Текст книги "Мальчик, дяденька и я"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Варя
Варя Бессарабова была совсем маленькая – она училась в девятом классе или даже в восьмом. Поразительно красивая – смуглой, чуть-чуть восточной, тонкой и большеглазой красотой. Она была дочкой довольно известного, даже, можно сказать, почти знаменитого ленинградского историка, который когда-то давно был мужем совсем уж знаменитой художницы, звезды русского авангарда. Звезда авангарда была сильно старше молодого доцента и умерла сразу после войны, так что Вариной мамой была вторая жена уже профессора Бессарабова – сравнительно молодая дама, полная, темноволосая, тоже, кстати говоря, красивая. Они были похожи с Варей, но дочь была лучше. Мама была приторно красива, а дочь – утонченно. Как звали маму, я сразу забыл.
Мы всей компанией часто бегали на крышу – то есть на самый верхний этаж главного корпуса. Там было девять этажей, кажется. Наверху была огороженная площадка. Это и была та самая крыша. Мы стояли там, смотрели то на Лиелупе, то на залив, и курили. Курили очень быстро, потому что сильный ветер обдувал наши сигареты, и от этого они горели вдвое быстрее, чем на земле. Варя Бессарабова не курила, она была маленькая. А я был, кажется, на втором курсе. То есть перешел на третий.
Да, конечно, тогда мой папа был еще жив.
Это были два разных лета.
Одно – имени Вари. Другое – имени Лены.
Варя была маленькая, но очень милая, очень добрая, очень умная. Я совершенно не помню, о чем мы с ней говорили. Впрочем, мы с ней вдвоем ни о чем не говорили. Просто она вдруг кричала: «Хочу на крышу!» – и мы, сколько нас было – трое, четверо, пятеро, – забивались в лифт, доезжали до верхнего этажа, пробегали еще пару лестничных пролетов и оказывались наверху, на сыром и прекрасном ветру. Через две минуты замерзали. Курильщики к тому времени уже успевали докурить свою «Шипку» или «Яву», и мы снова неслись вниз.
Однажды мама вдруг спросила меня:
– А ты бы хотел жениться на Варе Бессарабовой?
Я довольно нахально ответил:
– А что, поступили предложения с той стороны? – Потому что я много чего хотел, но уж только не жениться на Варе Бессарабовой. Потому что как раз в это время я, как положено всякому двадцатилетнему парню, был безнадежно влюблен в одну девушку, ухаживал за другой девушкой и горько переживал разлуку с третьей девушкой – и всё это, как нынче говорят, в одном флаконе. И конечно, в этом флаконе не было места для какой-то ленинградской восьмиклассницы.
– Так что, были такие предложения? – повторил я свой вопрос.
– Нет, – сказала мама. – С чего ты взял? Не в прошлом же веке живем.
– А с чего тогда ты взяла? – сказал я.
– Как-то так, – сказала мама. – Мне кажется, была бы хорошая пара. И вообще мне кажется, что ты ей очень нравишься и она тебе тоже.
– Тоже очень? – спросил я.
– Да, – сказала мама.
– Ой, слушай, хватит. Не сходи с ума, – сказал я маме и почувствовал, что у меня краснеют уши.
Они покраснели у меня так сильно, что я взялся за них руками. Они в самом деле стали горячими, и я почувствовал буквально через две секунды, что я влюбился в Варю Бессарабову по уши. Вот по эти самые горячие уши, которые я держал холодными руками.
Но я прекрасно понимал, что между нами ничего нет и ничего быть не может. Ну да, она юна, красива, умна, из хорошей семьи. Допустим, даже в меня влюблена. Но я уже на втором, то есть даже на третьем курсе, а она еще школьница. Ей еще надо оканчивать девятый, потом десятый класс, сдавать экзамены. Куда-то поступать учиться. Она еще минимум семь лет будет маменькиной дочкой, так что не годится. И вообще страшно. Вот если бы мама спросила меня, не хочу ли я жениться на своей ровеснице или даже на девушке постарше, ну, ненамного, на год, на два или даже на три, я бы, как говорится, всерьез рассматривал этот вопрос. Наверно, я тогда сам был еще очень маленький и не мог представить себе, что рядом со мной будет настоящий ребенок. Глупости. Всё. Забыли.
