Текст книги "Прекрасная страна. Всегда лги, что родилась здесь"
Автор книги: Цянь Джули Ван
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я встала в очередь не задумываясь. Только во время ожидания, когда дрожь в руках и ногах проявила себя во всей красе, я начала думать. По мере продвижения людской цепочки, когда из двадцати с чем‑то человек передо мной оставалось сперва пятнадцать, потом десять, я начала щуриться, поглядывая на окно грузовика, пытаясь разглядеть, кто раздает еду.
Они в форме, вот что я увидела.
Они спрашивают удостоверения личности?
Я так не думала, но уверенности быть не могло.
Следует ли мне рисковать?
Что я предъявлю им, если они все же спросят?
Мне нужна была определенность, поэтому я прищурилась еще сильнее. Прищуривалась до тех пор, пока мои глаза не превратились в щелки, а лицо – в карикатуру на мою расу. Я щурилась изо всех сил, еще остававшихся в моем существе. Но по-прежнему была недостаточно уверена.
Я никогда не была достаточно уверена.
И все же продолжала стоять в очереди, и мое тело сцепилось с разумом в рукопашной, войдя в клинч.
Потом передо мной осталось семь человек, а я все еще не была уверена, что меня не поймают.
Всегда иди в другую сторону, когда видишь полицейских, Цянь-Цянь. Голос Ба-Ба наставлял меня повсюду, куда бы я ни шла. Если кто‑то спросит у тебя документы, говори, что не знаешь, говори, что они у твоего ба-ба. Говори, что родилась здесь, что всегда жила в Америке.
Это был не Китай, и я больше не могла полагаться на цвет своей кожи и щербатую улыбку. Я больше не была нормальной: я никогда не должна была об этом забывать.
Шесть человек.
Теперь уже все мое тело присоединилось к рукам, сотрясаясь дрожью, но она не имела ничего общего с голодом.
Пять.
Нельзя, чтобы меня поймали. Нельзя, чтобы меня поймали – это было все, о чем я могла думать. Нелегалка. Депортация. Не знаю. Они у Ба-Ба. Я родилась здесь, я всегда жила в Америке. Нельзя, чтобы меня поймали.
Четыре человека.
Как Ма-Ма и Ба-Ба найдут меня, если меня поймают? Нет, нельзя, чтобы меня поймали.
Трое.
Я была так близко, что видела белые бейсболки людей в одинаковой одежде, их рубашки и кожа были похожего цвета. Они улыбались широкой, открытой улыбкой. Они держали в руках только контейнеры. Я заглянула в глаза одной женщине, и она ответила мне взглядом и улыбкой, которая обняла меня с ног до головы.
Ей можно было доверять. Это не было ловушкой. Нет, нельзя. Да, можно.
В этот момент голова у меня шла кругом от спора с самой собой, силы иссякли в борьбе с желаниями.
Не знаю, в какой момент патовая ситуация дала трещину. Я этого даже не заметила. Но это случилось. Тело уступило, и – как всегда в моей жизни – разум одержал победу. Не успели мои ноги запротестовать, как я сорвалась с места и понеслась по улице, спеша оказаться в безопасности «потогонки».
Какое‑то время это было даже приятно. Я перестала чувствовать голод. Я больше не чуяла запаха пищи. Не слышала, как урчит желудок. Разум и тело были способны только бежать. К тому времени как до меня дошло, что случилось, я пробежала уже много кварталов в неверном направлении, к Гранд-стрит, но все равно не остановилась. Слезы туманили мне глаза, делая мир вокруг нечетким, но я не осмеливалась остановиться. Я продолжала бежать до тех пор, пока не начала ощущать только вкус соли. Я продолжала бежать, пока единственным источником дрожи не остались мои натруженные стопы, ударявшие об асфальт в ритме учащенно колотившегося сердца. И я все равно продолжала бежать. Я бежала бы вечно. Не останавливайся, Цянь-Цянь. Не останавливайся, пока голод не исчезнет.
Во время этого бега только один спутник продолжал мчаться со мной наравне, и это был не голод. Это был страх. Страх был единственным вкусом, который я ощущала; страх был всем, что содержалось во мне; страх был всем, чем была я.
