Текст книги "Промельк Беллы"
Автор книги: Борис Мессерер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Александр Тышлер
Благодаря маме в моей жизни появился такой замечательный человек и великий художник, как Александр Григорьевич Тышлер. По маминому приглашению он со своей первой женой Анастасией Степановной не раз приходил к нам обедать. Тышлер неизменно дарил нас своим простодушием и рассказами о проведенной в Мелитополе юности. Я тогда и предположить не мог, что мне предстоит пройти с ним вместе огромный жизненный и творческий путь.
Александр Григорьевич поражал меня своей детскостью, почти ребячеством, удивительной наивностью. Его окружала слава гения, а он ее, казалось, не замечал. С интересом смотрел мои юношеские работы и живо объяснял, что еще следует сделать или поправить.
В дальнейшем я сам стал звонить Александру Григорьевичу и в той же простодушной манере признаваться, что хочу навестить его. Несмотря на большую разницу в возрасте, меня всегда радушно принимали.
Вспоминаю посещения дачи Тышлера в городе Верея (восемьдесят километров от Москвы по Минскому шоссе). Дивная российская природа. Крошечный городок, в центре которого главенствовали старинные двухэтажные домики, а по окраинам стояли дачки. Тогда это были именно дачки, а не нуворишские огромные дома, уродующие нынешнее Подмосковье. Дачка Тышлера представляла собой обычный бревенчатый сруб. А единственным изыском, совершенно в стиле Александра Григорьевича, были маленькие деревянные скамеечки на подоконниках распахнутых окон. На них стояли горшочки с геранью. Эта незамысловатая композиция мгновенно погружала вас в мир Тышлера.
Внутри домика не было ни одной перегородки, в середине большой комнаты находилась простая русская печь, дававшая всему дому тепло. Окон было много, стоя в центре, можно было смотреть во все стороны света. Все это вместе рождало необыкновенное ощущение свободного пространства и придавало дому сказочное очарование.
Мы с Тышлером гуляли по окрестностям и разговаривали. Александр Григорьевич каждый день слушал “Голос Америки” и иронизировал по поводу неуклюжей отечественной политики. Иногда он рассказывал интересные случаи из своей жизни и из жизни людей, создававших историю нашей страны и культуры.
Помню рассказ о ночи, проведенной в поезде “Москва – Ленинград” с Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом. Они проговорили до утра, а когда Мейерхольд с вокзала приехал на свою ленинградскую квартиру, его тут же арестовали.
Однажды к Тышлеру в гости пришел юный Миша Шемякин и робко объяснил, что приехал из Ленинграда специально для того, чтобы купить у Александра Григорьевича картину. Полагаю, это делает честь Шемякину. Большинство поклонников Тышлера старались бесплатно выпросить что-либо из его работ.
Еще Тышлер рассказывал совсем давнее – как ходил на прием к наркому Луначарскому с просьбой предоставить ему возможность уехать на Запад. И как Луначарский отказал, весьма комплиментарно заявив, что Тышлер нужен России.
Тут нельзя не вспомнить другой случай, произошедший намного позднее. В 1970 году в нашей кровной дружбе с Левой Збарским и Юрой Красным возник раскол в связи с их желанием уехать на Запад. Сидя попеременно то в Левиной мастерской, то в моей, мы беспрерывно спорили о том, как правильно поступить. Когда споры зашли в тупик, я предложил поехать к Александру Григорьевичу на Масловку и спросить у него совета. Флора Яковлевна, вторая жена Тышлера, очень хорошо нас приняла, усадила за стол и без конца угощала, наливая водку из замечательной бутылки, внутри которой находился человечек, по-видимому, трубочист: он был вырезан из черного дерева, на голове красовалась черная шляпа, а в руках были лестница и черная палка. Мы добились того, чтобы человечек вышел сухим из водки, нашими стараниями бутылка была опустошена.
Тема живо интересовала Александра Григорьевича, и, хотя он менял свою позицию в этом разговоре, в конце концов я оказался с ним в одном лагере.
Сейчас я вспоминаю Александра Григорьевича и тот наш приезд с каким-то трогательным чувством: он стоит передо мной в мучительном раздумье о прожитой жизни. Но, если отринуть сослагательное наклонение “что было бы, если б Тышлер уехал в Париж”, приходишь к выводу, что Александр Григорьевич в полной мере состоялся как художник, прожив свою жизнь в России.