Наш разговор с мамой был вечером, перед сном. Я вспомнил, что мама еще раньше говорила, что Варя Бессарабова похожа на Наташу Ростову. Этакий, что называется, образ. Ночью мне приснился роман Толстого «Война и мир», а именно – как нехорошо поступила Наташа со своим женихом князем Андреем.
Поэтому на следующее утро, когда Варя Бессарабова захотела на крышу, я сказал, что у меня насморк, а там сильный ветер. «Ты врешь, – сказала Варя. – А ну, похмыкай носом!» Я похмыкал. «Ну вот, – сказала она, – нет у тебя никакого насморка, пошли на крышу». Все стояли вокруг и смотрели на нас. «В другой раз», – сказал я. «Мы сегодня уезжаем, – сказала Варя. – В Ленинград. Давай в последний раз». «Хорошо», – сказал я и вызвал лифт. Мы опять постояли на крыше, покурили, побросали вниз крохотные камешки – даже не камешки, а крупные песчинки, – и спустились вниз. Часа через два Варя Бессарабова и ее мама с папой грузили чемоданы в такси – ехать на вокзал. Их провожали несколько человек. Моя мама была тут же. «Попрощайтесь, ребята», – сказала она. «Пока», – сказал я. «Пока», – сказала Варя. Машина уехала.
Прошло несколько дней. И вдруг мне принесли телеграмму. Она пришла прямо на стойку администратора. Я стоял там, когда пришел почтальон. В телеграмме было написано: «Дорогие все (то есть телеграмма была просто на мое имя. А на самом деле всем) тчк дорогие человеки вскл терпеть ненавижу Ленинград тчк хочу на крышу вскл варя». А внизу была приклеена ленточка со словом «так» и фамилией телеграфиста. По тогдашним правилам, если в телеграмме встречались какие-то необычные слова или странные выражения, то телеграфист обязан был переспросить отправителя и заверить это словом «так». В смысле, не переврали.
Конечно, я сразу рассказал ребятам про телеграмму. Показал. Тем более что я получил ее как раз перед обедом, когда все собирались в столовую. Ребята передавали телеграмму из рук в руки, смеялись. Особенно было смешно слово «так» в конце. Но все тут же забыли про Варю, про телеграмму и про крышу. Да, и про крышу тоже, потому что на крышу мы с тех пор не ходили. Но не из-за того, что Вари не было, а потому, что начались дожди. Сами понимаете – балтийская погода.
Потом я приехал в Москву. Мы ездили в Дубулты обычно в августе, так что у меня сразу началась институтская жизнь. Я, конечно, думать забыл про Варю. Мне это даже странно стало. Я удивился: на какие-то три часа я в нее по уши влюбился, настолько влюбился, что мне даже страшно было к ней подойти, посмотреть в ее прекрасные, чуть-чуть узкие темные глаза, – а вот теперь, поди ж ты, забыл совсем.
Внимательный читатель спросит: когда же это ты, голубчик, удивился, что забыл? Если ты и вправду забыл, то как же ты удивился? А если удивился сейчас, через сорок с лишним лет, то это не считается. У каждого таких удивлений целая корзина или даже мешок. «Ах, как я тогда мог!» Или: «Ах, как я тогда не мог!»
Нет, дорогой читатель, я знаю, что я говорю.