* * *
Не все было плохо. Лишения освещаются тускло, и их темнота укрывала нас щитом. Они были единственным, что мы знали в Америке, так что мы просто принимали их как данность, так же как воздух, втекавший в наши ноздри, и солнце, изливавшее лучи нам на голову. И к тому же были еще вещи, которые мы больше не воспринимали как данность – просто из-за того, как они теперь контрастировали с нашей повседневностью.
Время от времени нам удавалось насладиться по-настоящему вкусной едой. Была ли она вкусна только потому, что мой голод дорос до определенного пика, или потому, что она была объективно, сама по себе вкусна? – этого я никогда не узнаю. Но и по сей день в моей памяти, пробуждающей все органы чувств, хранятся сытные, восхитительные пиршества, которые Ма-Ма каким‑то образом удавалось сотворить на наши еженедельные двадцать долларов. Ма-Ма находила применение каждой крошке пищи. Я не знаю, в чем дело – в ее уникальной кулинарной алхимии, в моем голоде, в розовых очках временной дистанции или, вероятнее всего, в сочетании всех трех, – но до сих пор бывают моменты, когда я ловлю себя на том, что тоскую по вкусу ее соленых арбузных корок и морковных очисток в уксусе.
А в еще более редких случаях – такие дни, право, можно по пальцам пересчитать – Ма-Ма возвращалась из магазина с коробкой выпечки от Entenmann’s. Больше всего мне нравились маленькие пончики в сахарной пудре. Я запихивала их в рот так торопливо, что начинала кашлять, и в воздух поднималась метель сахарной пудры.
А еще были воскресенья. Воскресенья были единственными днями, которые и в Мэй-Го, и в Чжун-Го были в чем‑то похожи. Каждое воскресенье в нашей общей кухне мы с Ма-Ма кое‑как наскребали ингредиенты, смешивая вместе остатки мяса, китайской капусты и чеснока. Время от времени кто‑нибудь из наших соседей просовывал голову в дверь:
– Снова воскресные пельмени?
Мы никогда не заглатывали наживку. Хотя в Чжун-Го мы были рады гостям и делились лишним куском, теперь никакой лишней еды у нас не было.
В те воскресенья, когда Ба-Ба тоже был дома, он делал сочни, энергично раскатывая тесто из обычной пшеничной муки. Он с большей силой, чем Ма-Ма, катал скалку, которую мы купили в магазине «все по 99 центов» и которая, как мне всегда казалось, готова была вот-вот рассыпаться в древесную пыль. Мы мечтали когда‑нибудь купить готовые сочни, выставленные в витрине супермаркета «Гонконг», но Ма-Ма говорила, что они слишком дороги и к тому же наверняка не так вкусны.
Пельмени были четырехчасовым мероприятием того единственного дня, когда Ма-Ма не ходила в мастерскую. В некоторые воскресенья (в зависимости от того, насколько она устала за неделю) мы сидели в задумчивом молчании, мерное движение скалки, в такт нашему дыханию, чередовалось с постукиванием палочек о ржавеющую металлическую миску, в которой лежал фарш для пельменей. В другие дни, когда трудовой неделе не удавалось высосать из ее лица весь свет, Ма-Ма напоминала мне, какими были воскресенья у Лао-Лао.
– Помнишь, Цянь-Цянь? Да-Цзю-Цзю делал сочни, и мы устраивали соревнования: успеем ли закончить заворачивать пельмень до того, как на стол ляжет новый сочень!
В этот момент я как наяву слышала смех, раскаты которого разносились по кухне во время состязания.
– А помнишь, Цянь-Цянь, как ты соревновалась с Лао-Е, кто сможет съесть больше пельменей, и ты съела двадцать штук зараз и не могла даже шевельнуться?
На миг я переставала быть голодной. Я была сыта. Даже пресыщена. Не могла затолкать больше ни крошки ни в одну складочку своего желудка. Я была настолько наполнена, чтобы почти рыгнуть и на миг поверить, что бурчание моего живота – это на самом деле звуки пищеварения.
