Текст книги "Живица: Жизнь без праздников; Колодец"
Автор книги: Борис Споров
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Когда ещё только рубили сруб, тесали да строгали венцы, не один из свободных дней Раков провел на своей стройке – он суетился, помогал, но в ход дела не вмешивался и без того оказывался всюду помехой. Наблюдал со стороны. И вот что тогда его поразило в их работе – спокойствие. Никогда за всю свою жизнь он не видел, чтобы люди работали вот так. Обычно много шума, а дела мало. Или мало шума, но и тогда дела мало. А уж если много дела, то обязательно гнетущее напряжение, внутреннее зло и раздраженность, которые без конца выплескиваются наружу. Именно так – считал Раков – и работают от души, вкалывают… Ничего подобного здесь не было. Ни гнетущего шума, ни давящего напряжения, ни зубодробильного мата. Ровно, не торопясь, тюкали да тюкали: друг над другом подтрунивали, друг другу без напоминаний помогали, дружно садились рядком на «перекур», не спешили подниматься, а дело спорилось. Лишь ворчал или кого-нибудь незлобно отчитывал Круглов, при этом как у подростка отбирал топор или тесло и наставлял: вот так надо. И достаточно ему было сделать несколько тяпков, как уже и дураку стало бы ясно – мастер. И даже колхозные плотники в артели стариков преображались – не узнать: никто не упивался, не драл глотку, не «гавкал» на соседа…
Как-то Раков ради любопытства раскинул на всех строителей оговоренную за дом сумму и удивился: да они и заработают самую малость, а ведь как работают – без погонял и счетоводов. Что это? Что за форма труда? Вообще, что это такое – перерождение?.. И не мог на эти простые вопросы ответить теперь уже воистину опытный Раков… А ведь это был всего лишь осознанный свободный труд – не ради денег, но ради и во имя добра, во имя живой цели… Они точно так же подрубали струнинский дом, они точно так же строили бы любой новый дом в Перелетихе. И если бы завтра один из них скончался, перетрудившись, то остальные схоронили бы его – и вновь взялись за дело: и возрождали бы Перелетиху до последнего из них – и это была жизнь. Они душой понимали, что возрождают поруганное, оскверненное; прерванную по недоумию или по злой воле жизнь родной деревни; свою жизнь.
Вот это и называлось: работать не за страх, а за совесть.
К тому времени, как оттаяла земля и можно было копать и закладывать фундамент, дом был срублен, вязали под конек крышу. Раков, затурканный колхозными делами (начиналась страда), полагал, что земляные работы, заливка и кладка фундамента утянут много времени. И каково же было его удивление, когда через неделю, появившись на стройке, он нашел фундамент уже готовым и засыпанным землей, и даже подполье в рост человека было вырыто, а под печь и под переводы выложены кирпичные столбы. Оказалось, здесь постарался и экскаватор «Беларусь». Только руки развел…
И когда кирпичный фундамент своей четкой геометрией уже красовался по всей площади дома, а с четырех сторон аккуратно лежали с янтарным отливом венцы, переводы, стропила и слеги, когда мужики с хрипом строгали в три двуручника доски на пол и потолки, Раков впервые поверил, что и впрямь в мае может справить новоселье, и даже загадал тайно срок – день своих именин.
Только на сборке Раков убедился, насколько важен здесь и необходим Круглов. За всё время он и щепки, похоже, не поднял с земли, однако теперь создавалось такое впечатление, что работает он за всех. Каждому бревнышку он не только знал своё место, но и то, с какой стороны на него нажать, как по нему стукнуть, чтобы оно плотнее легло в гнездо. Подняли до подоконников – взялись за полы. Точно так же поступил Круглов и с потолками, лишь неустанно повторяя: «Бережно, бережно, сторожко». Те, что помоложе, работали наверху, а старшие внизу безопасно уже окосячивали окна и двери.