Удивился я примерно в середине октября того самого года, потому что мне пришло письмо от Вари. Там был всего один тетрадный листочек, и на нем крупно наискосок было написано: «Хочу на крышу!!!» Вот так, три восклицательных знака. И подпись, две буквы – В. Б. Вот тут-то я и вспомнил про то, как влюбился в нее часа на три или около того, а потом совсем забыл. Мне стало стыдно, и тревожно, и вообще как-то ужасно внутри. Получается, что где-то далеко, за семьсот километров, живет чудесная маленькая девочка, красавица и умница, влюбленная в меня, а я совершенно не знаю, что ей ответить. И не потому, что она мне просто не нравится и что я сейчас влюблен в другую девушку, взрослую, хорошо знакомую, свою ровесницу и вообще во всех отношениях настоящую, реальную, фактическую. Не в том смысле, что Варя была выдумкой или случайным видением, а в том смысле, что она мне все-таки казалась какой-то принцессой, героиней старинной книжки, а вовсе не настоящей девушкой, которую можно взять под руку, не говоря уже о чем-нибудь другом. И потом, этот детский почерк, эти печатные буквы, этот – мне на секунду показалось – капризный девчачий тон… «Хочу на крышу». «Хочу куклу». «Хочу мороженого»…
Но я сразу же себя одернул, прекратил эти свои мысли. Каждый человек чувствует так, как он умеет, и вот такое смешное выражение чувства – оно может быть самым искренним. Тем более что я вспомнил, как буквально два дня назад я сказал одной девушке: «Ласточка», – сказал ласково и нежно, шепотом, но она тут же меня передразнила, громко и нарочно с каким-то одесским акцентом: «Ой ты ж моя ластонька, рыбонька, кисонька!» Я обиделся, отвернулся, даже ускорил шаги – мы шли по вечерней улице, и у нас был очень серьезный разговор: буквально – как нам с нею быть дальше; и я хотел с нею быть дальше, на полном серьезе на очень далекое «дальше», и вот я, обняв ее за плечо и склонившись к ней, почти касаясь губами ее уха, твердого, прохладного и шелкового, сказал ей: «Ласточка» – а она меня передразнила. Я, отвернувшись, ускорил шаг. Она меня догнала и сказала: «А не говори всякую пошлятину. Ласточка – ишь, чего придумал». Но я-то говорил от души, вот беда. И поэтому я тут же подумал, что, может быть, нежная и искренняя Варя гораздо лучше, чем наши строгие филологические девицы с их странными понятиями о пошлости.
И еще я вспомнил одного своего школьного приятеля. Он был старше меня – по-моему, на два года, – но мы дружили. Дружили – сильно сказано. Скорее, он оказывал мне дружеское покровительство. Его звали Андрей, фамилия Стуруа. Прозвище «Стурик». Он был сыном знаменитого советского журналиста из газеты «Известия» Мэлора Стуруа, иностранного корреспондента, который писал статьи то из Лондона, то из Нью-Йорка. Андрей к нему ездил на лето и потом рассказывал про иностранную жизнь, а я слушал его очень внимательно. Один раз он пришел ко мне в гости – у меня тогда родителей не было дома, а он вообще жил практически один (родители за границей, я же говорил). И вот никогда не забуду, как мы с ним, болтая с восьми вечера до половины третьего ночи, выпили шесть, да-да, шесть чайников чая. Шесть больших алюминиевых чайников со свистком. То есть, наверное, литра по четыре на нос. И вот в этом разговоре Стурик поделился со мной следующими соображениями. Он вообще любил говорить разные умные вещи. «Понимаешь, старик, – сказал он мне, – я тут долго думал и понял, что девчонка должна быть моложе лет на десять». «Ты, что, мыло ел? – спросил я его. – Тебе сейчас шестнадцать, а ей что, шесть? Детсад, подготовительная группа?» Стурик понял, что он слегка обсчитался, но уперся – он же был старше меня. Он был уже в десятом классе, а я был сопляк из восьмого. И он не мог передо мной просто так уронить свой авторитет, сказать: «Извини, старик, я чуток промахнулся». Поэтому он упрямо сказал: «А вот представь себе. Но не пойми меня буквально, я же не про сейчас говорю, когда я в десятом классе! Я говорю о том возрасте, когда мне лет двадцать пять, ну, или немножечко меньше… – Я видел, как он напряженно считает в уме. – Ну даже, к примеру, двадцать три. Вот! И познакомиться с девочкой лет тринадцати, влюбиться в нее и вырастить ее для себя! – Он назидательно поднял палец. – Для себя, старик, понимаешь? Себе в жены! Чтобы она понимала тебя, как никто другой. Ну и ты ее тоже, конечно же. Понял?» «Понял», – сказал я, и дальше он стал рассказывать о загранице, об Англии, как он там учился водить машину, а машины там по-другому ездят, левостороннее движение. Он говорил: «Старик, в Лондоне очень трудно парковаться», – говорил, наверняка думая, что я не знаю слово «парковаться», и повторял много раз: «Едва запарковался, там парковаться негде», – словно бы ожидая, что я сейчас спрошу: «А что такое „парковаться“?», но я знал это слово, потому что читал журнал «За рулем» и там было про заграничные правила уличного движения.
Вот! Это сейчас правила дорожного движения. А в семидесятых были – уличного.
Я совсем забыл этот разговор – и вот сейчас вспомнил.
Сейчас – то есть тогда.
Вспомнил, держа в руках тетрадный листочек, где было написано: «Хочу на крышу!!!» и подпись – В. Б.