– И мы садились вместе за кухонный стол и макали пельмени в кисло-сладкий соус – помнишь тот соус? И трапеза длилась часами. Помнишь это, Цянь-Цянь?
Я не помнила, сколько они длились, эти семейные трапезы, но ощущала на языке сладость соуса, его темнота пятнала уголки моих губ. Я помнила вкус зеленого лука и свинины, когда они дробились и смешивались у меня на зубах и проскальзывали в глотку.
Но острее всего я ощущала теплоту, царящую за обеденным столом Лао-Лао, любовь семьи, заключающую меня в свои объятия, пересекающую границы и продолжающую жить сквозь время.
Глава 8
Суши
Благодаря тому однокомнатному агентству по трудоустройству у Ма-Ма было много работ: иногда одновременных, иногда быстро сменявших друг друга. Теперь Ма-Ма плакала чаще, а в зависимости от конкретной работы в одни дни больше, чем в другие.
– Я ухожу! – победно объявила она, неожиданно встретив меня после уроков на крыльце школы № 124. В это время ей полагалось отрабатывать смену, убирая со столов в кантонском ресторане на Восточном Бродвее. – Да, я плюнула в тарелку. Ну и что? – возмущалась она, пока мы шли по Дивижн-стрит. – Им подавать посетителям объедки с чужих тарелок можно, а мне плюнуть в еду какому‑то ублюдку нельзя! А они спросили меня, почему я это сделала? Да им на меня плевать!
К тому времени у Ма-Ма вошло в привычку рассказывать мне абсолютно все – и, как на детской площадке в Китае, я легко вошла в роль матушки-наседки. На самом деле, я была просто счастлива быть, как она говорила, ее сяо[57]57
Маленький.
[Закрыть] и шэн, ее маленьким доктором, ее дежурным психотерапевтом.
– Все нормально, Ма-Ма, – успокаивала ее я. – Ты сможешь устроиться на другое место.
– Но как ты думаешь, Цянь-Цянь… мне попробовать пойти в какой‑то другой ресторан?
Она продолжала говорить, не давая мне ни малейшей возможности ответить. И не имело значения, какие у меня могли быть соображения, потому что вначале ей нужно было выговориться.
– Все говорят, что работа в ресторане – самая сладкая, когда дослужишься до официантки и начнешь получать чаевые! Особенно лао-вай, они так много дают! Но я не уверена, что смогу продержаться так долго, Цянь-Цянь. Ты бы видела, как со мной обращаются! Я была преподавателем. Меня публиковали. А теперь это ничего не значит.
Я интуитивно почувствовала, что это еще не конец и, если продолжить слушать, она сможет все выплеснуть и мне удастся ее утихомирить.
– Мандарин – язык китайских интеллектуалов! Пекинцев. Но нет! Все эти здешние кантонцы уверены, что если ты говоришь на мандарине, то ты крестьянка из Фучжоу.
После этих слов я вспомнила, как Джейни назвала мандарин «языком неудачников» и возникшее при этом чувство, будто меня ударили в живот. Но все равно промолчала.
– Я – крестьянка! Вот уж, право! Наш мир воистину перевернулся с ног на голову, правда, Цянь-Цянь?
Я кивнула в знак поддержки, всем видом излучая довольство, которого желала для Ма-Ма. И повела ее на другую сторону улицы, к двери «потогонки», откуда она в ярости ушла несколько дней назад. Она отказалась идти туда.
– Я сказала им, что лучше умру, но ноги моей здесь больше не будет, и я не шутила. Пойдем посмотрим, какое дерьмо найдется для нас сегодня в агентстве.
У Ма-Ма были явные наклонности к мелодраме.
Оказалось, в тот день предлагалась работа в рыбном цеху, производившем суши. Ей предстояло возглавить список наихудших работ Ма-Ма за все наши темные годы, но тогда мы этого не знали. В тот день мы увидели только число после значка доллара, убаюканные соблазнительной – относительно, всегда только относительно – заработной платой и своими мечтами о лучшей жизни. И правда, сказала Ма-Ма, разве может быть хуже?
