Электронная библиотека » Борис Споров » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 16 сентября 2020, 17:21


Автор книги: Борис Споров


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
5

День был теплый, парило – в заволжской низине залегала непомерная влажность. Но уже к вечеру с водохранилища потянуло холодом. А ночью температура упала до четырех-пяти градусов, и ощущение было такое, что нагрянули заморозки, кои нередки в мае, когда распускается дубовый лист.

У Гриши в комнате форточка настежь, и Анна чувствовала, как под её дверь тянуло леденящим сквозняком. И, как никогда, она вдруг ощутила казенную неуютность своей квартиры. Не спалось – все плохо… И бездумная легкость, с которой Анна жила даже в неимоверно трудные годы, и внешне беспечное восприятие судьбы, и изумительная способность радоваться малому, довольствоваться малым, купив, скажем, себе зимние сапоги, считать, что и во всём мире праздник, – всё представилось ей ложным, как и её квартира.

Она не понимала, что это уже возрастное начало, что это уже не восприятие быстротекущей жизни, но осмысление прожитой её части. Не понимала она и того, что это к ней лишь первая ласточка, что год от года будет тяжелее и тревожнее и в конце концов память о пережитом затмит текущие будни и станет естественным состоянием ее конечного существования. И будет она лишь удивляться, что недельные события стерлись, стушевались, а вот военное время живо, а вот сорок восьмой год – как вчерашний день… А ведь нередко вся личная жизнь представлялась ей сплошной удачей, казалось, везло во всем, потому как выжили, потому как выросли. По крайней мере, так казалось до сегодня, пока сын, болезненно покореженный, вдруг не взвопил: «Зачем ты мне всю жизнь врала?!» Да только что оставалось, когда весной сорок восьмого года вся личная жизнь на ложь опрокинулась: не просто словесная ложь, а сама жизнь в ложь и ложью обернулась – на каждом шагу и доныне ложь.

Вот, оказывается, чем страшен девичий грех – пожизненной ложью.

Она долго лежала, думала – и до мелочей ясно вдруг увидела, что эту горькую жизнь иначе прожить она и не смогла бы… И, поняв это, Анна возрадовалась сердцем, потому что вновь с души снималась ответственность – и за сына, и за судьбу, как будто возвратился беспечный глупый праздник животного существования.

Будильник показывал без четверти час. Анна достала из шкафа теплое одеяло, накинула поверх на постель. Оглянулась в комнату – при тусклом свете настольной рыжеватой лампы комната вновь предстала уютным гнездышком – и ничего казенного.

Она вышла к сыну – в форточку буквально несло. Гриша с голыми плечами лежал на диване, уткнувшись лицом в подушку. Она хотела поправить на нём одеяло, укрыть его, но не укрыла: пусть закаляется – болеть не будет. И форточку не тронула. Постояла посреди комнаты – и здесь уютно, застелено, заставлено. Нет, всё хорошо, а то, что сын потребовал ответа, так она об этом знала и думала, когда он ещё не родился, но уже был… Анна сладко зевнула, зябко поежилась и поспешила к себе – нырнула под два одеяла: через минуту согрелась, а ещё через минуту из её комнаты потекло мерное похрапывание.

И только тогда Гриша прерывисто вздохнул и повернулся на спину. Он не спал. Это была первая в его жизни бессонница. Понимая, что дольше так лежать нельзя, Гриша тихо и проворно оделся – и глухо под ключом щелкнул замок входной двери.

Потерянный брёл он, один, по ночной безлюдной улице, продуваемой леденящим ветром.