«А вдруг Стурик дело говорил? – подумал я. – Вдруг так оно и есть? Варе сейчас как раз лет четырнадцать или около того. А мне – двадцать (или двадцать один? Ладно, неважно). Ну да, ей еще учиться два года, а потом еще институт. Я буду за ней ухаживать, ее воспитывать, приучать к себе, как заповедал мудрый Стурик. В результате лет через семь, а может, даже чуточку раньше у меня будет потрясающая жена. Мало того, что красавица, – она будет понимать меня, как никто другой. Ну и я ее тоже, конечно.
Но все это полный бред, разумеется», – подумал я еще через три секунды. Лень объяснять почему – и так всё понятно. Но одно все-таки скажу. Не то мне было страшно, что несколько лет мне надо было бы воспитывать ее, как ребенка, сдувать пылинки, быть добрым, умным, нежным и терпеливым. Меня, подлеца, другое испугало: я сразу представил себе, как через год или через два такого нежного сдувания пылинок она возьмет да и влюбится в какого-нибудь своего однокурсника ну или вообще в кого угодно, в кого захочет. И скажет мне: «Прости, мой дорогой. Но что я могу поделать? Спасибо тебе за всё, я безмерно тебе благодарна – но теперь я люблю другого». И в самом деле, что она может поделать? Но самое главное – что могу поделать я? Ведь она же не в рабство мне отдалась. Ведь не крепостное же право? И не средние века где-нибудь в Италии, когда родители обручают молодых – и всё, приехали, отныне и навсегда. Мы ведь современные люди, свободные люди. «Свободные граждане свободной страны» – было у нас тогда, в самом начале семидесятых, такое отчасти фрондёрское присловье… «Я свободный гражданин свободной страны и имею право выпить портвейну!» Итак. Какое я буду иметь право сказать ей: «Ты мне обещала, и поэтому ты обязана»? Никакого. А если я скажу так, если буду к ее совести взывать, то это будет вообще смешно. Она засмеется и скажет: «Но я же была тогда совсем маленькая. Мне было тогда вовсе четырнадцать лет».
Конечно, полная ерунда.
Но ответное письмо все-таки надо было написать.
Я написал Варе длинный ответ. Помню, что я писал его на машинке, потому что у меня был ужасающий почерк. А на машинке я шлепал довольно бойко, я даже папе помогал перепечатывать рассказы. Я написал длинное, на целую страничку через маленький интервал, и, как я теперь вспоминаю, умное и доброе письмо. Я писал примерно то, что мне за минуту до этого подумалось, но, конечно, другими словами. Осторожно, бережно, стараясь ни в коем случае не обидеть. Я не писал ей, что она мне не нравится, что я ее не люблю. И вообще ничего типа «напрасны ваши совершенства» или, боже упаси, «я уже давно люблю одну девушку». Нет, я напирал на другое. На то, что ее жизнь только начинается и что это с ее стороны было бы глупо и странно в четырнадцать лет влюбляться во взрослого дяденьку – нет, слов «любовь» и «влюбляться» я не произносил, в смысле – не писал в этом письме. Я писал так, чтоб всё это само сложилось в ее голове. Я писал, что в этом возрасте не надо связывать себя какими-то длительными привязанностями, тем более – прочными обязательствами. Но при этом я тихонько подводил ее к мысли о том, что обязательства-то как раз необходимы, что без обязательств – никуда. Что жить по принципу «влюбилась – разлюбила, повстречались – разбежались» и все такое – нехорошо. Недостойно умных, интеллигентных и, главное, порядочных людей. Ну и так далее в таком роде. Но, конечно, я не удержался и прибавил несколько туманных, лирических и отчасти философских фраз. Что-то про долготу и тоскливость жизни. То есть не удержался, негодник, от легкого, легчайшего, ну просто микрометрического заигрывания. Ну прямо как Онегин, который в своей жесткой отповеди все-таки подпускает лирики и говорит Татьяне: «Я вас люблю любовью брата, а может быть, еще нежней». Еще нежней, может быть, вот так! То есть как бы какую-то щекочущую травинку он Татьяне протягивал. Не то чтобы соломинку надежды, а, скорее, цветок – засушить в книге. Что, мол, я вовсе не бессердечный педант, который учит юных девушек суровым правилам жизни, а точно такой же очарованный юноша – но просто чуть более взрослый. Вспомнив про письмо Онегина, я решил не переписывать свое письмо Варе. Оставил всё как есть и – вот это я помню совершенно точно – забыл расписаться. Почему-то забыл поставить свою подпись авторучкой. То есть письмо было на машинке целиком.