Я не представляла, насколько может быть хуже, еще несколько дней. На следующее утро Ма-Ма отправилась по адресу, нацарапанному на клочке бумаги толстяком, с которым она разговаривала. Это было где‑то в районе Холланд-Туннеля, сказала она мне, в старой необустроенной части Манхэттена. Слишком далеко, чтобы я могла ходить туда пешком после уроков, поэтому Ма-Ма сказала, что мне лучше идти после школы к Ба-Ба, а потом возвращаться домой вместе с ним.
Не работать после уроков, занимаясь только домашними заданиями, казалось мне баловством, даже ленью. Но я была эгоистичной и ленивой, поэтому согласилась.
* * *
Тем временем Ба-Ба ушел с работы в прачечной. Его приятель из Чжун-Го, Лао Бай, начал работать переводчиком и помощником белого адвоката по делам иммигрантов, у которого была контора на Восточном Бродвее. У этого лао-вай были в клиентах только китайцы, и большинство из них вообще не говорили по-английски. Однако адвокат без зазрения совести брал любого клиента, который стучался в его дверь, не важно, был он легальным иммигрантом или нелегальным. Эта уникальная этика приносила ему столько денег, что он не знал, куда их девать, и собирался нанять еще одного помощника. Платить будут хорошо, обещал Лао Бай, а самого адвоката в конторе почти не бывает.
– Да что это за адвокат такой? Та ма де![58]58
Любимое ругательство Ба-Ба, буквально переводится как «его матушку».
[Закрыть] В Мэй-Го почти такой же отстой, как и в Чжун-Го, – и он снова затянулся сигаретой.
Мы шли по Восточному Бродвею с Лао Баем.
– И что теперь? Пусть настоящими гражданами он делает немногих, зато денег у него куры не клюют, – хмыкнул Лао Бай. – И мы вполне можем отрезать себе по куску этого пирога.
Лао Бай обладал моральной гибкостью еще большей, чем его работодатель-адвокат, – качеством, столь свойственным тем, кто полон решимости выжить любой ценой. Ба-Ба рассказывал мне, что много лет назад в Чжун-Го Лао Бай вступил в Коммунистическую партию, распинаясь в своей приверженности ее идеалам, хотя ни на грош не верил ни партии, ни правительству и не имел никакого намерения оставаться в стране. Ба-Ба отказался последовать его примеру, несмотря на давление, которое росло по мере того, как все большее число его друзей становились партийными. Когда я спросила, почему он этого не сделал, Ба-Ба потемнел лицом и ответил, что никогда не забудет коммунистам того, что они с ним сделали. Лучше он будет есть американское дерьмо, чем пировать китайскими фруктами.
Однажды утром Ба-Ба пришел вместе с Лао Баем к узкому коричневому зданию и поднялся по заполненным табачным дымом лестничным пролетам в контору – в одну-единственную комнатку. Это было офисное здание из тех, где для того, чтобы посетить туалет, надо было брать ключ с притороченной к нему длинной деревяшкой, и если ты уединялся там слишком долго, кто‑нибудь обязательно начинал барабанить в дверь. (Я об этом знала, потому что именно там тужилась после уроков, стесняясь делать это в школе, пока женщина, дожидавшаяся в коридоре, не хлопала дверью и не выкрикивала на мандарине специально для меня: «Эта девчонка опять срет!») Летом контору охлаждал один-единственный ржавый напольный вентилятор, а зимой она обогревалась сигаретным дымом и теплым воздухом, выдыхаемым несметным множеством ртов. В комнате были расставлены четыре стола, каждый повернут в свою сторону. Три из них предназначались для помощников, а один, с вечно пустовавшим кожаным креслом, для отсутствующего адвоката.
Третьим помощником была молодая женщина с удивительно круглым и всегда накрашенным лицом. Кожа ее была алебастрово-белой, бледной, как у владельца пса Клиффорда и тех белых детей, которым я уже научилась завидовать. Все называли ее Чжу Сяо Цзе или миз Чжу: по-китайски это слово – омоним и для мисс Пигги (как называл ее Ба-Ба), и миз Перл (так ее мысленно называла я, пока не узнала, что Ба-Ба презирает ее за сильную волю)[59]59
Мисс Пигги (англ. piggy – свинка, поросенок) – персонаж Маппет-шоу; миз Перл (англ. pearl – жемчужина) – возможно, имеется в виду персонаж «Южного парка».