«…Кто дал им право родить меня для страданий? И почему именно я должен страдать? И зачем я вообще? Зачем жить?.. Для того, что ли, чтобы и я заставил страдать кого-то? А потом смерть. Яма. И всё – и это жизнь? И этим они одарили меня по собственной похоти… И почему у них нет совести? Почему они врут, кривляются – и я должен терпеть и благодарить. Если они не могут объяснить, зачем, если и сами ничего не понимают, не видят, тогда ведь и вовсе глупо – слепое размножение дерьма… Кто кроме, кто мне ответит, зачем?.. Бога нет, да и какой бог, когда все повылазили из обезьян!.. Какое безумие лететь в космосе на большом ядре и даже не иметь хотя бы вшивой цели, не знать – зачем? Живи хоть двадцать, хоть сто, хоть тыщу лет – все равно сгинешь, как последняя крыса в норе. Значит, чем меньше, тем лучше – меньше мучений, а ещё лучше – вовсе не быть… О, как я ненавижу лживое людское стадо: дурят себя достижениями в труде, победами на фронте, открытиями в науке, дурят друг друга в постелях – ах, я хочу ребенка, уважь мне, я хочу маленького беленького ребенка! Курва… А всё для того, чтобы не чувствовать себя последней сукой: меня родили – не спросили, а вот и я рожу – не спрошу. И квиты?.. А вдруг тайна?.. Тогда человек должен знать эту тайну! Нет никакой тайны, есть ложь и самообман. Летают «тарелки» – есть инопланетяне, да только смерть у меня за пазухой… И если можно было бы враз разнести в пух и в прах это летящее ядро – с каким бы наслаждением разнес бы я логово лжи и страданий. Проклятье, проклятье, будь проклято всё… Мать родная, мать – какова! Уж лучше быть собакой, как Он: гавкнул, зарычал – и вся любовь… И уж если вы заставили меня страдать, то уж и я не спрошу разрешения… А ведь родился человек из ничего – из капли плоти и похоти, вырастает, как дерево, а потом опять же превращается в ничто, становится ничем. Фокус, обман, мистика…» – И как только коготочек зацепился, увяз в этом полудетском оправдании пустопорожнего бытия, Гриша будто очнулся, и второй коготочек уже сознательно запустил туда же, в этот одуряющий вывод: из ничего в ничто. Даже не самообман, а одурение, будто мировое открытие осенило, и тотчас промежуток от «из ничего» до «в ничто» начал заполняться поп-ритмами, девочками, любовным напитком – вином, и уже готово было решение: всё оправдано, все дозволено на Земле, когда вновь поразила мысль: «Почему я должен за всех страдать, все спят, а я не могу, я должен страдать!» И только теперь Гриша почувствовал леденящий холод, понял, что продрог, что стоит в аллее посреди улицы, упершись взглядом под ноги – в землю, в могилу.

Хотелось запрокинуть голову – и завыть, но он лишь поднял взгляд – и его содрогнуло в ознобе: только теперь он понял, где стоит, скрытый ветвями лип. На балконе всего лишь второго этажа, навалившись на перила, стоял Он.

Уличный фонарь, громыхавший на ветру жестяным отражателем, периодически освещал и, видимо, слепил его. В белой футболке с короткими рукавами – он курил. Ветром из сигареты выхватывало летучие искорки… В первый момент звериная ярость охватила Гришу: он склонился и зашарил по земле руками, отыскивая камень, чтобы запустить в него. Но камня под руками не было, да и звериная ярость мгновенно угасла. Беспомощность и незащищенность сдавили горло – и тогда Гриша резко выпрямился и крикнул осипши и надсадно:

– Собака!.. – и побежал между деревьев всё дальше от ненавистного дома, от ненавистной лжи: бухало в груди сердце, бухала под ногами земля, и казалось, десятки голосов вдогонку вопили: «Собака, собака, собака!..»

Звякнуло где-то разбитое стекло.

6

Естественно, началось с магазинов и денег.

– Ты что, Гриша, ни хлеба у тебя, ни масла в холодильнике, а ты пластиночки слушаешь?! – придя со службы, раздраженно сказала мать.

– Мам, а ведь это важно – быть музыкально грамотным… А хлеб, что хлеб? – Он отмахнулся, и вновь загремела музыка.

Анна смутилась. Молча взяла сумку и пошла в магазин.

