Текст книги "Введение в поведение. История наук о том, что движет животными и как их правильно понимать"
Автор книги: Борис Жуков
Жанр: Природа и животные, Дом и Семья
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
И тем не менее в своей автобиографии Лоренц пишет о разочаровании, которое он испытал в юности, читая тогдашнюю литературу о поведении: «Никто из этих людей не понимал животных, никто не был настоящим знатоком». Именно тогда Лоренц, по его словам, ощутил «собственную ответственность» за создание целостного представления о поведении животных, поняв, что от ведущих теоретиков ничего внятного ждать не приходится.
Как же соотнести одно с другим? Вспомним, что работы Уитмена, Хайнрота, Хаксли не претендовали на построение какой-либо общей теории поведения (хотя бы даже только врожденного и видоспецифического). Но это не означает, что в зоопсихологии времен юности Лоренца (то есть примерно первой половины 1920-х годов) теорий не было вовсе. Как мы уже говорили в главе 2, там все еще кипели споры о том, возможно ли научное изучение психики животных, предполагавшие неизбежный (как казалось) выбор между механицизмом и антропоморфизмом. К описываемому времени каждая из этих альтернатив уже была продумана и артикулирована в виде некоторого круга представлений и понятий, более-менее общих для целой группы направлений и школ. Направление, отрицавшее существование у животных психики или, по крайней мере, возможность и надобность ее изучения, выступало под знаменем объективизма. К описываемому времени центральное положение в этом лагере уже прочно занял бихевиоризм (и Лоренц в своей автобиографии именует «бихевиористами» всех тогдашних приверженцев объективистского подхода), но к нему же примыкали и зоопсихологи физиологической традиции (такие, как Бете или Павлов[45]45
Широко известен, например, тот факт, что Павлов просто запрещал своим сотрудникам при обсуждении поведения подопытного животного использовать «психологическую» лексику («подумал», «надеялся», «понял», «решил» и т. п.) и даже штрафовал их за нарушение этого запрета, то есть действовал в точном соответствии с «программой объективизации» Бете, Беера и фон Юкскюля. Правда, Павлов был все-таки более умеренным объективистом, чем Бете, дозволяя говорить, что собака что-то видит или слышит.
[Закрыть]) и некоторые другие школы и направления.
Объективистский подход год от года набирал популярность, несмотря даже на переход в противоположный лагерь одного из самых авторитетных объективистов – фон Юкскюля. В США он (в форме бихевиоризма) уже явно доминировал, но в европейской зоопсихологии все еще преобладали сторонники изучения психики животных. Отказавшись от прямолинейно-антропоморфистского истолкования поведения, они искали иные способы судить по нему о внутреннем мире животных. Эти поиски были по-своему плодотворны (как мы видели на примере развития концепции фон Юкскюля), но сама логика противостояния идее «рефлекторных автоматов» чем дальше, тем настойчивее подталкивала их к виталистическим взглядам, тем более что именно в 1900–1920-е годы возродившийся из пепла витализм находился на пике своей популярности в биологии в целом. Однако обращение к витализму было чревато методологическим параличом: у естествознания того времени не было никаких средств и методов для работы с нематериальными факторами. Отказываясь признавать поведение суммой рефлексов, оппоненты объективизма не могли предложить ничего взамен. Им оставалось только строить умозрительные теории и модели, проверка которых не выглядела возможной даже в будущем, да критиковать работы своих противников, сообщавшие о все новых успехах. Это и предопределило неуклонное падение популярности субъективистского подхода на протяжении всей первой трети XX века.