[Закрыть]. И по сей день я помню миз Чжу, самые заметные ее черты: большие глаза, такие же круглые, как лицо; страсть к жареным рыбным котлеткам, которые она каждый день ела за своим столом, наполняя всю комнату запахом вкусного жира; помада цвета бургунди, которую она заново наносила после еды, и язвительные речи, восхищавшие меня больше, чем я тогда была способна осознать, и послужившие мне примером для подражания в будущем.
Миз Чжу была самой гламурной женщиной, какую я видела в те годы, и она была единственной женщиной, которая могла настоять на своем в той конторе – дать отпор Лао Баю, Ба-Ба и толпам мужчин-иммигрантов, стремившихся добраться до ее стола, вставая в очередь, которая иногда змеилась из конторы далеко в коридор.
Приходя после уроков на службу к Ба-Ба, я должна была сидеть на лестнице сразу у входа в контору, в конце коридора. Иногда клиенты миз Чжу ждали своей очереди там вместе со мной. Дымящая сигаретами, жутковатая, интересная публика. Так что даже если не учитывать избавления от работы, я с удовольствием приходила в контору и стремилась поскорее доделать домашнее задание, чтобы упиваться наблюдением за этими людьми.
Однажды я сидела на лестнице с домашним заданием и постоянно отвлекалась на истории, которые иммигранты рассказывали друг другу и миз Чжу, Лао Баю и Ба-Ба. Один мужчина приехал в Штаты почти шесть лет назад и ни разу не видел своего сына. К тому времени, как он наконец расплатился со своим «змееголовом», его сыну исполнилось пять лет, а он только и мог, что каждый месяц отсылать домой деньги и игрушки, надеясь, что они доберутся до адресата благополучно и станут утешением для его ребенка, оставшегося без матери. Жена мужчины умерла от рака. А последний адвокат взял все его деньги и закрыл свою контору-однодневку. Неужели ничего нельзя сделать?
У другого мужчины в Чжун-Го осталась стареющая мать, совсем одна, и о ней некому было позаботиться. Он заплатил сироте из глухой деревни, чтобы она ухаживала за матерью, но девчонка ограбила пожилую женщину и сбежала с сыном соседки. Мать желала перед смертью повидаться с сыном. Как ему приехать к ней? Неужели ничего нельзя сделать?
Я могла бы ответить на эти вопросы раньше, чем Ба-Ба и миз Чжу. Ответ всегда был одним и тем же: «О нет, мне так жаль! Это ужасно. Мы можем попытаться, но это будет трудно и дорого».
Клиенты, почти всегда мужчины, приносили мне сладости, выпечку и лакомства, которые забирали после смены из ресторанов. Должно быть, я напоминала им дочерей, которых они в последние годы видели только на фотографиях. Они сами тоже были бальзамом не только для моего желудка, но и для сердца, которое ныло по Е-Е, Цзю-Цзю и Лао-Е.
Так что в Мэй-Го я не то чтобы осталась совсем без семьи. Просто родственники приходили ко мне в краткие мгновения, от случая к случаю. Со временем я смастерила маленький альбом, в котором хранила эти дорогие сердцу моменты с краткими зарисовками о моих приемных родственниках и связанными с ними памятками – конфетной оберткой, наклеенной на одну страницу, жирным пакетиком от пирожка вместе с крошками, прилепленным скотчем к другой.
Даже сам адвокат в тот единственный раз, когда я его видела, напомнил мне семью. Он был белым, вовсе не похожим на китайца, но у него была светлая кожа, сквозь которую проглядывал розовый румянец, совсем как у Лао-Е, которого, когда он ездил в заграничные командировки от правительства, всегда принимали за лао-вай и обращались к нему по-английски. Адвокат был высоким, таким же как Лао-Е, с редеющими седыми волосами. На этом их сходство заканчивалось, но для ребенка, который покинул родину без единой фотографии своего любимого дедушки, он вполне мог играть роль самого Лао-Е.