Через час она пришла с продуктами, надеясь, что теперь-то, после её личного примера, сын обрушит на неё поток извинений. Наверно, мол, и чай уже заварил, и ужин разогрел. Однако тщетными оказались ожидания – гремела музыка…

Вскоре деньги из кошелька потекли так быстро, что Анна вынуждена была спрятать кошелек. И тогда сын, язвительно усмехаясь, сказал:

– Мам, а ведь неприлично – прятать деньги.

– Неприлично на всякую ерунду тратить незаработанные деньги! – возмутилась мать.

Ни тени смущения – все та же усмешка:

– Так ведь я твой родной сын. Или мне идти воровать, чтобы купить какую-нибудь мелочь?.. Если человека родили, он вынужден жить.

– Он обязан хотя бы спрашивать разрешения.

– А зачем? – прозвучало, как выстрел.

К тому времени уже произошел и более серьезный конфликт – в школе. Когда староста класса обратилась:

– Струнин, Гришка! Ты где будешь отрабатывать практику?

– Нигде, – лениво или небрежно ответил он.

– Как это? Все будут, а он – не будет, какой принц!

– Датский. – Гриша поднялся из-за стола, чтобы до осени уйти из класса. – Все будут, а я не буду. Вопросы есть?

– Ты что, серьезно?.. Тогда иди в учительскую и сам доложи об этом.

– Вот ты и доложишь. Для закладов и существуешь.

– Э, что ты там выступаешь? Спрашивают – отвечай, – окликнул с другого ряда комсорг класса.

– А тебя не чешут, ты и не вякай! – огрызнулся Гриша и небрежно направился к выходу. – Салют, до сентября…

На следующий день завуч по труду позвонила Анне на службу: объяснив суть дела, предложила явиться в школу вместе с сыном.

Вечером состоялся разговор.

– Ты оторвись от книги, оторвись и перестань ухмыляться – мать с тобой говорит… Что у тебя в школе?

– И охота тебе? – Гриша отложил книгу. – Что, что… Да ничего.

– Как ничего?! – Анна изумилась. – Зачем ты врёшь? Ведь я всё знаю… – И осеклась, точно серпом под коленями ей шаркнули – не с сыном с глазу на глаз она, а с его отцом! И совместилось прошлое и настоящее, наслоилась маска на маску, уродуя одна другую. И кто это и кому задал вопрос – зачем ты врешь? – он ей или она ему. И подумалось: «Господи… если сейчас и скажет: а знаешь – тем лучше, – то это умышленно, это месть».

И сын сказал:

– А знаешь – тем лучше. Тогда зачем объяснять уже известное…

С медлительной обреченностью Анна опустилась на стул: то ли колени, то ли руки на коленях дрожали; шея напряженно вытянулась, глаза округлились. Она смотрела на сына и плакала, не шелохнувшись, не моргнув, не проронив ни звука – плакала глазами, но даже слезы не выкатывались из орбит, а уходили куда-то внутрь, в себя, и она их глотала.

– Я отказался от производственной практики… я не осёл, чтобы на мне пахали… Что тебя волнует?

Анна понимала, что у сына переломный возраст, что сейчас ему необходимо дать две воли, чтобы затем обе эти воли и отобрать, но сердце, душа материнская угадывали другое: возьмет сын и две, и три воли, но ни одной воли назад у него уже не взять.

– Сынок, я ведь учитель по образованию – знаю: производственная практика входит в программу обучения. Всё равно что в школу не ходить – ведь исключат.

– Нет. Школа во мне больше заинтересована, чем я в ней. Я для школы – процент, показатель! А всеобуч, а военкомат – не исключат…

– Сын, а почему бы и не поработать – и денег сколько-то получишь…

– Это мелко, мам… Ты думаешь, я работы боюсь? Нет, я принципиально – я не обязан, и ни к какому завучу в школу я не пойду. Из комсомола – пусть исключают. Все равно кругом ложь, а я не хочу лжи.

– Но ведь завтра завуч позвонит в управление, в партком или профком – как мне тогда быть?