– Поддолби, поддолби, или топором, пяточкой чуток… да тесни снизу, или не видишь – гнездо косит! – прикрикнул Круглов на ставящих стропила. – А теперь вдарь, да как следует – вот так, как у Аннушки – с челночком. Расшивай… Эй, фонарь перекосили, шип не подрезали – глаза дома оставили!.. А ты что, кузнец-молодец, шип-то у тебя пузом идет. Или, думаешь, косяки гнуть – глаз-ватерпас… Ровно, ровно – а ты прикинь отвесом. Вот те и ровно, почти на сантиметр – поправь. – И пошел дальше.
Так и ходил, так и покрикивал беззлобно, а в ответ ему только кивали: так, так, все верно.
– Подай чуток, уважь на волос – вот так, села! – и ещё пара стропил угнездились… Укосины на шипах – и всё тютелька в тютельку: вот ведь как – наверху только обухами постукивают. И слеги тотчас кладут, и крышу решетят. Веселый перестук – Раков только головой крутит: «Соблазнили мужики… И куда такой домино, нас и всего-то трое. А может, дочка останется в деревне, замуж выйдет… Э, да это сколько ещё ждать!»
– Эгей, не забудьте лаги под борова положить, вот они! – вновь кричит Круглов.
И постукивают топоры, и с хрипотцой да посвистом дышат мужики, и дом поскрипывает, прилегает пазами на мох, и распирает расклинку в шипах, чтобы навечно… И Раков однажды понял, что дом-то живой, дом живет, дышит – и теперь вот так ему век и дышать одним дыханием с хозяевами, осадку давать.
– Пошабашим! – тихонько прикрикнул Круглов, и, наверно, все в этот миг почувствовали смертельную усталость: запосмаркивались, запокашливали, завытирали шеи и лица тряпицами вместо носовых платков. Тюк, тюк, хек, – вошли в бревна топоры и умолкли. И спускаются, кряхтя, мужики сверху, выходят через дверные проемы, грудятся вокруг Круглова, но даже не улыбаются – умаялись, пора отдохнуть.
– Славно, славно, – щурясь, приговаривал Круглов, – очень даже славно, вот поснедаем – и все на крышу; не забыть шиферные гвозди. – Пожевал губами, крякнул: – Славно, а фонарь на палец перекосили… славно. – Развернулся и пошел, припадая на ноги, к дому покойной Кирганихи.
Следом потянулись и мужики.
* * *
Поначалу Раков намерился покрыть дом железом, но Чачин с Бачиным с самого начала и отсоветовали:
– А надо ли, Николай Васильевич, железом-то греметь?
– Почему же нет? – изумился Раков, губы его нервно передернулись. – Грабить, говорят, так банк.
– Оно, может, и банк, – легонько подпел Бачин, – только ведь дорого.
– Да и красить запинаешься. Краска теперь особая: сохнет быстро и отскакивает быстро. Через год и будешь красить, так ещё допреж щетками скоблить, не то ведь ржа проточит.
– Это довод… Верно. Только и будешь штаны на крыше протирать.
– Умный мужик теперь не кроется железом… Рубероид, а поверх шифер – и в глаза не бросается, и ремонту легко поддается.
– А что если раздобыть оцинкованное – и оцинкованным! – вдохновился председатель.
На это Чачин лишь усмехнулся, а Бачин скромненько заметил:
– Дак, Николай Васильевич, блестеть шибко станет, глазам вредно и далеко видать…
Раков прищурился, наконец поняв, почему мужики против железа.
– А потом, голова, кровельщиков правских нет под рукой, а шифером мы сами и оденем, – второй веский довод высказал Чачин.
– Верно, – теперь уже спокойно согласился Раков. – А шифером и глаза не будет резать…
На сей раз пошабашили рано. Банный день.
Дом под крышей – теперь позволительно и расслабиться: дело сделано.
И побрели мужики в Курбатиху да в Гугино. Остались тяжелые на подъем – четверо курбатовских да Круглов.
Достали из печи теплую воду, умылись по пояс, ноги вымыли, переоделись в чистое. Пока управлялись – самовар зашумел, закипела картошка.