В сером костюме-тройке и тренчкоте цвета загара, с облупленным портфелем из черной кожи в руке однажды вечером он прошагал по коридору, притормозил у двери конторы, потом миновал ее и вышел на лестницу.
– А ты, должно быть, Ч’ань, – его язык заплелся на моем имени, как у всех белых. – Прямо маленькая копия Винсента!
Я узнала в его речи английское имя Ба-Ба, данное ему итальянцем, у которого он снимал угол в Статен-Айленде до нашего с Ма-Ма приезда, но вот сравнение меня возмутило. Я ничуть не похожа была на мальчишку.
– Знаешь, а я надеялся сегодня с тобой встретиться! – продолжил он, ничего не поняв, как это вообще было свойственно да-жэнь, и полез в карман своего тренчкота. – Вот! Это тебе!
Его ладонь была морщинистой, но белой, как и его лицо, с пурпурными и розовыми сосудиками под кожей. В центре этой ладони лежала деревянная прямоугольная шкатулка-таблетница с закругленными и сглаженными уголками. Такого же цвета, как его пальто.
– Открой!
Я повиновалась, откинув крышечку на петле. Внутри оказалась деревянная божья коровка, окрашенная в красный цвет, с пятью черными пятнышками на спинке – нечетное число пятнышек предвещало удачу; четные числа были неудачными, как‑то раз сказала мне Ма-Ма, когда мои колени были грязными от песка из нашей песочницы. А может быть, наоборот?.. Я никогда не могла это запомнить, да и, в конце концов, это же было целую жизнь назад, в Китае, когда я еще играла в детские игры, а у Ма-Ма еще находилось для меня время.
У божьей коровки были подвижные выпученные глазки. Из ее брюшка торчала тоненькая деревянная палочка, из-за чего казалось, будто она висит в воздухе. Четыре хлипкие ножки-зубочистки, тоже окрашенные в черный цвет, были немного изогнуты и прикреплены к туловищу свободно, на петельках. Я встряхнула коробку, и ножки заплясали, рассмешив меня.
– Спасибо! – Я подняла глаза на адвоката и успела увидеть его улыбку, после чего он вошел в распахнутую дверь, скрывшись в конторе. Не желая упустить ни мгновения жучиного танца, я снова уставилась на выпученные глазки, которые теперь съехались друг к другу.
Потом Ба-Ба рассказал мне, что этот адвокат был богачом и учился в Гарвардской юридической школе. Но у него была слабость то и дело жениться и разводиться и куча ленивых детей, которых надо было содержать, что, по словам Ба-Ба, было обычным делом у лао-вай. Каждый раз, когда адвокат женился и заводил очередного ленивого ребенка, у него оставалось намного меньше денег для себя, поэтому Ба-Ба напомнил мне, что я должна быть очень благодарна ему за подарок.
Ба-Ба мог бы и не стараться с предупреждениями. Я дорожила этой божьей коровкой, как сокровищем. Это был первый подарок, который я получила в Америке.
* * *
В первую субботу после получения нового адреса от толстяка из агентства Ма-Ма разбудила меня ранним утром. Спросонья, словно хмельная, я тащилась за ней к станции подземки, дремала в поезде, а потом, как сомнамбула, выйдя из метро, прошла несколько кварталов и пару пешеходных мостов, пока мы не оказались в безлюдном квартале, улицы которого были вымощены брусчаткой, а здания выкрашены только в серый или бурый цвет. Должно быть, где‑то поблизости была вода, поскольку тамошний воздух напомнил мне о единственной в моей жизни поездке к океану, когда меня за большой палец ноги ухватил краб. Однако запах был не совсем таким – более густым, застойным, вязким, чем тот морской. В нем не было легкости. Он был тяжелым, как будто краб, вцепившийся в мой палец, так и издох, не отцепившись.
Как оказалось, неподалеку находился дом, указанный в адресе, который Ба-Ба назвал, записывая меня в школу. Но даже мне было ясно, что здесь уже давным-давно никто не живет.