Гриша поморщился, поерзал на диване, но ответил решительно:

– Скажи, сладу нет, материнской власти не признает. – Эти слова были прямо адресованы матери.

– Тогда тебе не стоит в школу идти, я схожу одна, – задумчиво согласилась мать.

– Твоё дело. Меня эти школьные дела вообще не интересуют.

– А тебя что вообще… что интересует?

– Меня?.. Новые плавки, чтобы не стыдно было купаться, и портативный маг, чтобы проводить время культурно. – Он легко поднялся с дивана, отбросил книгу на стол и вышел на кухню.

Понимая, что сын и впредь будет властен над нею, она поняла и то, что происходящее – реакция на отца, что сын повёл, видимо, затяжное возмездие и это настолько серьёзно, что его слова с делом не разойдутся. И не сломить его сейчас ни мольбой, ни угрозами, потому что определяется характер, определяется цепь поступков на всю, может быть, жизнь… Так что лучшее лекарство – время. Но если оно затянется, то сын успеет отравить жизнь и себе, и ей.

Анна осталась довольна, что приняла в общем-то мудрое решение: не тянуть сына в школу, идти самой и попытаться все уладить.

Это – плата за ложь.

7

Все лето Гриша пропадал в яхт-клубе: здесь был отличный берег, для купания теплый залив, можно было поработать на байдарке, а при желании выйти на большую воду под парусом. И парни собирались клёвые – любители рок-новинок, сухого винца и вяленой рыбки, и девочки – соответственные. Пара рублей, которые Гриша ежедневно прихватывал на обед и мелкие расходы, вливались в общий котёл, так что Гриша чувствовал и считал себя равным среди равных.

Как-то уже в конце августа сын сказал, добродушно улыбаясь:

– Ты, мам, наверно, считаешь, что я тебя малость эксплуатирую, но смотри, какой у тебя сын – двухпудовочкой играю! Девочки без ума от моей формы – скажи!.. Только вот скоро в десятый класс, а я костюм прикинул – по всем швам трещит, размера на два больше требуется – пятидесятый, второй рост.

– Батюшки, – Анна и руки опустила. – А мне и в голову не пришло – вымахал, дубина! – Сердце её ликовало: выкормила, вырастила, мужик – что бы то ни было, а мужик. И слезы радости щекотали горло.

За лето Гриша пообмяк: он не хмурился, не грубил, не замыкался в себе, однако жил по-прежнему потребительски: ни веник, ни пылесос в руки не возьмет, тарелку после себя не вымоет.

Точно так повел он себя и в школе. От домашних заданий полностью отказался. Что ещё его интересовало, так это обществоведение да история – дома он читал исторические романы, причем в то же время включая магнитофон с Высоцким.

– И зачем это я буду забивать себе голову химиями всякими да математиками! Ну, русский язык надо знать, историю – это я освою на уроках, а остальное – извините, у меня голова не резиновая, – не раз толковал он недоумевающей матери. – Ты, мам, не беспокойся: аттестат зрелости, считай, у меня в кармане.

Анну вызывали в школу, ей звонили, и она со слезами в горле твердила одно и то же: «Делайте что хотите – я с ним справиться не могу. Скажите, как мне быть, что делать?»

Но кто мог сказать – как быть, что делать? Ведь и сами учителя искали помощи у нее, у матери. И школа была бессильна: исключить десятиклассника среди учебного года, если он не совершил уголовного преступления и не круглый идиот, значило прецедент – а районо, а военкомат! Оставить на второй год – выставить весь педколлектив в дураках… Так что негласно было принято расхожее решение: не хочет учиться – пусть не учится. В семье не без урода, а из такого недоросля ещё и передовик производства получится… И лишь директор школы, которая вела у старшеклассников уроки истории и обществоведения, не раз заявляла на педсоветах:

– Не знаю, не знаю, что у вас за конфликты со Струниным, – у меня он учится вполне удовлетворительно, причём по любому вопросу высказывает или уж пытается высказать собственное мнение. – И это нередко звучало так: надо работать, товарищи коллеги, не умеете контактировать с учениками.