В 1920-е годы основные теоретические усилия сторонников этого подхода были так или иначе сосредоточены вокруг проблемы инстинкта, поэтому все направление получило собирательное название инстинктивизма. Ведущим теоретиком инстинктивизма стал уже неоднократно упоминавшийся на страницах этой книги британо-американский психолог Уильям Мак-Дугалл, предложивший собственную концепцию инстинкта. По Мак-Дугаллу, инстинкт – это прежде всего психическое явление, некое подсознательное влечение или стремление, побуждающее человека или животное к действиям, направленным на достижение определенного результата[46]46
При этом, по Мак-Дугаллу, сами эти действия могут быть весьма различными: например, один и тот же «инстинкт агрессии» может побудить схватить противника за горло, ударить (кулаком или орудием), швырнуть в него камнем, выстрелить и т. д. Таким образом, динамическая форма действия, паттерн поведения не играл в концепции Мак-Дугалла никакой роли – как и в теориях его оппонентов-бихевиористов.
[Закрыть].
Возможно, на последних трех абзацах у читателя уже зарябило в глазах от всех этих многочисленных «измов». Если так, самое время взглянуть на их противостояние глазами молодого Лоренца. Юный Конрад с самого раннего возраста отличался, по его собственному выражению, «чрезмерной любовью к животным». Многие мальчишки тащат в дом разную живность, но не у многих хватит терпения, например, растить 44 головастика пятнистой саламандры, чтобы посмотреть, как они превращаются во взрослых амфибий. Маленького исследователя интересовали все животные и все стороны их жизни, но особенно их поведение. Кстати, еще в детстве, когда ему подарили только что вылупившегося утенка, он действительно столкнулся с феноменом импринтинга – ничего, естественно, не зная о работах Хайнрота и тем более Сполдинга (так что источники, приписывающие ему это открытие, в известном смысле не лгут). Позже, по окончании гимназии, он по настоянию отца – знаменитого ортопеда Адольфа Лоренца – поступил на медицинский факультет Венского университета. Там он особенно увлекался сравнительной анатомией, еще до окончания университета стал лаборантом у преподававшего ее профессора Хохштеттера[47]47
С благодарностью вспоминая его, Лоренц особо подчеркивает, что Хохштеттер «был прирожденным преподавателем сравнительного метода». Именно в годы работы с ним Лоренц пришел к мысли, что этот метод можно применить и в изучении поведения.
[Закрыть], а после получения диплома занял должность ассистента в университетском Анатомическом институте. Но «возни со зверюшками» не бросил, при каждой возможности продолжал наблюдения. И, едва завершив медицинское образование, приступил к систематическому изучению зоологии и одновременно начал посещать психологический семинар профессора Бюлера.
К этому времени начинающий зоопсихолог уже накопил немалый объем собственных наблюдений за животными и жадно искал теоретического объяснения тому, что видел, – или хотя бы указания, каким бы могло быть это объяснение, какие понятия и категории оно должно включать. Естественно, в первую очередь он проштудировал работы идейных лидеров двух противостоящих друг другу направлений – Уотсона и Мак-Дугалла. И пришел к процитированному выше неутешительному выводу. Построения инстинктивистов, по сути дела, сводились к утверждению, что животное ведет себя так, а не иначе, потому что его к этому побуждает инстинкт. Но что он такое, этот инстинкт, каковы его свойства, как можно его исследовать или использовать в исследованиях? Как он сам определяет, когда и к чему побуждать животное? Ответов на эти вопросы не было, а то немногое, что говорилось об инстинкте, наводило на подозрения, что это просто псевдоним души. Альтернативой был бихевиоризм, утверждавший, что никакой психической жизни у животных нет вовсе, а все их поведение – лишь цепочка рефлексов, вызываемых внешними стимулами.
Ни одна из этих систем взглядов категорически не устраивала Лоренца – прежде всего потому, что ничего не объясняла в его собственных наблюдениях. Но явный витализм в концепциях инстинктивистов был еще и мировоззренчески неприемлем для него, к тому времени уже убежденного материалиста и атеиста. За неимением лучшего он принял идею цепочки рефлексов в качестве некого «общетеоретического» объяснения, но продолжал поиски чего-то более конкретного и применимого в работе, постепенно свыкаясь с мыслью, что настоящую теорию поведения придется создавать самому.
Впрочем, некий просвет в теоретических потемках все же наметился, когда приятель Лоренца Бернхард Хелльманн (тоже весьма интересовавшийся поведением животных) дал ему книгу Оскара Хайнрота «Птицы Средней Европы». Эта капитальная сводка, выдержанная в духе классической зоологии, описывала поведение птиц как лишь одну из сторон их биологии и почти не обсуждала общетеоретических проблем поведения. Но Лоренц сразу почувствовал у автора книги совсем иной уровень понимания предмета: «Я решил, что этот человек знает все о поведении животных». Вскоре Хайнрот стал непосредственным наставником Лоренца – сначала заочным, по переписке, а затем и очным. Помимо всего прочего Хайнрот, а затем американская орнитологиня Маргарет Найс (выступавшая в те годы своеобразным посредником между американскими и немецкими орнитологами) навели Лоренца на работы Уитмена и Крейга, чьи имена тогда нечасто упоминались в обзорах и ссылках. С Крейгом у Лоренца тоже завязалась оживленная переписка. Еще через некоторое время Лоренц на конгрессе в Кембридже познакомился с Джулианом Хаксли (а через него – с работами британских зоологов-поведенщиков) и сам нашел статьи Якоба фон Юкскюля, после чего начал переписку и с ним. Застарелый витализм почтенного физиолога теперь уже не смущал молодого материалиста: эти двое так понравились друг другу, что в 1937 году фон Юкскюль предложил Лоренцу стать его преемником в созданном им Институте исследований умвельта – и тот принял предложение, хотя назначение в итоге не состоялось по не зависевшим от обоих причинам. Так или иначе, радикальный материалист и атеист Лоренц нашел у виталиста Юкскюля куда больше интересного и ценного, чем у столь же ярых материалистов Уотсона и Скиннера[48]48
С Б. Ф. Скиннером, самым знаменитым представителем бихевиоризма, нам еще предстоит познакомиться в главе 6.
[Закрыть].
У каждого из этих ученых Лоренц почерпнул немало идей и понятий – и каждому потом воздал с лихвой в дни своей славы. И тем не менее знакомство с их работами только укрепляло в нем уверенность в необходимости создания общей теории поведения. Так в волшебной сказке меч-кладенец, шапка-невидимка и прочие дары разнообразных чудесных помощников не совершают за героя подвиг, но дают ему возможность его совершить.
Здесь, видимо, следует сделать небольшое отступление, чтобы пояснить, почему даже после работ всех перечисленных исследователей задача создания общей теории поведения выглядела совершенно невыполнимой.
Молчание второго субъекта
(философско-методологическое отступление)
Для начала зададимся вопросом, который на первый взгляд не имеет никакого отношения ни к становлению классической этологии, ни вообще к теме этой книги: чем, собственно, отличаются гуманитарные науки от естественных?
Вокруг этого вопроса сломано множество копий и высказано множество мнений – начиная от классического определения немецкого философа и историка культуры Вильгельма Дильтея (предложившего различать «науки о природе» – естественные и «науки о духе» – гуманитарные) и до высокомерных дразнилок: мол, гуманитарные науки – это те, которыми может успешно заниматься человек, неспособный одолеть школьный курс математики. Отдельным предметом споров служит отнесение тех или иных конкретных дисциплин к естественным или гуманитарным. Некоторые страстно доказывают, что современная психология – давно уже естественная наука, так как вся основана на эксперименте и применяет такие сложные приборы, как магнитно-резонансный томограф. Другие категорически отказываются признавать, что лингвистика – гуманитарная наука и раздел филологии: как же так, мол, в ней же столько математики! Конечно, подобные высказывания отражают лишь распространенные стереотипы (порожденные не только слабым знакомством с предметом, но еще и подспудной тягой к самоутверждению). Однако и более корректные и компетентные суждения часто не могут прояснить ситуацию. Вот, скажем, написано в Википедии, что «гуманитарные науки – дисциплины, изучающие человека в сфере его духовной, умственной, нравственной, культурной и общественной деятельности». Вроде ясно, но представим себе, например, группу медиков и фармацевтов, изучающих реабилитацию людей, перенесших инсульт. Они просят своих пациентов прочитать написанный текст, выполнить арифметические действия, назвать имена близких… Это, несомненно, прямо относится к духовной и умственной сферам – но достаточно ли этого, чтобы признать такое исследование гуманитарным?
Разделение по применяемым методам тоже не добавляет ясности. Например, методы, с помощью которых молодая наука биоинформатика устанавливает родственные связи видов медведей или штаммов вируса (кто от кого произошел и в какой последовательности), по сути ничем не отличаются от методов, которыми текстологи-медиевисты устанавливают генетические связи между разными списками одного и того же памятника. В том, что биоинформатика (в том числе и молекулярная филогенетика) – наука естественная, вроде бы никто не сомневается, в гуманитарной природе текстологии – тем более.
Не претендуя на исчерпывающее решение этого старого и изрядно запутанного вопроса, попробуем указать на одно различие, которое нередко упоминается, но обычно вскользь, вторым планом, как дополнительное. Так, в той же статье в Википедии, в частности, говорится: «В отличие от естественных наук, где преобладают субъект-объектные отношения, в гуманитарных науках речь идет об отношениях субъект-субъектных». Не слишком внимательный читатель скользнет по этой строчке взглядом и тут же ее забудет. И зря. Она-то и указывает на самую суть.
Дело в том, что в гуманитарных науках в отношениях между субъектом исследования и его объектом всегда присутствует некая «двуслойность» – чего в науках естественных не бывает никогда. Сколь бы сложной и многозвенной ни была та цепочка взаимодействий, по которой ученый-естественник судит о своем объекте, в ней нет субъекта. Единственный субъект естественнонаучного исследования – сам исследователь. А в исследовании, скажем, историческом этих субъектов как минимум двое: современный историк и автор исследуемого источника. Последний является субъектом описания исторической реальности и одновременно объектом современного исследования: ведь даже если о нем ничего не известно, современный ученый волей-неволей видит интересующие его события, процессы и людей только через посредство древнего летописца. И как бы критически он к нему ни относился, как бы ни проверял все, что только можно, независимыми методами (по сообщениям других источников, по данным археологии и т. д.), такой взгляд радикально отличается от «неопосредованного» взгляда естествоиспытателя.
Из этого следует, в частности, что то, что мы называем «историческим фактом», не является фактом в том смысле, в котором это слово употребляется в естествознании. Вот, допустим, в какой-нибудь Тьмутараканской летописи написано, что в таком-то году князь Всепослав сделал то-то и то-то – например, совершил поход на соседа или крестился. События такого рода обычно и называют «историческим фактом». Но действительно ли это факт? Нет. Фактом тут является только то, что есть такое летописное сообщение. Каждый может при некотором старании увидеть оригинальный документ, а если скептик обладает достаточной квалификацией – то и провести соответствующие анализы (пергамента, чернил, написания букв, особенностей словоупотребления и т. д.) и убедиться, что этот фрагмент написан тогда же, когда и весь остальной текст, а язык документа соответствует эпохе княжения Всепослава. Но действительно ли князь совершил свой поход? Если да, то было ли это именно в том году, а не в другом? Был ли этот поход столь победоносным, как о том повествует летопись? Априорно считать фактами все, что говорит летопись, нельзя – там же может быть написано, к примеру, что во время этого похода князь по ночам оборачивался серым волком. Значит, надо соотносить это со всеми доступными другими данными, с законами природы и здравым смыслом. Так обращаются не с фактами, а с теориями, гипотезами, реконструкциями[49]49
Приношу искреннюю благодарность К. А. Корчагину, указавшему мне на эту мысль английского историка и философа Робина Коллингвуда.
[Закрыть].
Если кто-то полагает, что это преувеличение или попытка дискредитировать достоверность исторического знания, – пусть посмотрит хотя бы на споры современных историков о том, что в летописном рассказе о крещении князя Владимира в Корсуни можно считать изложением реальных событий, а что – литературно-назидательными добавлениями. Или обратится к обстоятельствам гибели царевича Димитрия: имея два богато документированных изложения событий мая 1591 года в Угличе, историки до сих пор не могут сказать ничего определенного о том, как погиб царевич, поскольку обе версии («годуновская» и «антигодуновская») абсолютно неправдоподобны даже на самый доброжелательный взгляд.
Не следует думать, впрочем, что этот эффект присущ только исторической науке. Конечно, в разных науках его величина и формы могут быть очень разными. В лингвистике, например, он почти незаметен (что и вызывает у многих настойчивое желание исключить ее из числа гуманитарных наук): индивидуальный носитель языка почти ничего не может сделать с ним сознательным усилием. Некоторым людям удавалось ввести в язык новое, ранее не существовавшее слово, но никто еще не сумел по своему произволу наделить язык новым падежом или новой предложной конструкцией. Поэтому лингвистика может обращаться с языком «через голову» второго субъекта, почти как с объектом естествознания (хотя если знать, что искать, то влияние «второго субъекта» можно различить и там). А вот психология обречена оставаться наукой гуманитарной, несмотря ни на мощный арсенал естественнонаучных методов и приборов, ни на устремления выдающихся психологов и целых научных школ. Ей никуда не уйти от второго субъекта, потому что он-то и есть, собственно, предмет ее изучения.
Заметим, что присутствие второго субъекта позволяет гуманитарным наукам изучать объекты, которых… просто нет. То есть не существует объективно – но они существуют в представлениях людей и в этом качестве вполне могут стать объектом изучения. Одна из областей фольклористики, например, посвящена изучению представлений о разного рода сверхъестественных существах – леших, домовых, водяных, кикиморах и т. п. Специалисты в этой области картируют зону распространения, скажем, уроса (вы слыхали о такой разновидности нечистой силы?) так же определенно, как зоологи – ареал снежного барса или индийского носорога. А литературоведы могут и вовсе изучать заведомый вымысел, о фиктивной природе которого знают не только они, но и сам «второй субъект» – автор изучаемого произведения. И от этого литературоведение не перестает быть настоящей, полноценной наукой.
Несколько лет назад в Британии разразился скандал – стало известно, что в некоторых провинциальных университетах преподается гомеопатия. После резкого протеста научных и медицинских организаций часть этих заведений отказалась от одиозного предмета. А другие… просто перенесли его из естественного цикла (где этот курс читался вместе с медицинскими дисциплинами) в гуманитарный. В самом деле, существуют гомеопатические эффекты или нет, сама эта специфическая область человеческой деятельности – со своей традицией, историей, правилами, теориями, институтами и т. д. – безусловно существует, а значит, ее можно изучать. Гуманитарными методами.
Какое отношение имеет все это к поведению животных?
Самое прямое. Как уже говорилось во вступительной главе, та или иная последовательность действий животного только тогда может быть названа «поведением», когда она несет в себе некоторый смысл – причем именно для самого животного, то есть субъективный. Иными словами, в науке о поведении, точно так же, как и в гуманитарных науках, всегда присутствует второй субъект – животное, поведение которого мы хотим изучить. Но при этом исследователь поведения животных лишен возможности применить к своему объекту методы гуманитарных наук. Дело в том, что все эти методы так или иначе связаны с изучением знаков, посредством которых «второй субъект» делает свой внутренний мир хотя бы отчасти доступным для внешнего наблюдателя. И бесспорно главным типом таких знаков, без которого не могут существовать почти все остальные, является слово, членораздельная речь – звучащая или зафиксированная той или иной системой письменности. Именно в слове выражены и исторический документ, и народная сказка, и классическая поэма, и переживания испытуемого в психологическом опыте. Как мы уже упоминали мельком, говоря о становлении научной психологии, все хитроумные приборы и методы оказываются информативными только тогда, когда их удается соотнести с субъективным миром – а доступ к нему возможен только через слово. И даже рождение психоанализа, открывшего, что во внутреннем мире человека есть немало такого, о чем он сам и не ведает, в этом отношении ничего не изменило: оговорки, свободные ассоциации, изложение сновидений, рассказ под гипнозом – весь тот материал, который позволяет психоаналитику заглянуть в область неосознаваемого, воплощен опять-таки в слове.
Но у исследователя поведения животных таких возможностей нет. Его «второй субъект» принципиально нем и бессловесен[50]50
В последние полвека это, казалось бы, абсолютно очевидное утверждение уже не совсем верно (см. главу 8). Тем не менее возможность непосредственного диалога с объектом исследования остается в науках о поведении чрезвычайно ограниченной во всех отношениях.
[Закрыть]. И если те или иные его действия что-то означают (а без этого их нельзя считать поведением) – как узнать, что именно, не имея возможности прибегнуть к посредничеству слова?
Следуя за зоопсихологией конца XIX – первой четверти XX века, мы уже не раз подходили к этой проблеме. Вместе с Роменсом мы пытались судить о внутреннем мире животных по аналогии с тем, что стоит за сходным поведением человека, – и убедились, что так ничего не получится. Вместе с Уотсоном мы решились игнорировать этот внутренний мир, изучать закономерности поведения безотносительно к нему – и вынуждены были признать устами Толмена, что это тоже невозможно. Дилемма казалась принципиально неразрешимой, как апория Зенона о брадобрее или получение алкагеста – жидкости, растворяющей абсолютно все вещества.
Поведение – это освобождение
Впрочем, вряд ли начинающий зоолог Конрад Лоренц думал обо всем этом. Он просто был страстно увлечен наблюдением поведения животных, искал ему теоретическое объяснение и, не находя, утверждался в мысли, что это объяснение придется создать ему самому. Выбор между объективизмом и субъективизмом был для него поначалу прост: ни на миг не допуская мысли, что у животных может не быть психической жизни, он, однако, считал ее недоступной для научного изучения. Поэтому он принял как общее, «рамочное» объяснение идею «цепочки рефлексов», но при этом с самого начала искал смысл того, что видел, на совсем других путях.
Начиная с 1927 года Лоренц публикует работы о поведении птиц (в основном галок), в которых уже пытается трактовать его на основе морфологического подхода. Параллельно он знакомится с Хайнротом, Крейгом, Хаксли, фон Юкскюлем и постепенно включает то, что находит у них, в свои построения – так, что задним числом кажется, будто эти идеи и открытия с самого начала возникли как части его концепции.
К 1935 году у Лоренца уже сложилось некоторое цельное представление о том, как устроено поведение. Оно было изложено в огромной (около 200 страниц – фактически небольшая монография) статье «Партнер в умвельте птиц». (Вынос в название слова «умвельт» не случаен – статья была своеобразным подарком фон Юкскюлю на 70-летие.) Согласно Лоренцу, основой поведения, его элементарной единицей является «инстинктивное действие», оно же «наследственная координация» – характерная последовательность движений, форма которой стандартна и, видимо, задана генетически. (Позднее Тинберген, излагая их с Лоренцем концепцию для англоязычного мира, перевел «наследственную координацию» как fixed action pattern – «фиксированный образ действия»[51]51
Как, должно быть, заметил читатель, в этой книге слово «паттерн» используется без перевода там, где речь идет о характерных формах поведения, узнаваемых даже в незавершенном или «стертом» виде. Так оно будет употребляться и впредь, однако именно здесь мне хочется дать русский перевод этого ключевого для этологии термина.
[Закрыть].) Мы уже говорили выше об основных охотничьих приемах кошки – это типичные «наследственные координации», известные всем кошкам от рождения и очень сходные не только у всех домашних кошек, но и почти у всех представителей семейства кошачьих. Мало того, они могут сохраняться даже после того, как практическая надобность в этом приеме отпала. В игровых схватках котята (а иногда и взрослые кошки) порой применяют характерный прием: они нападают на «противника» спереди, охватывая его голову и плечо широко разведенными передними лапами, а зубами вцепляясь снизу и немного сбоку в шею. Точно таким движением дальние родичи кошек – львы – убивают наиболее крупную добычу: буйволов, гну, зебр. У домашних кошек его можно увидеть только в игре: ни сами они, ни их ближайшие дикие родичи никогда не охотятся на животных крупнее себя. Но их мозг, их гены продолжают хранить комплекс движений, сформированный для такой охоты.
Можно вспомнить и работы Фабра: поражающие своей изощренностью и безошибочностью действия ос-парализаторов – это тоже «наследственные координации». Как и действия жука-навозника, лепящего и катящего свой шар, пчелы-каменщицы, строящей свою ячейку, или самки жука-листоверта, разрезающей лист дерева точно по эволюте Гюйгенса – сложной кривой, о которой человечество узнало только в XVII веке.
Вопрос о том, откуда берутся и как формируются такие паттерны поведения, для эволюциониста Лоренца был ясен: конечно же, они создаются естественным отбором мелких случайных наследственных изменений – точно так же, как морфологические структуры организма, тоже поражающие нас своей сложностью и приспособленностью к выполнению определенной функции. И точно так же, как, сопоставляя гомологичные (то есть имеющие общее происхождение) органы и структуры тела разных животных, можно судить об их родственных связях, это можно делать и по гомологичным паттернам врожденного поведения – что с успехом делали в свое время Уитмен и Хайнрот, а впоследствии и сам Лоренц. Гораздо труднее выглядел другой вопрос: как организовано такое поведение? Что «включает» и «выключает» эти паттерны, каким образом происходит выбор между ними?
Лоренц пытался ответить на этот вопрос на основе идеи «цепочки рефлексов», которой он в это время все еще придерживался: завершение предыдущего движения служит стимулом, запускающим следующее. Однако чем больше он наблюдал реальное поведение животных, тем больше накапливалось случаев, когда такое объяснение выглядит притянутым за уши или просто невозможным.
Вот в весеннем лесу поет зяблик. Функция его песни ясна – привлечь самку и сообщить другим самцам, что участок занят. Но что служит стимулом, побуждающим его к пению, когда ни других самцов, ни самок вокруг нет? Почему он не прекращает петь, даже браконьерствуя на чужом участке, где ему лучше бы помолчать, чтобы не привлекать внимания хозяина?
Уже знакомый нам школьный товарищ Лоренца Бернхард Хелльманн держал в аквариумах рыбок цихлид. Эти рыбки территориальны: самцы охраняют свои участки, яростно накидываясь на других самцов и настырно ухаживая за заплывающими на участок самками. Лоренц обнаружил, что, если некоторое время выдержать самца в одиночестве, не давая ему возможности даже увидеть свое отражение в стекле, в дальнейшем он некоторое время будет нападать на всех визитеров независимо от их пола. Как это объяснить, если считать причиной поведения стимулы внешней среды?
Эти и другие подобные примеры привели Лоренца к довольно сложной гипотетической схеме, которая гораздо лучше объясняла наблюдаемую картину. Он предположил, что каждой «наследственной координации» соответствует некий нервный центр (не обязательно как-то морфологически обособленный – это может быть просто совокупность нервных клеток, рассеянных среди других нейронов и внешне ничем от них не отличающихся, но связанных между собой теснее, чем с другими клетками). Этот нервный центр готов в любой момент выдать ту последовательность импульсов, которая, достигнув мышц и других исполнительных структур, реализует данный паттерн поведения. Однако в норме активность центра блокируется неким запирающим механизмом (разумеется, тоже нервным). Этот блок может быть снят третьим «устройством» – сенсорным нервным центром, способным сопоставлять поступающую от органов чувств информацию со своего рода эталоном – образом того объекта, на который должен быть направлен инстинктивный акт. Эталон включает в себя лишь немногие характерные признаки объекта, а то и всего один (например, запах хищника для жертвы или запах полового феромона самки для самца). Такие признаки Лоренц назвал «ключевыми стимулами», а гипотетический механизм, который их опознает и в случае обнаружения снимает блокировку с «наследственной координации», – врожденной разрешающей схемой. Позднее, при переводе основных этологических понятий с немецкого на английский за этим элементом модели Лоренца закрепилось название врожденный разрешающий механизм (innate releasing mechanism)[52]52
Слово releasing (буквально – «освобождающий», «выпускающий на волю») тут весьма характерно: оно отражает взгляд на поведение как на активное, деятельное начало, которое не только всегда готово «сработать», но и постоянно стремится к этому.
[Закрыть]. Производным от него стало понятие релизера – сигнального элемента внутривидовой коммуникации, призванного разблокировать у партнера определенный паттерн поведения. Это может быть специальная морфологическая структура, или действие, или сочетание того и другого (например, распущенный хвост павлина – релизер, высвобождающий определенную фазу брачного поведения павы; танец пчелы-разведчицы на сотах – релизер, мобилизующий сборщиц, и т. д.). По сути дела, релизер – безусловный знак, значение которого понятно каждому представителю данного вида без предварительного обучения.
Впрочем, говоря о том, что инстинктивные действия – основа поведения, Лоренц, разумеется, не утверждал, что вообще все поведение животных инстинктивно. Он полагал, что инстинктивные паттерны образуют своего рода каркас поведения, в который могут тем или иным образом встраиваться действия индивидуальные, пластичные, сформированные личным опытом. Причем такое соединение происходит не только на уровне всего поведения в целом – врожденные и индивидуальные составляющие можно различить даже внутри одного конкретного поведенческого акта. Моделью того, как это может происходить, стал феномен импринтинга, чрезвычайно интересовавший Лоренца всю жизнь. Ведь, по сути дела, вся его «моторная» часть, все поведение «зачарованных» гусят или утят – типичный фиксированный паттерн поведения, «инстинктивное действие». Единственное его отличие от «настоящего» инстинкта состоит в том, что на момент рождения мозг птенца еще не содержит эталона того ключевого стимула, который в дальнейшем будет высвобождать это поведение. Есть только некие рамочные ограничения: это должен быть достаточно крупный[53]53
Как позднее выяснилось, генетически задан не абсолютный, а угловой размер подлежащего запечатлению предмета. Поэтому за Лоренцем утята или гусята ходили на почтительном расстоянии, с которого его угловой размер был равен размеру взрослой утки или гусыни. Когда же он заходил в воду и на поверхности оставалась только его голова, птенцы подплывали вплотную.
[Закрыть] предмет, движущийся не слишком быстро и не слишком медленно и первым оказавшийся в поле зрения птенца. Но после того как встреча с таким объектом произошла, его индивидуальные признаки становятся ключевыми стимулами, и в дальнейшем вызывать у птенца поведение следования будут уже только они – как если бы они были врожденными. То есть в общей программе врожденного поведения и его регуляторов оставлен маленький пробел, заполняемый «от руки» индивидуальным опытом. Примерно так же, по Лоренцу, соотносится врожденное и приобретенное и в других формах поведения: конкретное соотношение этих компонент может быть самым разным, но всякое обучение строится не на пустом месте, а на основе того или иного врожденного поведения.
Чем более изощренной становилась эта схема, тем сильнее выпирал из нее «чужеродный элемент» – базовое предположение, что в основе всех этих сложных взаимодействий лежит физиологический механизм рефлекса. Лоренц ощущал это напряжение, но не решался отказаться от концепции рефлекса, не видя ему альтернативы в пределах научных представлений. Если вся эта сложная конструкция работает не по механизму рефлекса, то что же приводит ее в действие? Не жизненная же сила, в самом деле…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?