Ма-Ма подвела меня к рассыпающемуся крыльцу коричневого здания. От одной из его распахнутых боковых дверей на всю дорогу расплывалась бурая лужа. Когда Ма-Ма открыла другую дверь, я учуяла то, что было за ней, раньше, чем увидела: это был запах моря, смешанный с другим, который я почему‑то определила как запах смерти. Мой нос словно увидел тысячу кальмаров, которые лежали, издыхая; сотню угрей, в последний раз извивающихся всем телом в канализационной трубе.
Заглянув внутрь, я увидела в здании таких же людей, как и в потогонной мастерской. Все как один одетые в светло-голубой пластик, они не обратили на нас никакого внимания, с мертвящей решимостью сосредоточившись на своей работе. Они стояли, ссутулившись, над длинным стальным цилиндрическим желобом, который на манер лабиринта змеился по всему помещению.
Ма-Ма жестом пригласила меня войти, и я зажала нос пальцами, прежде чем ступить в вестибюль с крючками на стенах, на которых болтались пластиковые комбинезоны; каждый из них был похож на голубого человека, который свел счеты с жизнью: один пустотелый трехмерный висельник за другим. Только когда дверь захлопнулась за нами с пахучим «вжжухх», до меня дошло, что, хоть на улице и было уже начало зимы, внутри было еще холоднее. Ма-Ма сняла одного голубого висельника с крючка и подала мне.
– Надевай скорее. Он тебя согреет.
Костюм был слишком длинен мне – в рукавах, штанинах, везде, – но я послушалась. Надетый на голову капюшон съехал до кончика носа, и я подпихивала его вверх – раз, два, три, – пока он не послушался. Я закатала рукава, которые при каждом движении похрустывали, точно я была сделана из фольги. Ма-Ма тоже натянула своего голубого висельника, и мы с ней стали близняшками: одна – сморщенная малышка, другая – высокая взрослая.
Теперь она надевала сапоги – сапоги из резины, еще более вонючие, чем само помещение, с той же илистой грязью, прилипшей к подошвам. Протянула мне другую пару сапог, в каждый из которых можно было уместить по три мои ступни, но я все равно нагнулась, чтобы их надеть. Стоило мне взяться за голенище, как рукава снова стали спадать, а за ними следом и капюшон. Я ничего не могла – ни видеть, ни трогать, ни куда‑то идти. Сотрясаемая конвульсивным смехом, я превратилась в голубой пластиковый мешок, дрожащий на воняющем морем сквозняке. Снова подпихнула капюшон вверх и, как раз перед тем, как он опять съехал мне на нос, успела заметить, как Ма-Ма невольно улыбается.
Мы поплелись в основное помещение – я следом за Ма-Ма и гораздо медленнее – к ее рабочему месту у стального резервуара. Мы оказались в углу помещения, там, где желоб поворачивал в другую сторону.
Я встала, прижавшись туловищем к стальной стенке этой гигантской лохани. Моего роста едва хватило, чтобы заглянуть через доски, которыми был обрамлен ее край, и увидеть воду, хлеставшую из установленных над ней кранов. Дальше тянулся движущийся пояс из рыбы – цельной, серебристой, неподвижной. Вода текла по желобу сквозь щели между кусками льда, наползавшими друг на друга, и поверх них. Слева от Ма-Ма было ведерко, подвешенное над текущей водой, закрепленное на краю лохани.
Холод вытесняет многие мои воспоминания об этом месте. Я больше не могу отделить образы, попавшие в мою память, так сказать, из первых рук, от сцен, просочившихся из художественного и документального кино. Но мысленным взором я вижу, как Ма-Ма выхватывает мертвую рыбу из холодной воды и кладет ее на разделочную доску, вскрывает ей брюхо ножом, а затем обезглавливает, обнажая оранжевую плоть внутри. Несколькими взмахами ножа она удаляет кровавые внутренности, сбрасывая их в ведерко. Затем кладет рыбу на ленту конвейера, которая несет ее по комнате к следующей остановке, где она лишается плавников, а потом к следующей, где ее наверняка будут нарезать и пластать и так далее и тому подобное, пока она не превратится в кучку плоских оранжевых ломтиков, которые мне впервые доведется попробовать лишь много-много лет спустя. Я вижу одетых в голубое женщин и мужчин, нарезающих ее быстрыми взмахами худых рук, удаляющих сперва крупные белые кости, а затем и мелкие косточки специальными пинцетами. Некоторые косточки такие крохотные, что мне едва удается их разглядеть, пока я крадусь от одного рабочего места к другому, к мужчинам и женщинам, держащим пинцеты пальцами, лиловыми от холода.
Завершая свой путь по цеху, рыба оказывается у плотно сбитой женщины в сером пластиковом костюме. Она складывает рыбу в ведро и время от времени выносит его за стальные двери.
Это я помню так отчетливо, словно снова вернулась туда: в дне лоханей, в том месте, где работала Ма-Ма, были маленькие трещинки, из них выбегали капли воды, которые падали на пол, на наши сапоги, а иногда попадали и в носки, стекая по поверхности пластиковых голубых одеяний. За день эта ледяная вода скапливалась лужами на полу и в наших сапогах, превращая ноги в подобие охлажденного лосося.
Дрожь и онемение нарастали от часа к часу. Я видела, как руки Ма-Ма синели, точно сливы, а дрожь распространялась сперва от кончиков пальцев к ладоням, потом к предплечьям и дальше, пока все тело не начинало конвульсивно содрогаться. Тут есть резиновые перчатки, говорила Ма-Ма, но в них трудно держать нож.
Чтобы хоть как‑то сохранять тепло, я бродила кругами по цеху, наблюдая за каждым работником на его рабочем месте. По прошествии всех этих лет мне помнится только одна из женщин. Она была пожилой, на вид ровесница Лао-Лао. Даже сквозь голубой пластик, ее и свой собственный, мне было видно, что кожа у нее вся лиловая от холода. Такими же были ее губы, выпяченные и припухшие. На щеках поблескивала влага. Поначалу я думала, что она потеет, но нет – конечно же, нет. Источником этих капель были не поры кожи, а глаза, тусклые и серые. Она была слишком стара для такого холода. Слишком стара, чтобы находиться там.
Когда я вернулась к Ма-Ма, она на миг перевела взгляд на меня, но тут же сосредоточилась на деле, и тогда я встала на табурет, так же как у нас на кухне в Китае, и стала выхватывать из желоба рыбу, подавая ей. Мы работали до тех пор, пока в мире за стенами здания не село солнце. Там, ближе к центру города, суши-рестораны открывались, потом закрывались, их официанты выставляли стулья и барные табуреты на столы, запирали двери и опускали рольставни. Все то время, которое потребовалось городу, чтобы проснуться, одеться, выйти на улицу, вернуться и заползти в постель, мы оставались замороженными в цеху: замороженными ледяной рыбой, замороженными ледяной водой в сапогах, примороженными к своему месту. И все это время мои мысли ни разу не уходили далеко от Лао-Лао в нескольких рядах от нас, которой, чтобы сдаться, не хватало одного порыва ледяного сквозняка, одной корзины рыбы.
Рыборазделочный цех довлел над нами еще долго после того, как мы с Ма-Ма разоблачились, сняв с себя голубой пластик, стащили с замерзших ног сапожные резиновые панцири. Мы продолжали дрожать всю дорогу до метро, бросая вызов холоду снаружи, который смешивался с холодом цеха, холодом, который тек по нашим венам. Рыбная вонь липла к коже и волосам до самой помывки в душе, а тряская дрожь не отпускала еще долго после того, как мы зарылись глубоко под одеяла, скрестив синюшные руки с гусиной кожей и темно-синими венами на груди.
В тот вечер я уплывала в сон с мыслями о том, как мне повезло. Завтра у нас выходной, наш счастливый день, а послезавтра у меня уже будут занятия в школе. Мне придется снова прийти в цех только через целую неделю. У моей кожи будет время, чтобы прогнать ледяные мурашки, вернуть себе свою розовую гладкость. А Ма-Ма больше никогда не будет похожа на себя прежнюю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?