Десятиклассники изнывали над учебниками – худели, желтели, а Гриша наливался силой и процветал, иногда для разрядки отправляясь с подружкой в Горький – в театр.

Однажды мать сказала:

– Вот беда, в аттестат одних троек понаставят – учиться никуда уж не поступишь.

Гриша засмеялся:

– Капуста!.. Была бы цель, было бы желание – в любой гуманитарный вуз поступлю, как пить дать.

– Ты уж давай, сын, постарайся… Я тогда совсем бы успокоилась, – одобрила мать. Но думала она иначе: «Поступить ты, парень, никуда не поступишь, если уж только в техникум какой. Прежде бы тебя на завод, а уж там – как знаешь. Теперь уж на моей шее далеко не уедешь».

* * *

Ни мать, ни сын не задумывались над тем, что происходит в их маленькой семье, столь распространенной ныне… Оба они были травмированы уже в то время, когда ещё сын корчился под сердцем матери. И травма эта, засечка эта столь значительна и глубока в своем проникновении, что последствий, осложнений вполне достаточно на всю земную жизнь. Кроме лжи, в которую тогда уже, как в купель, были погружены и мать, и сын, в их души было внесено сознание и чувство собственной неполноценности. Это – необратимое клеймо безмужества, безотцовщины и в высшей степени – сиротства при живых родителях.

Женщина вольно или невольно рожает безмужней – и уже независимо от обстоятельств клеймо неполноценности ложится на ее душу, клеймо греха, клеймо отверженности.

Тем более ребенок: он и родится уже с готовым клеймом пережитых страданий. Грехопадение, изломанная психика матери уже в зачатке заклеймили плод.

И если бы присмотреться со стороны на семью, даже не на семью – какая уж семья! – на Анну с сыном, то легко можно было бы увидеть и понять, что с первых своих шагов они вели борьбу по крайней мере за право личной полноценности.

Явление это язвенное, как хронический недуг. И если в обществе сознание неполноценности – общепринятая норма, то такое общество изнутри поражено хроническим недугом – и если не принять мер к оздоровлению общественного организма, такое общество погибнет, разложится на корню.

* * *

А ведь окончил Гриша школу – не диво ли! – получил аттестат зрелости, выиграл поединок. И хотя знаний не обрел, зато крепко уверовал, что и он не лыком шит, что и он может ниспровергать, главное – упереться и ни с места. С откровенной насмешкой смотрел он на учителей, и не он – учителя смущались. И лишь директор школы не смутилась, она и сама улыбнулась и сказала с иронией:

– Ну, инакомыслящий, работать пойдёшь или учиться? Куда?

Гриша и глазом не моргнул – ответил:

– В университет. Но пока не решил в какой – в Горьковский или Московский. Подамся в историки.

– Ну, ну. – Директорша солидно кивнула. – Как говорят: дай бог вашему теленку волка съесть.

– А наш уже съел… а теперь бодается…

И довольный отправился домой, с издевкой отказавшись от выпускного вечера:

– Я ведь не грыз науки, а это чаепитие – для грызунов.

Вот уж действительно расплевался со школой…

Мать осторожно спросила:

– Гриша, а ты как, что ли, на завод или куда учиться? А то ведь под лежачий камень вода не течет.

– Течёт, мам, течёт. Вода всюду просачивается – и под стоячих, и под лежачих. – Гриша норовисто вскинул голову: ну, отец! – А вопрос, однако, существенный – сразу и не ответишь… Я подумаю – неделька ещё в моём распоряжении…

Не хотелось ему ни учиться, ни работать. И вел он себя так, будто всё, что касалось его будущего, находилось в чьих-то посторонних руках, нечего об этом и думать. Тот же яхт-клуб, та же братия. А неделя – она и есть неделя: семь дней – и уже было поздно куда бы то ни было подавать документы.

Так и кантовался лето. А в сентябре Гриша объявил, что будет работать при яхт-клубе помощником завхоза.