Солонины в блюде поставили, картошку тоже в блюдо вывалили, по крутому яйцу, сала свиного ломтиками нарезали, раскроили буханку хлеба, выставили бутылку зеленой – чем не застолье… Сели к столу, а вроде и есть не хочется – полежать впору.
Дом Кирганихи давно уже врос в землю. Завалина выперла под окна. Вскинул Чачин руку – всей ладонью к потолку и приложился. Сама Кирганиха не помнила и не знала, когда дом рубили, но вместе они свой век и отжили – дом и Катерина. Теперь дочь с зятем не приедут погостить – матери нет, а отпуск здесь проводить для них не резон… Стоят ухваты да кочережки у печи, чугунки по лавке и дребезжащий буфет с посудой; и кровать, и шторки-занавесочки, и стол со стульями, и Казанская Божья Матерь рядышко с Николаем Чудотворцем на Божничке – все на своих местах, ничего не тронуто, а самой Катерины нет – и ничего ей уже не понадобится. Как же мало человеку надо в этой жизни.
– Умерла Катя – и всё, конец всему, – кашлянув в кулак, негромко сказал Бачин, – всему её миру конец.
– Все там будем. Назад не придём. – Чачин вяло усмехнулся.
– Да я не об том, я об доме…
– А что о доме, дом послужил – и будя. – Опершись согнутыми пальцами о столешницу, Круглов потянулся к «зеленой». – Давайте, парнишки, с устаточку… Пусть председателю крыша послужит годков сорок – все уж на том свете будем, авось добрым словом и помянет… Мы не злопамятные.
И заулыбались мужики довольные: вот ведь какие мастера – Круглов не ошибется, зря не скажет: служить крыше без ремонта сорок лет, пока шифер не посыплется.
Прошла минута-другая, и тяжесть как будто скатилась в ноги. Два Ивана, оба коренные курбатовские, точно сговорившись, шумно вздохнули.
– Что, Иваны? Хороша бражка, да мала чашка, а?! – Чачин коротко усмехнулся.
Но оказалось, оба подумали, что вот их Курбатиха живет, а Перелетихи все-таки нет – жаль Перелетиху.
– А я вот, парнишки, сижу, прикрыл глаза и так-то нутром своим чувствую и вижу, что мой-то дом – четвертый от Киргановского – и тоска в сердце, такая ли тоска…
– Энта! – Круглов и палец вверх вскинул. – А ты как думал, паря!.. Я, считай, в колхозниках не был – всю жизнь, кроме военных лет, в подряды ходил. Как с тятенькой пошел ещё до Первой мировой, так и до посошка… Бывало, уйдем на большой подряд, ну, кручина изводит. Пешими по полсотни верст отмахивали – переночуем, а чуть свет назад. И то легче… Или, думаешь, зря на грудях землицу родную в ладанках носили? Никак. Она вроде бы и всюду одинака, только вот тропка, проторенная твоими дедами да прадедами, – она уже и дышит их памятью и силой. Согнать с места – это ведь считалось великим горем. – Он помолчал, подумал – жилистый, рослый, на удивление с вьющимися седыми волосами, видимо, когда-то красавец. – А то, помню, был у нас в Летневе слепой мужик, мальцом в пожаре ослеп, так тот всю жизнь по миру ходил. Один, без поводыря, уйдет, бывало, на край света, а в Летнево все одно возвернётся. Степан, спрашивают его, и как только ты дорогу находишь? Э, говорит, верьте-нет, а ноги чуют родную землю, ногами и сердцем и вижу – моя земля… Это, паря, от дикости от нашей да от террора вразлет все кинулись – то в Сибирь, то из Сибири на север, то ещё куда – в Азию. Такой разлетай-временщик, паря, кровную связь не только с землей, но и со сродниками теряет. Это как холера, как чума или наваждение какое – пройдет, наверно, всё это, только вот скоро ли.
– Много, поди, перестроил, Григорий Афанасьевич… как я земли перепахал, – сказал один из Иванов.
– Мало ли. – Круглов сощурился и принялся вяло жевать картошку с хлебом. – Только помнится больше из молодости, года до двадцать пятого. До тех лет как будто ещё в радость строили. Не на погромах и пепелищах, а по-людски строили. Поставили дом – как праздник. И смотрели на это дело иначе – те, кому строили. Строит себе, а о детях думает, будто на крепость фамильную – оттого, видать, и праздник. А уж работали, кажись, без сна: за неделю в шесть топоров дом ставили. Ну, не крестовый, понятно, а вот как этот. – Круглов притопнул ногой по полу. – А уж мастера… Четверть без отбивки выберет топором – и строгать не надо. Как дом срубим, так и душа ликует… А потом пошло так-то хмуро: водки много, а праздника – нет.
– А по мне, сотоварищи мои, так вот этот новый дом – праздник. Струнинский подрубали – душа радовалась, а теперь праздник, – неожиданно притихши, признался Чачин. – Мне бы опять те годы, перебрался бы я из Курбатихи на свое родное место! И дом бы поставил угол в угол.
– Какого же рожна и поднимался отсюда? Жил бы да жил, – ворчливо оговорил Бачин.
– Друже, друже, дураков-то не сеют, не жнут – они сами родятся… Вместе с тобой и почин сделали, как в отместку: только ведь подкоп-то давно-о-о велся – вот и подкопали.
– Подкоп-то подкопом – он был и теперь есть. А я, друг ты мой, уже не первый год о другом думаю, – признался Бачин таким тоном, что невольно каждый согласился: давно, знать, мужик думку свою носит. – Я вот об чём… да, бишь, об чем же я? – И видно было, что Бачин волнуется, как если бы душевный секрет решился обнародовать. – И откуда, думаю я, мужики, в нас такая пакостная податливость, неужели от веку? – И даже вздохнул сокрушенно. – Ума не приложу. Ведь только нам намекнут, а мы уже и сапоги скидоваем, чтобы легче бежать… Я вот и сам по себе могу судить – всю жизнь бегу, да ещё и извиняюсь. И меня уже и не беспокоит, куда, зачем, с толком ли – абы бежать! Но если бы один – ясно дело, скопытился, в Ляхово побёг, а как все – что? Вроде бы и шустрые, и беззаконники, а все носом землю роем! – Он помолчал, похмурился, отставил от себя недопитую стопку, отодвинул еду, механически зачем-то расчищая перед собой стол. – Нет, и не знаю, что с нами… В колхоз – идём в колхоз, скажут объединяйся – объединяемся; кукурузу сей – сеем; скажут, переселяйся в Курбатиху, а то и в Сибирь или к казахам – переселяемся. И даже не то беда, что носом землю роем, а с пониманием вреда роем, да ещё и наперебой, чтобы угодить! Будто среди нас и человеков с головой нету! – с искренним изумлением тихо воскликнул Бачин. – Ведь возьми то же сселение: никто не приходил и не приказывал – мол, немедленно! Нет – предложили. Понятно, был подкоп, а потом и прямо сгоняли: ни магазина, ни медпункта, ни школы – сами по себе… Ну и провались бы всё пропадом! Жить бы как жили… Ведь это, братцы, как стихия, её и пережить бы, как стихию, перетерпеть, переждать, ан нет – скорее носом землю рыть! А ведь погляньте, как просто: Борис, эвон, так и не прижился в Курбатихе, а Нинушка Струнина живет в Перелетихе – хоть бы хрен! – да ещё и мальчонка с ей, и в школу из Перелетихи бегает – один! А теперь уже и вовсе пришлый человек – Раков: строит терем. И главное, по-мужски, его, попробуй, тронь – так весь и ощетинится, хоть на плаху… И вот сдается мне, что молодые-то люди – это уже дети наши – посамостоятельнее нас. И не пойму, а мы-то куда распылились? Только и пришли к единой радости: телевизор в углу, теплый половик под ноги да бутылку на стол… А то возьми моего внука – армию уже отслужил – подался на молодежную стройку. Приезжал, дак рассказывал, как там. Прикинул я – и верно: это для каких же целей надобится одних-то сосунков сгонять в кучу?! Это же на прямой разврат, на пьянство да на мордобой. Кто подскажет, кто жизненным опытом поделится? Был бы он рядом – и отец, и я подсказали бы: так, мол, и так – из личного опыта имеем. Хрена-то с два подскажешь. А потом и слушать не станет – размежевались. Вот он там в вагончиках спирт и хлещет неразбавленный; женился в вагончике – через месяц разошлись. А что, говорит, не подошли друг к другу. Будто снаряд по калибру… И не один я это разумею, но всем трын-трава: никому и дела нет, что племя-то младое отделено от опыта, смолоду и гниёт… Или уж все мы теперь больные? – с обреченным вздором завершил Бачин и глянул на мужиков с мольбой и болью: поясните хоть вы – что с нами?