Я, конечно, не ждал от Вари ответа, но очень удивлялся, что его нет. Мне почему-то казалось, что она должна написать мне что-то вроде: «Да, да, ты прав, но мы всё равно будем друзьями, правда?» или «Прощай. Но, может быть, мы встретимся через пять или десять лет, когда я буду совсем взрослая». Ну или я не знаю что. Но хоть что-нибудь.
Ответа, однако, не было. Но странное дело, я время от времени вспоминал о ней, тем более что моя мама неизвестно зачем поставила себе на туалетный столик фотографию Вари в виде красавицы начала XIX века. В каком-то театральном костюме. Типичная Наташа Ростова с типичной иллюстрации. Наташа Ростова на балу: волосы на прямой пробор, навитые локоны вдоль ушей, скромное колье на длинной стройной шее. И всё это – в маленькой рамке из красного дерева. Как раз тогда мама купила себе – в Ленинграде, кстати! – старинный, чуть ли не первой половины XIX века, туалетный столик красного дерева. Когда она его купила (господи, да мы же с ней вместе ездили его покупать в Ленинград, но это совсем другая история), он был совсем ободранный, со сбитыми углами, но зато с целым – «родным», как выражаются антиквары, – зеркалом. Он долго стоял на площадке перед нашей квартирой, потом приходил реставратор, работал на этой самой площадке, и в результате получилась прекрасная, почти музейная вещица. Ну, музейная – это сильно сказано. Хотя для краеведческого музея в небольшом городе вполне бы сгодилась.
Вообще это особая история, как некоторая часть пишущей, рисующей и снимающей интеллигенции в 1960-1970-е годы вдруг увлеклась антиквариатом и в особенности старинной мебелью красного дерева.
Потом, потом, потом… Как говорила моя трехлетняя дочь – «если будет время».
И вот на этом туалетном столике в числе прочего – вместе с моей фотографией, где я, по уверению мамы, был очень похож на молодого Льва Толстого, вместе с фотографией моей сестры Ксюши в шестилетнем возрасте и вместе с красивым фото упомянутого выше маминого официального любовника – появилась и маленькая рамочка красного дерева с портретом красавицы Вари.
– Зачем это? – спрашивал я маму.
– А тебе не нравится? – спрашивала она.
– Варя? – спрашивал я.
– Фотография, – отвечала мама. – По-моему, очень стильно.
Не знаю, что там стильного, особенно рядом с фотографией ребенка в косынке, подростка в кепочке и крупного усатого мужчины в клетчатом пальто и шикарно повязанном кашне – какой-то фьюжн, как сказали бы сейчас. А тогда такого слова не было и говорили проще: винегрет или окрошка.
– Ничего стильного! Что за окрошка! – говорил я.
– Тогда возьми себе, – и мама совала мне эту рамочку.
Я прятал руки за спину. Мне кажется, мама меня дразнила. Зачем? Она меня довольно часто дразнила. Я к этому уже привык.
Но самое смешное, что в результате всего этого я года два, наверное, думал о Варе как о каком-то своем волшебном неразменном червонце, как о постоянном ресурсе, говоря опять же по-нынешнему. Даже не думал, а чувствовал. То есть мне казалось, что в случае чего я всегда могу жениться на Варе. Смешно сказать, но это придавало мне уверенности в отношениях с девушками. «Ну-ну, – думал я, даже не только думал, а саркастически произносил в уме, когда какой-нибудь моей подруге под хвост попадала какая-нибудь вожжа. – Ты ведь, небось, и не подозреваешь…» И дальше большое, большое многоточие. Потому что мне казалось – я об этом не думал вот прямо так – мне именно что казалось, где-то на заднем плане моих мыслей, за кулисами сознания, мне мерещилось, что где-то далеко-далеко – а на самом деле всего в восьми часах на «Красной стреле» – живет девушка вот с этой самой фотографии, которая стоит на мамином туалетном столике, – сидит и ждет меня. За таким же столиком сидит, красного дерева. Но это, повторяю, был всего лишь тон и привкус.
– Ты знаешь, мой друг, что мне рассказала Лара Бессарабова? – сказала мне мама, однажды вернувшись из Ленинграда.