– За оборудованием по командировкам мотаться, – пояснил он. И действительно, еженедельно на день, на два Гриша исчезал из дома, возвращался деловой и усталый. В карманах его завелись деньжонки – и не то чтобы трояки да пятерки.

И лишь по весне, когда неожиданно пришла повестка в армию, открылось, что сын нигде не работал. А ещё позднее мать узнала, чем всю зиму он промышлял – на пару с приятелем, у которого в личном пользовании была машина, они поставляли гражданам Городца и Заволжья дефицитные холодильники, телевизоры, стиральные машины – тряпки не в счет. Платили «за услуги» хорошо, таких денег ни на одном заводе не заработал бы.

8

Получив повестку, Гриша подосадовал и восхитился:

– Ну надо же – в самый фарт… Но ведь и в самое время! – И восторженно засмеялся. – Жареным запахло.

Мать не поняла ни его досады, ни восторга.

– Тут уж чего, – сказала она. – Бери повестку да на работу, увольняйся, расчет получай.

– А у меня, мам, и отдел кадров, и бухгалтерия при себе: сам принимаю, сам увольняю, сам и деньги выдаю! – Гриша запустил руку в карман, извлек оттуда три полусотки, небрежно бросил на стол. – Вот, отвальную надо бы сообразить. Моих пар пять будет – не больше.

Растерянность, даже страх отразились на лице матери.

– Ты, Гриша, что, ты зачем это, ты верни деньги – и не надо…

– Ну, я же не контуженый, нельзя же так… В общем, парни все водку пьют, девки – тоже, а для меня сухенькое… Я пойду, мне ещё надо…

Сын ушел, Анна враз и отяжелела, так что ноги отказывались держать. На долю минуты оцепенела, задумалась, не отводя глаз от расплывшихся зеленоватых полусоток, и в ту же минуту горько заплакала. Она ещё не знала, но смутно догадывалась, что будущее её сына не только печально, но, может быть, и трагично. И будет человек – как птица в перьях – в бедах и неудачах всю жизнь. В конце концов разочаруется. А для разочарованных ныне одна дорожка, может, две.

И зачем нужны были эти восемнадцать лет постоянных забот и волнений?!

* * *

Пьяно хрипел Высоцкий, и это надрывное песнопение было, может, как никогда, кстати. Наконец Александр взревел:

– Да выключи ты эту рыгаловку! Таких ли я наслушался…

Выключили магнитофон, и все поняли, что устали от шума и от собственного громкого говора.

– Фу, ты, как легко сразу, – изумилась Анна.

Парни засмеялись: а нам ничего, вакуум заполняется.

– Ну, племяш, служить тебе не десятку, а два годика. Только это дело такое – куда попадешь, а то и двух лет хватит… Поставят на вышку – зря не стреляй, попадешь к друзьям на Запад – лоб не подставляй, а уж в случае чего, так от пуза да веером… Не забывай столовую и санчасть – и все будет под козырек. А мы здесь на всякий случай первую будем поднимать с присказкой: за тех, кто на губе…

Ну, берегись, молодые зубы, Гришкина мать расстаралась – жевать не пережевать. Отменно, как в кабаке: и рыбка красная, и сервелат – светится, на губах тает, и апельсины горой цветут.

Молодежь обособилась – у них своё; за приставным столом обособилась семья; и на какое-то время представилось Анне, что она одна-одинешенька на чужом пиру… И как будто отъединилась, и всех враз увидела, и всех по одному – то ли сама утратила слух, то ли застолье онемело. Охватила радостная тишина.

