона, унтер что-то приказал. «Odprowadzić na plac»? То есть, отвести на площадь? А что там, на площади?
Но солдат уже подталкивал в спину.
Пошли по улице: Антон впереди, конвойный сзади.
Веснушчатый держал винтовку небрежно, на сгибе локтя, и что-то напевал, любуясь трофейными часами.
Собравшись с духом, Антон спросил:
– Куда вы меня?
Ответ был непонятным:
– Gdzie wy naszych jeńców, tam i my was.
«Енцов? Что это значит?»
Переспросить не осмелился. Так или иначе до площади оставалось недалеко.
Там постреливали, на площади. Правда, редко. Выстрел, через минуту еще два. Потом тишина.
«Так ведь не расстреливают? Расстреливают ведь залпами? И не в центре же села?»
Неслухов был мирный, утренний, сонно-солнечный. Собаки, правда, по-прежнему нигде не лаяли.
«Неизвестно, что будет. Наверное, будет скверно. Но самое страшное кончилось. Не убили сразу, прямо во дворе – значит, не убьют».
Вот и площадь. Она открылась разом, широкая и пыльная. Солнце светило в лицо, и Антон не сразу всё разглядел.
Первое, что бросилось в глаза: черное от копоти здание штаба с покосившимся крыльцом. Посередине майдана три полевых орудия. Зарядные ящики чуть поодаль; лошади у коновязи; ездовые курят, собравшись в круг, над ними сереет табачный дым.
Потом взгляд наткнулся на жуткое, и ни на что другое смотреть стало невозможно. Около церкви были свалены трупы. Большинство без сапог. Торчали раскинутые руки, черными лужами подтекала кровь. Сюда стаскивают убитых ночью красноармейцев, понял Антон. Неужели все наши убиты?
Нет, не все.
Ближе к церкви, в густой тени, шеренга. Человек тридцать. Спинами к площади. Все без ремней. Стоят, опустив головы. С двух сторон солдаты с винтовками.
Конвойный слегка пихнул замедлившего шаг Антона.
– No, idź. Wszyscy twoi już tam.
Приблизившись, Антон увидел, что по ту сторону шеренги кто-то медленно прохаживается. Кажется, двое. Сверкнул галун на воротнике. Офицеры.
Рогатые фуражки перестали двигаться – офицеры остановились.
Кто-то словно хлопнул в ладоши – гулко и сердито. Человек из шеренги опрокинулся навзничь. Стоявшие по соседству шарахнулись. Конвоиры бросились к ним, прикладами загнали обратно в строй. Из-под церковного крыльца выбежали двое сгорбленных, разутых, в нательных рубахах. Схватили убитого за ноги, поволокли к другим мертвецам.
«Это не убитые ночью! Это убитые здесь! Сейчас! Вот что за выстрелы доносились с площади! Самое страшное не кончилось. Оно только начинается!»
Антон вдруг вспомнил слова рыжего поляка: «Гдзе вы наших енцов, там имы вас» – и понял смысл. «Куда вы наших пленных, туда и мы вас». Вот она, звериная справедливость войны. Вчера буденновцы рубили безоружных волонтеров, сегодня поляки стреляют безоружных буденновцев.
И, как в расстрельной камере на Шпалерной – в миг, когда надзиратель вызвал на выход, – мысли замерли. Заработала милосердная анестезия разума.
Не упираясь, послушно, Антон встал туда, где несколько секунд назад стоял застреленный. Прищурил близорукие глаза.
Да, польских офицеров было двое – улыбчивый и хмурый. У обоих в руке по пистолету.
Лица хмурого было толком не разглядеть – он тер ладонью левую щеку, правая щека подергивалась в тике. Антон поскорее перевел взгляд на второго.
Тот был не такой страшный. Вообще не страшный. Красивый, в пенсне. Покачиваясь на каблуках, с добродушной улыбкой рассматривал огромного, в сажень, бойца с заросшим щетиной лицом. Верзила старательно тянулся, держал длинные руки по швам. Вместо уха темнел бугор запекшейся крови, и вся левая половина гимнастерки была в бурых пятнах. Вспомнился вчерашний поляк с отрубленной рукой – мелькнул в памяти и пропал.
Добродушный (одна звездочка на погоне – стало быть, подпоручик) сказал своему товарищу:
– Spójrz, Pierre, со za małpa. Łapy do kolan.
Второй (три звезды – капитан), не поднимая головы, проворчал:
– Chcę tę małpę do zoo zawieźć?
– Zagramy w «honnêteté», jak wtedy?
Капитан страдальчески сморщился, всё потирая щеку:
– Rób że chcesz.
Тогда подпоручик на чистом русском обратился к пленному:
– Признавайся, урод, ты польских женщин насиловал? Барышень польских …? – похабный глагол он выговорил с особенной отчетливостью.
Боец молчал, только помаргивал.
– Ты мне отвечай, солдат, а то я тебя в красный рай отправлю. Отвечай правду. Признаешься честно – не убью. А станешь брехать – сию секунду шлепну. Слово офицера. Ну?
Весело улыбаясь, офицер нацелил дуло верзиле в пах.
Небритый прикрылся обеими руками, весь сгорбился.
– Считаю до трех. Признаешься – не убью. Слово. Раз, два…
– Был грех, ваше благородие! – крикнул пленный.
Подпоручик убрал руку с пистолетом за спину.
– Молодец. За честность этот грех я тебе отпускаю. А слово свое сдержу.
Он двинулся вдоль строя дальше, хмурый офицер за ним. Будто припомнив нечто малосущественное, первый обернулся.
– Только вот пан капитан тебе никакого слова не давал… – И засмеялся.
Второй приподнял руку с пистолетом и выстрелил бойцу в пах, прямо через скрещенные ладони. Раненый с воплем рухнул на колени, ткнулся лбом в землю, повалился наземь, задергался всем телом. Опять шарахнулись соседи, опять сорвались с места караульные.