По мере того как говорил Бачин, лицо Чачина переливисто менялось: удивление, восторженность – мрачность. В конце он насупился и засопел.
– А что говорить – все одно толка никакого, – отмахнувшись рукой, сказал один из Иванов.
– Так не говори – делай, тогда и толк будет, – возразил второй Иван.
– Сделаешь, – гневно процедил Чачин. – Ты, друже, – обратился сурово к Бачину, – поди, не забыл историю со Шмаковым?.. Ведь заклевало воронье мужика, живьем раздавили, а фронтовик, контуженный. Я тогда было встрял, так мне в районе прямо сказали: или в лагерь захотел? Можем, мол, уважить… А вы ведь оба с Александром были партейные. Своего мужика по темечку и задолбили – сняли, исключили, приговорили, и ты ведь тоже руку тянул за это.
– Так ведь и там та же прыть! – жалостливо воскликнул Бачин. – Поднимет секретарь руку – и все поднимают, глаза в пол, а руку вверх. Тем же носом в землю. Потому что ты – ничто и рука твоя так – как трудодень.
– А какого тогда хрена и причины искать – все под виселицей! – так и вскипел Чачин, хватаясь за бутылку.
– Оставь, оставь, – с добродушной усмешкой перехватил Круглов его руку, – вечер-от до-о-лгий… Мелковато лопатим, ребятушки, плохо видим. Вы тут в земле колупались, а жизнь, она без повторений – мимо да мимо. А друже твой, кузнец, – он кивнул в сторону Бачина, – в самую, может, боль, в самую, может, язву и угодил. Да вот беда, бывало, за такое тявканье головушки-то скручивали! Эхма. – Он вздохнул, и мелко подрагивала его голова. – Рубили мы как-то домишко попу-беженцу в начале двадцатых, уж и не помню точно когда. Махонький домишко, ну, баня баней. А у него попадья да трое детишек. Говорим, давай, батюшка, мы тебе за ту же цену хоть вдвое поболе срубим. Нет, говорит, не могу согласиться: теперь стыдно широко жить – понятие такое пришло. Жили широко – Бога и прогневили. Для детишек полати сколотите, а мы с матушкой под полатями. Стол да лавку, а для икон место всегда найдется – боле нам ничего и не надобно… А тогда попов, эх, давили. Офицеров белых да попов с корнем изводили. Пока это мы ему домишко тяпали, так всё и вели беседы – складный оказался мужик, с большим понятием. Помню он и говорит: «Кару эту мы заслужили. Многое нам было дано, вот за многое и ответим. Это ясно. Но другое меня давит: с какой это легкостью мы от всего отказались, отреклись от всего. Ведь была власть, какая-никакая, а своя, русская, православная. Пришли жиды – и отреклись, к жидам пошли на службу. Да что там – власть! Надавили – и от Церкви отреклись, от тысячелетней веры православной, от вековых устоев – от всего отмахнулись с такой это легкостью, так что и убивать друг друга начали в угоду все тем же иноверцам. – Это он о Гражданской войне. – Вчера на иконы молились, а фарисея послушали – иконы выбросили. Вот что чудо! Как ослепли, и ведь никто не ведает, какие муки за все за это придется перетерпеть – за такие-то дела целые народы с земли сводились, кровавыми слезами Русь умоется, а все будет реветь пьяными слезами да вопрошать: за что?» Э, да мало ли что поп тогда говорил! Да как-то и не верили. Слушаем, а про себя думаем: пугает, провалится вся эта власть. Да и клир в ту пору мордовали – стреляли без суда и следствия, поневоле под полати залезешь. Видать, это дело первостатейным у них было – веру каленым железом выжигали, церкви грабили… И только в конце двадцатых и мы поняли, что есть кара, есть и для нас кровавые слезы. – Круглов помолчал, отдохнул и в общей тишине продолжил: – Нас ведь тоже в двадцать девятом под раскулачивание подвели, дом велик показался – точно такой, как вот Ракову поставили… Зима. Выгнали на мороз. А у нас с жинкой грудное дитя. Тятя говорит: берите еду да инструмент. Погрузили нас в сани, да и повезли под дулами. Думали, куда-нибудь в Заволжье – нет: везли, везли, так и привезли в Архангельскую губернию. Инструмент-от нам оставили, только топоры все отобрали – боялись. Уже от Няндомы верст за сто везли опять в санях – пятеро саней. А мороз – в носу клеит, за тридцать. Ну, думаем, не в лес же везут. А оно почти в лес, на опушку: выгружайся. А что выгружаться, поднялись – выгрузились. Развернулись – и покатили. Тятя первый и хватился – топоров нет. Так бежал следом за санями, молил ради Христа: топоры отдайте! Бросили один – как собаке кость… Ни еды, ни тепла и ночь круглая, да один на всех топор. Сбились в кучу и не верим – погибель. Тятя выбрал смолистую сосну, говорит: валите. Пока валили, пока запалили, пока растеплилось – младенец мой на руках у женки, хватились, окоченел. – Круглов повертел в пальцах стопку, но пить не стал, лицо его было спокойно. – Вот тогда тятенька и говорит: «Помните ли батюшку, домишко ему рубили? Терпите. Это и нам наказание, что так легко морды отворотили». Баба воет, лесина разошлась – трещит, а мы втроем – тятя, я да младший мой брательник – как взмыленные, одним топором – поочереди к огню бегаем сушиться. Другие мужики с бабами в это время нашвыркали подлеска. Костер перенесли, а на оттаявшем месте шалаш ставят, лапчатником укрывают. Мох из-под снега добывали. А мы рубили баньку, как попу, только, понятно, не тесали, не шкурили, сучья пообшиб – и врубайся. Крышу в накат из жердин, лаз прорубили, как в собачью конуру, внутри теплину развели, а вокруг лапчатником застелили на полметра – даже не знаю, сколько времени рубили, только ни на минуту не останавливались – так и схоронились от погибели… Это уже потом топорами обзавелись, пилами, дом поставили… Года через два мы с братом ушли оттуда – без докладу.
– Так это твой брательник в Летневе в тридцать третьем дом подпалил? – с удивлением спросил Бачин.
– Он, – вздохнув, отозвался Круглов. – Расстреляли за свой дом,
– Во-она…
– Так что, кузнец, совесть теряют один раз, а потом уже и терять нечего. Отреклись, как говорил батюшка, от своей власти, от веры, от своих мужиков, от совести своей, а уж переселение, укрупнение и ещё что там – тут уж доводка, тут уж по накатанной на заднице… А на поруганной земле завсегда новый дом хочется поставить.
– Понял ли, Бачин? – ядовито выцедил Чачин.
– Понял, друже, – негромко отозвался Бачин.
– Ни хрена ты не понял! Кто мог слово сказать да дело сделать – тех извели, побили на войнах да за Можаем постреляли. А таких, как мы с тобой, и приучили носом землю рыть.
Бачин сокрушенно вздохнул:
– Так я ведь так и понял, друже.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?