…Прошло без полугода девятнадцать лет с того вьюжного начала января, когда подхватываемые ветром и снегом они с Ириной пробирались через заснеженный дворик роддома – в ворохе пеленок и одеял теплилось менее трех килограммов живого веса! И вот это – он? Нет, это уже другой… Анна смотрела на брата – узнавала его, смотрела на Ирину – тоже узнавала, но смотрела на сына – и не узнавала. Так и мнилось, что это молоденький Виктор, а рядом с ним юная девица – соперница, и Анна ненавидела её… Какие они все рослые да статные, а как они все одеты – по моде или с иголочки. А застолье – сама никогда не знала такого застолья, а им – даже не дивно… И вспомнились проводы отца на фронт – никакого застолья: сошлись мужики, выпили по стакану – и на подводу… А провожали Алексея – тоже: трое остриженных сели на кухне, выпили бутылку водки – и поднялись. А все работяги, лапищи, как ножи бульдозерные, и говорили все о работе. Да что, Алексей в армию мужиком зрелым уходил… И это уже не те Алёшки, это другие, это новое поколение, новые люди – миновавшие задавленность трудом…

Постукивание вилок, позвякивание посуды, одновременная разноголосица – всё вдруг прорвалось, зазвучало:

– Нашел джинса – за полтинник!

– Две, две с полтиной – с марочкой.

– А где их возьмешь…

– Захочешь – возьмешь, с соседа сдрючишь!

– Вот у Ленки джинса!

– Ленок, нарисуйся…

– Ух, глазам больно!

– Чо ты в сухаря вцепился? Плесни водяры.

– Успею, ночь моя.

– Батничек привезли предки – от зависти заржёшь!

– А давайте, заодно свадьбу и объявим, а?

– Жеребятина.

– Нет, плодить на мученье – увольте. Давно бы пора пресечь…

И вновь глухота, провал – фильм без звука.

Все о тряпках. Как с цепи сорвались: сама о тряпках, Ирина о тряпках и они все – о тряпках. И парни – мужчины. Где же их-то забота? Или они – дети? Но дети о женитьбе не говорят. Да вон ещё как: плодить на мученье – увольте. А какое мученье, когда сыты, одеты, обуты… Наверно, и правда, не хлебом единым… А Санюшка-то, Санюшка – восемнадцать стукнуло, а уже в убийцы угодил…

Независимо и широко сидел за приставным столом этот центнер-пенёк. И ничем, казалось, его не сковырнуть с места. Рядом маленький пенёк – сын Шурик. С другой стороны шикарная Ирина и красивенькая Лиза. Разделилась семья на мужскую и женскую половины – и это, наверное, так.

Тяжелым взглядом Александр следил за молодыми, точно сторожил их или в зависти страдал – самому таких годков мало выпало.

И вновь слух прорезался – зазвучали голоса:

– Саша, не пора ли домой?

– Не пора.

– Куда ты спешишь, мамочка, Высоцкий будет… Гриша, вруби.

– Лучше бы уж сами рявкнули – все хоть живые голоса.

– Ты, папа, устарел!..

– И ты туда же, сявка молодая.

– Мой предок грозился японский маг достать…

– Фирма!

– Тысяча рэ.

– Зато вещь. Крути «Бони» – хильнём…

И закрутили. Встрепенулась Анна – танцевать, значит, столы сдвигать будут. Но даже стулья не тронули, сгрудились на свободном пятачке – и замерли.

Замерли – и точно по команде включились в ритм… Двигались плечи, туловища, ноги, как на шарнирах двигались головы, безвольно побалтывались руки, а лица враз обрели непроницаемость масок. Было в этих движениях что-то неуловимо завораживающее, но холодное, мертвое… Анна лишь головой от недоумения потряхивала… Они даже не сходили с мест, а так – топтались, но ритм ускорялся – задвигались руки, и вот уже заподрагивали животы сначала у девиц, затем у парней, началось как будто неприличное движение тел, и точно каждый старался превзойти другого – час предсмертия, ритуальный танец… И Анна вспомнила, что видела подобное по телевизору. Но там танцевали обнаженные негры, в набедренных повязках, с кольцами в носу… Да и какая же это пляска, какой танец, если нет полета, прихлопа и притопа, если не плывут лебеди – всего лишь непристойный танец живота…