Я уже описал домик, в котором Тышлер жил в Верее, и хочу протянуть ниточку связи с интерьером его московского жилья. Александр Григорьевич творил свои интерьеры как произведения искусства, так же творчески и вдумчиво, употребляя весь свой талант на создание обстановки, продолжающей мир его картин и скульптур.
На Масловке, в крошечной двухкомнатной квартире, буквально каждый метр площади был заполнен старинными шкафчиками и поставцами из красного дерева, уставленными стремящимися вверх канделябрами, каждый из которых имел свой неповторимый образ. Купленные в разное время в разных комиссионных магазинах, они были отлиты из бронзы в форме человечков, кариатид, русалок, слоников и других необыкновенных персонажей, но сохраняли функцию подсвечника, державшего чашечку для свечи и саму свечу. Она и венчала всю композицию. Александр Григорьевич последовательно собирал коллекцию подсвечников. Они словно длили мир картин Тышлера с его фантастическими сюжетами: дамы, несущие на головах кораблики с парусами, горящие свечи, домики и целые города…
Тут же были и скульптуры, сделанные из найденных в лесу причудливых корней, случайной формы, но умело подчиненные его воле и раскрашенные по-тышлеровски, согласно законам его живописи. Эти скульптуры были такого же размера, как канделябры со свечами, и, обладая редкостным изяществом, вместе создавали некий рукотворный готический лес тышлеровских персонажей. Рядом с ними на стенах висели редкие древние иконы и складни, которые своей ритмической развеской и таинственным мерцанием живописи способствовали созданию этого удивительного интерьера.
Органичность искусства Тышлера и сам его образ как человека и художника в соединении с миром, созданным им вокруг себя, рождали удивительную гармонию. При этом Александр Григорьевич был крайне прост в общении, не делал никакой тайны из своего творчества и – особенно в последние годы – широко общался с людьми, любил принимать гостей. В новой квартире на Беговой, значительно более просторной, был сохранен интерьер прежней квартиры на Масловке. Гости свободно располагались вокруг большого круглого стола и выпивали, отдавая должное приготовленным Флорой закускам. Так мы с Беллой отмечали все дни рождения Тышлера. Флора каждый раз поручала мне произнести первый тост за здоровье Александра Григорьевича, и я вдохновенно выполнял поручение, стараясь по возможности охватить все многообразие его творчества.
Моя художественная связь с Тышлером длилась все годы нашего знакомства. В 1963 году он и Флора Яковлевна были моими главными гостями на премьере балета “Подпоручик Киже” в Большом театре, где я впервые пробовал себя как театральный художник. Флора Яковлевна рассказала, что по окончании спектакля Александр Григорьевич, вставая со своего места, произнес:
– Ну что ж, родился новый художник!
Тышлер не раз просил меня оформлять его выставки, понимая, что должен существовать художественный способ подачи его произведений. Я с радостью соглашался на эти предложения. На выставке, которая проходила в 1987 году в галерее на Кузнецком Мосту, 11, я сделал вертикальные стеклянные короба, куда поместил скульптуры Тышлера. Я расположил эти короба в разных залах так, чтобы они просматривались как единая линия, образуя тем самым ось выставки. А в середине главного зала поставил так называемый “аквариум”, размером три на три метра, из больших стекол, скрепив его поверху деревянным карнизом, и в нем на вертикальных деревянных брусках разместил многочисленные скульптуры меньшего размера.
Картины я повесил по стенам с большими интервалами между ними, как и полагается экспонировать их на мировых вернисажах.
Александр Григорьевич и Флора Яковлевна были очень довольны экспозицией.
Оформлял я и выставку Тышлера в Музее изобразительных искусств им. Пушкина в помещении галереи рядом с главным зданием в 1996 году. Там я тоже прослеживал путь зрителя, создавая в каждом зале центральные установки со скульптурами, которые, как маяки, вели посетителя по экспозиции.
Тышлеры часто приезжали к нам на дачу в Переделкине. Александр Григорьевич любил у нас бывать. Приехав, тут же начинал рисовать. Я готовил для него листы большого размера, и Тышлер делал на них свои изумительные рисунки, посвящая их Белле, мне и моей маме. А затем мы садились обедать. У Беллы есть замечательные эссе о Тышлере. Одно из них называется “Дитя Тышлер”:
Я от Тышлера глаз не могла отвести. Я – таких не видела прежде. Это был – многоопытный, многоскорбный ребенок. Он говорил – я как бы слышала и понимала, но я смотрела на него, этого было с избытком достаточно. Привыкнуть – невозможно. У меня над головой, главнее головы, произрастало нечто.
Александр Григорьевич и Флора приехали к нам на дачу. Как желала я угостить столь дорогих гостей: сварила два супа, приготовила прочую еду.
– Александр Григорьевич, Вы какой суп предпочитаете?
– Я съем и тот, и другой, и прочая…
Исполнил обещания и стал рисовать.
Однажды в предрождественскую ночь в мастерской Мессерера – гадали: холодная вода, горячий воск.
Больно мне писать это. Были: обожаемый Юрий Васильев, художник, обожающий Тышлера (я знаю, так можно: обожаемый – обожающий), Тышлер, Флора, Боря и я.
Когда воск, опущенный Тышлером в воду, обрел прочность, затвердел, Юрий Васильевич Васильев воскликнул или вскричал:
– Александр Григорьевич! У Вас из воска получается совершенство искусства. Позвольте взять и сохранить.
Александр Григорьевич не позволил и попросил? повелел? разрушить. Так и сделали. Не я. Борис и я – не гадали, я все смотрела на Тышлера и до сих пор не насмотрелась.
Что он видел, глядючи на воск и воду? Судьбу? Она уже свершилась. Художник исполнил свой долг.
И второе – “Милый великий Тышлер”:
Вот он говорит: “До сих пор я живу детскими и юношескими воспоминаниями. На меня очень подействовали народные театры, балаганы, народные праздники и представления”. И добавляет: “Это очень важно”. Я так и вижу эти слова на его устах, в его увлекательном лице, возымевшем вдруг наивно-важное выражение совершенной детской хитрости. <…>
Думаю о нем – и улыбаюсь, вижу со стороны чье-то лицо, улыбку, не обозначенную чертой рта, зримое построение над головой, на голове: город, города, ярмарка, флажки, кораблики, свечи, лестницы, переходы из одного в другое.
Лицо – я сейчас вижу его как бы со стороны: незаметная улыбка, очевидное для невидимого очевидца построение над головой, моей же, – мысль о нем, о Тышлере. На этот раз не метафора, ничего не могу поделать с явью, Александр Григорьевич.
Когда умер Александр Григорьевич, мы с Беллой, преисполненные глубокой печали, проводили все время рядом с Флорой. На похоронах, которые состоялись на Новокунцевском кладбище при сильнейшем дожде, я нес его гроб и был с ним до последней минуты.
Имя и образ Александра Григорьевича сопутствовали мне в жизни, и я благодарен судьбе, что мне выпало счастье так близко общаться с ним и дружить.
Артур Фонвизин
С детства помню два акварельных портрета моей мамы работы Артура Владимировича Фонвизина, висевшие у нас в доме. Портреты всегда меня восхищали, вызывая какое-то ностальгическое чувство: они были написаны довольно давно, и мама на них выглядела очень молодо.
Когда я в 1950 году поступил в архитектурный институт, во мне проснулась тяга к рисованию и к неведомой мне тогда живописи – именно акварельной, потому что эта техника выше всего котировалась в институте. Хотя акварель применялась как вспомогательное средство, для раскрашивания архитектурных проектов, выполненных на планшетах, в институте существовал культ акварели. Устраивались выставки – работы висели в коридорах, привлекая всеобщее внимание. А дома, возвращаясь из института, я видел портреты Фонвизина, которые переворачивали мою душу. Акварель стала моей всепоглощающей страстью.
Мама позвонила Артуру Владимировичу и рассказала о моем восхищении его работами. Так началось знакомство с домом и домочадцами художника: с его преданной женой Натальей Осиповной, которая стойко разделяла все невзгоды, выпавшие на долю Артура Владимировича, и сопутствовавшую им бедность, а также с их сыном Сережей, в котором они оба души не чаяли. Сережа был поздним ребенком и подавал большие надежды как художник.
Жили Фонвизины в однокомнатной квартире на Песчаной улице в месте ее пересечения с бульваром, расположенным над заточенной в трубу речкой Таракановкой, в типовом доме из серого силикатного кирпича. Квартира была крошечная, с тесной кухонькой и совсем маленькой ванной. Но на стенах единственной комнаты висели дивные работы Артура Владимировича, создавая прекрасный мир, раздвигающий пространство квартиры и влекущий в неведомые дали искусства. Помимо этих работ имелся еще и так называемый “конверт” – большая пустая рама с паспарту и стеклом, которая не закантовывалась полностью, оставляя одну сторону свободной, чтобы туда можно было вставлять новую акварель. “Конверт” неизменно стоял на полу, прислоненный к шкафу, картины в нем время от времени менялись. На невысоком шкафу громоздились папки с работами, но достать что-то из них считалось подвигом, на который был способен только Сережа, – и он действительно шел на этот подвиг, правда, весьма редко.
Артур Владимирович подвергался преследованиям за то, что в молодости был близок к русскому авангарду и участвовал в выставках “Бубновый валет” и “Ослиный хвост”. Опальный художник не получал государственных заказов и не имел возможности продавать работы через салон – а это были единственные возможности что-то заработать. Частных коллекционеров тогда практически не существовало. А те, что были, предпочитали платить гроши: именно в эти годы составил свою коллекцию Георгий Костаки, за бесценок скупая произведения прекрасных художников у них самих или у их вдов.
В первую же нашу встречу я понял, что Артур Владимирович не сентиментален, но мыслит возвышенно, даже прекраснодушно. Он сразу заговорил о “стариках” – художниках прошлых столетий, перед которыми безмерно преклонялся. Святым для него было имя Веласкеса – оно не сходило с его губ. Помню рассказанную Фонвизиным историю о его встрече с Сергеем Васильевичем Герасимовым. Поскольку их разделяла пропасть (один – художник официозный, другой – непризнанный), им было трудно найти общий язык, но однажды Сергей Герасимов спросил Фонвизина о корнях его творчества, как бы стремясь проэкзаменовать его.
Фонвизин ответил одним словом:
– Веласкес!
И Герасимов сказал:
– Ну, коль скоро так, то перед этим я склоняю голову. Ничего плохого в таком случае из вашего искусства произойти не может!
Нищета Фонвизина была удручающего свойства. Я был студентом, у меня было мало денег, но все равно я пытался ему помогать. Наталья Осиповна беззаветно старалась вести дом так, чтобы Артур Владимирович не замечал их бедности. Это было не так уж трудно: он почти не обращал внимания на мелочи неустроенного быта, как бы напрямую общаясь с великими мастерами прошлого. Разглядывая картину Веласкеса “Семья короля Филиппа IV” (“Менины”), где художник сбоку изобразил и себя, Фонвизин пересказывал легенду, согласно которой король, когда картина была готова, взял у Веласкеса из рук кисть и нарисовал на камзоле автопортрета художника крест – знак кавалера ордена Сантьяго, высшей награды Испанского королевства.
Глядя на мои неумелые акварели, Артур Владимирович всегда повторял:
– Надо делать так, как делали старики!
И я стал сепией с акварелью делать копию с того фрагмента картины Веласкеса “Триумф Вакха”, где изображены крестьяне и бродяги.
Долгое время находясь с Фонвизиным в человеческом и творческом контакте, я невольно становился свидетелем его взаимоотношений с другими художниками и оценок того или иного художественного явления.
Артур Владимирович показывал мне вырезки из газет за 1937 год: Фонвизин был причислен к главарям шайки формалистов (их называли “три Ф” – Фаворский, Фальк, Фонвизин).
Меня очень интересовало творчество Фалька, и я постоянно расспрашивал Артура Владимировича о нем. Наконец Фонвизин позвонил Роберту Рафаиловичу и сказал, что хотел бы вместе со мной посетить его мастерскую. Мы поехали на такси: с Песчаной улицы на набережную Москвы-реки, где в старинном, дореволюционной постройки доме находилась мастерская Фалька. Здание, которое носило название “Дом Перцова”, построено из кирпича с майоликовыми декоративными панно и представляет собой уникальный образец стиля модерн. В этом доме обосновались художники. Там были мастерские Фалька, Александра Куприна и Василия Рождественского.
Роберт Рафаилович радушно встретил нас и расцеловался с Фонвизиным. Кроме нас, в мастерской были еще гости, которые хотели увидеть работы Фалька.
Хозяин, характерно шаркая ногами, двигался по мастерской, неторопливо доставая картины для показа. На стенах висели натюрморты с цветами, выполненные гуашью с применением белил. Все работы были в приглушенных тонах и резко отличались от акварелей Фонвизина как художественным видением, так и техникой исполнения.
Меня заинтересовали окантованные стеклом пастели. От времени пастель расслоилась и словно бы соединилась со стеклом – казалось, что работы носят какой-то “пространственный” характер.
Фальк показывал живопись своего парижского периода. Очень красивые картины, неяркие, сильно “работанные”, многодельные, со следами мастихина. Париж проступал на них, будто сквозь марево тумана. Ощущение формы у Фалька всегда несло в себе черты сезаннизма.
Потом Фальк стал показывать другие работы разных периодов, и среди этих вещей была одна московская, изображавшая демонстрацию трудящихся, где не различались отдельные фигуры, а просто ощущалось, что улица заполнена толпой народа. Картина имела темно-серый тон: и люди, и небеса – все темно-серо-черное. И над темно-серыми людьми реяли темно-красные флаги, выполненные краплаком с добавлением черной сажи. Кто-то сказал, что это очень мрачная работа. Фальк ответил:
– Для меня та живопись мрачная, которая плохая!
Разговор перешел на былые дни, и замелькали имена знаменитых художников. Кто-то упомянул Шагала, а вместе с его именем вспомнился Витебск. И тут весьма оживившийся Фальк начал рассказывать историю: в 1920-х годах прошлого века город поделился на сторонников Шагала и сторонников Малевича. Каждый из них имел в Витебске свою школу живописи и таким образом пропагандировал свои художественные идеи.
Малевич, владевший умами революционно настроенной авангардной молодежи, раскрасил в супрематической манере весь город – торцы зданий, заборы, ларьки, а иногда и фасады домов. Но этого Малевичу показалось мало, и он – без разрешения местных властей – трамваи тоже разрисовал в стиле супрематизма. Естественно, нашлись люди, которые нажаловались на это художественное буйство местным властям, а те – дальше, в центр.
Фалька, работавшего тогда в Московской коллегии по делам искусства и художественной промышленности Отдела изобразительных искусств Наркомпроса, вызвал к себе заведующий отделом, известный художник Давид Штеренберг, и выдал ему мандат на арест Малевича, который, по его мнению, слишком разбушевался. Штеренберг просил Фалька помочь в выполнении этой щекотливой миссии и приставил к нему красноармейца, который должен был препроводить Малевича под арест. Фальк рассказывал, что Штеренберг, давая ему поручение, хитро улыбался, и можно было понять, что делает это он больше для отписки перед властями. Фальк, конечно, поехал в Витебск, но по приезде никого арестовывать не стал, тем более что Малевича он не нашел, а лишь насладился зрелищем безумно разрисованного города…
Мы с Фонвизиным часто перелистывали журнальные репродукции картин западных, да и русских художников левого толка. Книг по западному искусству тогда просто не продавалось, а русские художники, принадлежавшие к авангарду, ушли в глухое подполье. После разгрома в 1948 году московского Музея нового западного искусства все собрание этого музея было разделено пополам, и картины попали в запасники ГМИИ им. Пушкина и Эрмитажа. Работы русских авангардистов находились в запасниках Третьяковской галереи и хранились с грифом “секретно”. Увидеть их в те годы было невозможно. И Фонвизин собирал вырезки с репродукциями запрещенных мастеров из журналов, случайно попавшихся под руку. Были там и репродукции работ Михаила Ларионова, которого очень ценил Фонвизин. Волею судьбы двое друзей оказались разъединены: Ларионов со своей женой Натальей Гончаровой с 1919 года жил в Париже.
Артур Владимирович говорил о Михаиле Ларионове с особенным, повышенным эмоциональным чувством. Быть может, Фонвизина восхищало наивное, непосредственное восприятие жизни, которым обладал Ларионов. Подобной непосредственности нельзя научиться, она или есть, или нет. Его картины – шедевры наивной живописи, жанровые сюжеты из провинциальной жизни под общим названием “Парикмахерская” с участием простодушных красавиц и фатоватых парикмахеров – восхищали Фонвизина свободой и артистизмом.
Артуру Владимировичу были особенно близки импрессионистические картины Ларионова. Он часто говорил, что русский импрессионизм точнее и правдивее, чем французский, хотя Франция и является его родиной. Фонвизин утверждал также, что Россия сама открыла для себя импрессионизм, в первую очередь через Ларионова. Артур Владимирович даже близко не ставил искусство Натальи Гончаровой с искусством Ларионова. И с такой же страстной интонацией он отрицал “лучизм” (rayonism) Ларионова и, не желая их видеть, отбрасывал прочь репродукции “беспредметного творчества” друга, сетуя на превратности судьбы художника, заставившие его изменить себе.
Дружеские отношения Артура Фонвизина и Михаила Ларионова длились всю жизнь. Сохранилась их переписка, несомненно представляющая интерес для всех, кто интересуется искусством. Мне навсегда запомнилась фраза из письма Ларионова к Фонвизину: “Артуша, не понимай буквально слово «реализм». Это понятие гораздо шире!”
Ларионов должен был проявлять широту мысли, чтобы оставаться в Париже лидером художественного авангарда.
Рассматривая журнальные вырезки, мы с Артуром Владимировичем среди чрезвычайной пестроты изображений старались найти те, что больше всего удовлетворяли эстетическому чувству каждого из нас. Фонвизин немедленно извлекал репродукции картин Рауля Дюфи и Жоржа Руо. Руо ему нравился, особенно его акварели, но современным художником, владевшим воображением Фонвизина, был Дюфи. Видимо, Артур Владимирович ценил легкость и непосредственность этого мастера – качества, свойственные и ему самому. Однако после долгих разговоров о современном искусстве Фонвизин неизменно доставал монохромные, так называемые “андерсеновские”, весьма качественные (что было тогда редкостью) репродукции картин Веласкеса и Рембрандта. И начинался торжественный ритуал. Артура Владимировича охватывало чрезвычайное волнение, когда он рассматривал инфант Веласкеса или автопортрет Рембрандта с Саскией на коленях.
“The taste of our time” – так называлась серия альбомов по современному искусству, которую в середине XX века начало выпускать швейцарское издательство SKIRA. Книги отличало высочайшее качество печати. Они постепенно просачивались из-за железного занавеса и тоже давали нам повод для размышления.
Фонвизин часто повторял, что он никакой не педагог и не умеет преподавать, может только предложить посмотреть, как рисует сам.
Образцом педагога он считал французского художника второй половины XIX века Густава Моро, который преподавал в чрезвычайно свободной манере и не сдерживал инициативы учеников. В результате из них выросли не похожие друг на друга мастера, такие как Матисс, Марке и Руо. Из тех, кто бывал у Фонвизина, тоже вышли совсем разные художники. Достаточно назвать Анатолия Зверева и Анатолия Слепышева.
Артур Владимирович затруднялся формулировать теоретические положения, чтобы помочь ученикам, которых на деле у него набиралось довольно много. Это были по преимуществу дамы, иногда весьма способные. Восхищаясь учителем, они усваивали его творческий метод и старались писать целиком в его стиле. Но выделить я могу только Верочку Яснопольскую. Об остальных скажу как о верных Фонвизину людях, служивших его художественным идеям, но так и не ставших значительными творческими индивидуальностями, не прошедших пути, необходимого каждому состоявшемуся художнику, и не имевших своей художественной судьбы.
Перечислю несколько его замечаний о том, как следует писать, его творческих заветов:
Живопись – это умение видеть.
Надо ощущать цвет в свету. (То есть в освещенной части предмета.)
Всегда помните о касаниях! (Имеются в виду касания предмета и фона – они не должны иметь резкой границы, предмет должен выступать из фона.)
Тень тоже следует делать цветом.
По поводу последнего высказывания поясню, что сам Фонвизин учился в Германии в мастерской Геймана и Гарднера, а также часто захаживал в студию художника Антона Ажбе, который проповедовал “принцип большой формы”, но Фонвизин привнес в этот принцип взятую у Сезанна мысль о необходимости лепить форму цветом.
Кстати, Фонвизин, немец по происхождению, в юности писал свою фамилию как фон Визен, но потом утратил этот “немецкий акцент”. Хотя всю жизнь вспоминал свое краткое пребывание в Германии, темное пиво и знал несколько фраз по-немецки.
Мастерской у меня в то время не было, я по-прежнему жил на улице Немировича-Данченко, и мы с Артуром Владимировичем часто писали акварельные портреты у меня дома. Мне помогала моя первая жена, балерина Нина Чистова. Она приглашала в гости подруг, танцовщиц из Большого театра, чтобы мы могли их писать, и сама нам позировала. Иногда позировала Майя Плисецкая – так появились ее портреты, написанные Артуром Фонвизиным и мной. Среди наших моделей были Ирина Тихомирнова, Наташа Касаткина, Марина Кондратьева, Алла Богуславская, Маджи Скотт, Ася Нерсесова, Сусанна Звягина и другие. Позировали они в разных костюмах, в том числе в балетных пачках.
Фонвизин увлекался темой цирка и заполнял бесконечные листы изображениями наездниц, скакавших, стоя на одной ноге, на лошади. Эти листы, называемые им “цирки”, создавались на протяжении многих лет под впечатлением цирковой антрепризы Вильямса Труцци, которую Артур Владимирович видел в молодости. Цирк стал и точкой соприкосновения Фонвизина с моей мамой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?