Ну вот, теперь я вспомнил – Ларисой ее звали, Варину маму, жену ленинградского профессора.
– Что она рассказала?
– Ты не поверишь! Они вскрыли твое письмо. Письмо, которое ты послал Варе.
– Там ничего такого не было, – сказал я. – Пожалуйста, читайте на здоровье.
– Не в том дело, – всплеснула руками мама. – Это ужасно – вскрывать чужие письма! Даже если они адресованы твоей несовершеннолетней дочери. В крайнем случае можно настойчиво попросить, даже потребовать, чтоб она потом дала прочитать это письмо родителям. Ну в самом крайнем случае, – развоевалась мама, – можно было сказать: «Давай прочитаем это письмо вместе». Но вскрывать чужое письмо – это ужасно. Я так и сказала Ларисе.
– Ну и что она? – спросил я.
– Ты знаешь, ведь она сама завела этот разговор, – сказала мама. – Она была очень смущена. Она даже покраснела. Она сильно покраснела, – мама подняла палец.
Подняла палец, прямо как Стурик, который поучал меня, что надо найти девочку на десять лет моложе себя и потом выращивать ее себе в жены. Наверно, назидательные жесты у всех людей одинаковые.
– Я ей сказала, что это ужасно, и она даже покраснела, – сказала мама, держа перед носом поднятый палец.
– А как вообще об этом разговор зашел? – поинтересовался я.
– Она меня спросила: «Денис, наверно, ждет письма от Вари, ждет ответа?» Я ничего не поняла. И тогда она мне рассказала. «Я, говорит, нашла в почтовом ящике письмо для Вари из Москвы. Адрес напечатан на машинке и обратный тоже. Я увидела, что это письмо от Дениса. Мы с Василием Петровичем целый час сидели над этим конвертом и решали, что делать. Но потом все-таки решили вскрыть».
– Ну и как им, понравилось? – спросил я.
– Она сказала: «Мы просто изумились. Такое тонкое, такое взрослое, такое мудрое письмо. Уж я не знаю, что Варя ему написала, но я примерно поняла, о чем, так сказать, речь. Очень мудрое письмо. Прекрасное письмо. Мы с Василием Петровичем подумали и решили, что лучшего письма мы бы даже сами не смогли написать. Ах, какое письмо! Но потом мы решили, – сказала Лариса, – что Варе еще слишком рано получать такие письма. Что оно ее встревожит. Ну, вернее, не встревожит, а, как бы это сказать, разволнует. Не само письмо, – сказала Лариса, – оно безупречное, умное, доброе и всё такое, а сам факт. Сам факт, вы понимаете? И поэтому мы решили его сжечь вместе с конвертом». Вот так она мне сказала, – сказала мама.
Я сказал:
– А сам факт, что мальчик из хорошей семьи вдруг оказался хамом и не ответил на ее письмо, – этот факт ее не разволнует?
– Представь себе, – вскричала мама, – именно это и я сказала Ларисе. Но она сказала: «Ах, мало ли что! Почта потеряла, занятия в университете, какая-то девушка, которой он увлечен, и ему не до девчонок-школьниц». В общем, на нет и суда нет. «Иногда молчание, грубое молчание, – сказала Лариса, – полезнее самого умного и вежливого ответа». Вот так, – сказала мама.
– Ну-ну, – сказал я.
– Ну а ты-то сам как считаешь? – спросила мама. – Ведь ты, в конце концов, можешь ей позвонить. У меня есть их телефон.
– Мама, – сказал я, – по-моему, это ты в нее влюбилась, а не я. Давай закроем тему.
– И очень зря, – сказала мама.
– Закрыли, – сказал я.
Варина жизнь сложилась просто замечательно. Она рано вышла замуж за молодого, безумно талантливого экономиста, по-моему, финансиста, который чуть ли не в тридцать лет стал заместителем министра, еще в советские годы, что вообще чудо, а потом они уехали в Америку, и там он то ли возглавил инвестиционный банк, то ли основал брокерскую фирму. В общем, все прекрасно.
Висела когда-то в Москве реклама Росгосстраха. Там было написано: «Всё правильно сделал!»
Вот и я думаю: всё правильно сделал! И я сделал правильно, что написал умное и сдержанное письмо, и Василий Петрович Бессарабов со своей женой Ларисой, которые перехватили его и сожгли, – тоже всё сделали правильно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?