И вновь немые кадры – и безмолвные думы…

А может, сама и виновата, что сын очужел. Какая вокруг него каша заваривалась: один дядька в тюрьму угодил, второй сына на произвол судьбы бросил, отец родной с тремя узкоглазыми под окнами прогуливается, и мать – такая… Господи, и это пережить надо. Вот и корит – родила на мученье. Будто я сама выдумала родилку – и родила… Уйдет завтра – и вовсе одна останусь. Боже мой, да можно ли так… И звенящая тишина туго упеленывала, и слезы катились из глаз. При легком дуновении и рассыпалась шаткая цель жизни, да и не было никакой цели – существование, ничего другого, и как ответить на вечный вопрос: для чего? Для чего сама, для чего сын, для чего вообще?.. А сын смотрел на мать и кривил губы – плачет старуха; и брат смотрел на сестру – говорил дурехе: выходи замуж; Ирина смотрела на подругу и сродницу – у меня хоть двое и мужик в силе…

Подкатился Шурик: «Тетка Анна, что ревешь?» – полез, сопя, на колени…

Разверзлись уши – прихлынули голоса:

– До полночи.

– Нет, до утра! До полночи соловьев слушать; гудим – до утра!

– На автобус – и до яхт-клуба: пару шлюпок – и по волнам.

– Технику, технику…

– Девки, поднимайтесь!

– Вот и нам пора… Одевай Шурика.

– Я тоже на шлюпки.

– Домой – и никаких.

– А что мы без света сидим?

– Батюшки, девятый час…

И поднялось застолье, кто во что горазд. И только Анна сидела молча – устала, от дум устала, не привыкла думать, одна, весь вечер одна.

– Гриш, скажи отцу, что и я с тобой…

– Да пошла ты. – И оттолкнул небрежно. И в тот же момент неповторимая рука легла на Гришино плечо, и сдавила лапища, так что косточки хрустнули, и Александр процедил над ухом:

– Ты, племяшок, не хами бурно – она ведь тебе сестра. А хамить будешь – меж рог приложу. – И притиснул по-свойски племяша, а у того от гнева и губы задрожали, но одолел свой гнев, по-свойски же в ответ усмехнулся:

– Ты, дядюшка, не щупай кости – они уже окрепли. Не то ведь по брюкве врежу. – И так незаметно ввернул локтем повыше пупка, что у Александра и глаза на лоб полезли: э, да племяш, сучок, вырос. Перевел дыхание, засмеялся, увлек из общего базара на кухню.

– Молоток, племяш, не позволяй верхом садиться. Ты уже мужик… Ты, мужик, сходил бы к нему – к паханку, да тряхнул бы по вопросу… так, мол, и так – за восемнадцать лет положи на сберкнижку… не то, мол, смотри… Расколется, он ведь фраер, – полтинник. А если и не расколется, то рванет – и хорошо сделает: надоел он порядочным образом.

Гриша напрягся: не враз поймешь, что это дядьку в кусты потянуло.

– Кому надоел?

– Да нам всем…. Двум медведям тошно на одной командировке. А ты ведь через пару лет тоже медведем станешь.

Гриша понял, но продолжал валять дурака:

– Да нужен он – связываться… там две сестры родных. А приду, авось будем вместе машины шпаклевать.

– Ты, шпаклевщик, слушай сюда, я тебе говорю…

– Уже наслушался, – Гриша отступил шаг назад и в усмешке сощурился, – теперь уж ты послушай: посидел, выпил – вот и крути педали. А учить опоздал. – Гриша шагнул к выходу, но Александр перехватил его за руку:

– Хамишь, малый…

– Да оставь ты, большой! – И Гриша рванул руку так, что дядька плотно приложился плечом в простенок.

– Ирка! Домой – тут нема делов! – рявкнул из кухни Александр. А Гриша вошёл в комнату и сказал Ирине:

– Уведи его, а то он залупаться начал, – подошел к матери положил ей на плечо руку: – Мам, со стола не убирай, оставь, как есть, мы придем – девки утром и уберут. – И друзьям: – Варяги, курс на дамбу!

И захрипел Высоцкий: «Ну, что за кони мне попались – привередливые!..»

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации