Текст книги "Мальчик, дяденька и я"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Потом Ася сказала: «Я бы очень хотела посмотреть твои картины».
В те годы я был талантливым многообещающим юным художником. Во всяком случае, дома так считали. Но не только дома. Знакомые художники очень меня хвалили. У меня есть слабая надежда, что они хвалили меня не только потому, что они дружили с моим папой. Может быть, в моих картинках в самом деле что-то было. Ведь у меня было целых две выставки и несколько публикаций. Обо мне даже писали в газете «Комсомольская правда». Правда, к шестнадцати годам это всё начало куда-то испаряться – весь талант, вся оригинальность, вся необычность и все яркие цвета. Говорят, это обычное дело. Все дети гениально рисуют. Что ни ребенок, то Матисс или Шагал. Но вот когда начинают усы пробиваться, всё это куда-то девается. Не знаю, в усах ли дело, но должен признаться честно: все мои попытки серьезно обучаться живописи ни к чему хорошему не привели. Я уныло ходил в художественную школу, развозил по бумаге акварельную грязь и тосковал от необходимости рисовать кувшин, яблоко и чучело вороны. И дома перед чистым листом ватмана я тоже вдруг начал теряться. Если раньше картинка выходила сама, то потом она стала какой-то вымученной, высосанной из пальца и поэтому некрасивой, неинтересной. Папа мне однажды так и сказал: «Не мучай ты себя».
Вот тогда, когда Ася сказала, что хочет посмотреть мои картинки, я уже рисовал мало и плохо, хотя мои хорошие картины висели по всем стенам нашей квартиры в Каретном ряду.
И я, сам не знаю почему, сказал: «Прости, пожалуйста, но я сегодня не могу принять тебя». Вот такую странную, претенциозную, вымученную, как мои последние картинки, фразу сказал я ей. Это было бесконечно глупо и страшно невежливо. Не только по отношению к ней, но и ко всему ее семейству, с которым наша семья так дружила. И ведь дома у меня всё было прекрасно – чисто, светло, красиво и весело. Мама и папа были дома. Были бы радостные крики. Мама бы накрыла стол. Мы все вместе попили бы чаю. Я бы показал ей свои картинки, потом мы бы посидели в моей комнате, поговорили бы. Потом я бы ее проводил до дома и, может быть, мы бы даже поцеловались на прощанье, хотя бы слегка, в щечку.
Тем более что она мне вдруг понравилась. Просто очень. У меня сердце забилось, когда она сказала, что хочет прийти ко мне в гости, посмотреть мои картинки. Было темно, мы стояли под фонарем. Она была в шубке из черного курчавого барашка, в светлом шерстяном платке. Темноглазая, с тонким лицом. Чудо-девушка. И снежок, и мороз, и воспоминания о волшебной Риге. А я, вместо того чтобы взять ее за руку и сказать: «Пойдем, конечно. Мама нам чай приготовит. Прости, что я сам тебя не пригласил!» – вместо этого я произнес эту странную картонную фразу: «Я сегодня не могу тебя принять».
Но, может быть, это опять был тот самый миллиметр. Еще один правильный поступок, в смысле моей теперешней судьбы.
Хотя после этого, уже во взрослые свои годы, я не раз вспоминал ее, и мне казалось, что я был в нее влюблен, и она в меня тоже, и ах, какой кошмар, и что теперь поделать, и как жаль, что…
Но – миллиметр, как уже было сказано.
Но, приезжая в Ригу, я всё время озирался.
Лена
– А правда, что у твоей мамы, когда она сердилась, глаза делались зеленые, как крыжовник? – спросила Лена.
Я засмеялся: приятный вопрос. Хоть что-то новенькое. Обычно меня спрашивали – и до сих пор спрашивают, – правда ли, что я выливал манную кашу в окно. А тут про мамины глаза. Тем более что мама была здесь, в Дубултах, и Лена с ней была знакома.
Про мамины глаза я точно не знал. Наверное, это мой папа в своих рассказах слегка преувеличил и приукрасил. Может быть, у мамы зеленели глаза, когда она сердилась на него. А когда на меня – глаза у нее были серые, как всегда.
– Правда? – переспросила Лена.
– Правда, – ответил я. – Конечно, правда.
– Она интересная женщина, – сказала Лена.
– Знаю, знаю, – сказал я. – А я?
– Что – ты?
– А я интересный?
– А ты – пока не знаю! – засмеялась Лена.
Она была старше меня. Я был на четвертом курсе, а она уже окончила институт и работала.
Разговор шел на лодке. Мы решили переплыть реку Лиелупе, искупаться и погулять на том берегу. Сейчас на этом месте только бетонные мостки, а сорок с чем-то лет назад была лодочная станция.
Мы взяли лодку и поплыли.
Это была непростая штука, хотя я хорошо умел грести – можно сказать, с раннего детства.
По Лиелупе то и дело шли баржи, и надо было всё время вертеть головой, иметь их в виду. Если баржа показывалась из-за дальнего поворота – грести быстро-быстро, чтоб проскочить фарватер, а если баржа вдруг оказывалась довольно близко – давать задний ход и ставить лодку носом против волны. Особенно много забот было с «Ракетами» – корабликами на подводных крыльях. Они неслись страшно быстро и давали волну.
– Однажды на такой волне, – вдруг сказал дяденька, – но не в этом месте, а на четыре станции ближе к Риге, там, где этот красный кирпичный пансионат Академии наук, я чуть не утопил сам себя, жену и дочь. Спасибо, что мы успели загнать лодку в прибрежные камыши, потому что оказались совсем близко от этой чертовой «Ракеты», и было жутко смотреть и слышать, как вода чавкает в камышах, подымаясь почти до половины их камышового роста, а потом резко уходит вниз, обнажая крупно-каменистое дно, об которое колотилась наша бедная лодочка. Но всё кончилось хорошо.
Мы удержались на плаву и даже не промокли. А в другой раз нас чуть не потопил какой-то маленький буксирчик на другой стороне Лиелупе. Там было что-то вроде камышовых плавней или мелких островков с протоками. И вот там мы нос к носу совершенно внезапно столкнулись – ну столкнулись – это, конечно, сильно сказано – точнее, наткнулись на какой-то вполне увесистый буксир. Если смотреть сверху, с моста, этот буксир, конечно, показался бы крохотным – даже не буксир, скорее, а какой-то задрипанный старый катерок, может быть, даже сороковых годов. Но это если сверху. А когда из-за камышового островка на твою крохотную лодочку вдруг наезжает такая штука высотой в два метра самое маленькое и, главное, ты понимаешь, что он тебя просто не видит из своей рубки, – вот тут душа в пятки. Особенно когда с тобой жена и пятилетний ребенок. Ладно, об этом в другой раз.
– Вот именно, – сказал мальчик. – В другой раз!
А сейчас вернемся в 1972 год, в Дубулты. Папа умер шестого мая, а за два месяца до его смерти я женился на Кире.
А в августе мы с мамой поехали отдыхать на Рижское взморье, несмотря на недавнюю папину смерть и, самое смешное, несмотря на мою недавнюю женитьбу. Поехали с мамой – вот что смешно. Потому что с Кирой у меня с самого начала пошло всё ужасно. А если честно говоря – с самого-самого-самого начала, чуть ли не с первого дня нашего знакомства, за два года до того. Зачем мы все-таки поженились – сам не знаю. Вернее, знаю, но не скажу.
Так что мы с мамой опять, в очередной раз, приехали в Дубулты, и там я познакомился с Леной.
Тогда я был ужасный фантазер и врун. Увлекающийся врун, вроде барона Мюнхгаузена. Врал настолько нахально и истово, что мне довольно часто верили. (При том что я, конечно, был человек в общем и целом порядочный и честный, а также образованный и неглупый. Но это как-то уживалось в моей душе. Ведь в моем вранье не было никакого мошенничества. Я врал бескорыстно, для красоты. Ну разве что самая маленькая корысть была – понравиться девушкам. Ну а теперь давайте, хватайте камни и кидайте в меня.)
Что же я наврал в этот раз? Точнее, нафантазировал? Всякая фантазия, конечно, имеет некоторую опору в реальности. Так вот, в этот и предыдущий год я занимался карате. Хотя, конечно, на самом деле это была полная чепуха и самообман. Я сам себя уговаривал, что занимаюсь карате. Но моим тренером был выдающийся, просто-таки великий мастер этого страшного искусства. Так получилось, что он был другом моего самого лучшего друга Андрюши. Андрюша уже давно занимался всяким, как тогда говорили, культуризмом – тягал гантели и гири и был, выражаясь по-нынешнему, очень накачан. С нашим общим другом по имени Алек он был знаком очень давно, давнее меня, и в какой-то момент Алек рассказал ему о своих тайных занятиях боевыми искусствами (а тогда за это действительно могли арестовать и дать срок). Андрюша стал заниматься с Алеком, потом проболтался мне. Я заныл, что я тоже хочу. Алек очень хорошо ко мне относился. Вообще он был умный и добрый парень. Велел мне раздеться и попрыгать. Я был тогда жутко худой, при росте 172 сантиметра я весил 54 кг и очень этим гордился. Алек мне долго объяснял, что без хорошо развитой мускулатуры всё равно ничего не получится, потому что россказни о смертоносных ударах, которые наносят крошечные и невесомые японцы, – это действительно сказки. Потому что эти японцы на самом деле довольно мускулистые. Он показал мне фотографии. «Но ведь они же весят по пятьдесят кило», – возмутился я. «Да, но у них в таком случае рост метр пятьдесят, – объяснил Алек. – Разницу понял?» Я понял, но не отставал от него. Тем более что драться я с детства любил и даже, как мне казалось, умел. Меня учил драться папа. Он, кстати говоря, был меньше меня ростом, но очень сильный, с большими бицепсами и развитой грудью – наверно, от природы. Папа учил меня не пихаться кулаками в грудь, как это делают мальчишки, а бить в челюсть, скулу или переносицу, под дых или коленкой ниже пояса. В общем, учил меня тому, что называется приемами. Я всё это выложил Алеку. Он согласился меня немножко поучить. И мы примерно два раза в неделю собирались в какой-нибудь пустой квартире, а летом – на даче, на заднем дворе. Учились прыгать, делать растяжки, набивали себе костяшки пальцев и ребро ладони на специальных приспособлениях, которые назывались «макивара». Звучит красиво, но на самом деле это просто силикатный кирпич, одна половинка которого замотана крепкой пеньковой веревкой, а на другой половинке прокорябаны борозды справа-налево и слева-направо. Такой как будто каменный напильник. И вот об эти макивары мы стучали ребром ладони и кулаком, отжимались на костяшках пальцев, учились меткости, а самое главное, резкости удара. Например, Алек брал большой газетный лист и держал его за кончик двумя пальцами, а я должен был кулаком пробить этот лист насквозь. На самом деле это вовсе не просто. Удар должен быть очень резкий, то есть чрезвычайно быстрый, какой-то хлесткий. Даже не знаю, как объяснить. Попробуйте – увидите. Сам Алек мог запросто пробить кулаком стенку фанерного ящика, стоящего на столе. Причем ящик не слетал со стола. То есть кулак у него был как пуля. Он был здоровенный, просто гора мышц, но мышцы эти были очень гладкие, переливчатые, не как у бодибилдеров, а как у настоящего ягуара. И вот ягуар Алек с некоторой усмешкой учил меня всем этим каратешным премудростям. «Не для того, чтоб тебе черный пояс повесить, – говорил он, – а для какой-нибудь уличной, так сказать, ситуации».
Но я, естественно, воображал себя мастером, кандидатом в черные пояса.
Сейчас я могу сказать, что судьба оказалась ко мне очень милостива, потому что никакой серьезной уличной ситуации в молодые годы со мной ни разу да, честное слово, ни разу не случилось. Потому что я могу себе представить, как бы меня отдубасили, если бы в этой самой «уличной ситуации» я стал бы демонстрировать свое искусство: подпрыгивать, махать ногами и издавать боевые вопли. А уж к сорока годам я перестал фантазировать на темы карате.
Но тогда я верил в это. И поэтому, знакомясь с девушками, я где-то на десятой минуте разговора этак как будто случайно намекал на то, что владею тайным «искусством пустой руки», то есть смертоносного японского рукопашного боя.
– А почему ты тогда куришь? – спросила Лена. – Ведь кто занимается боксом…
– Это не бокс, – перебил я.
– Ну, спортом, – сказала Лена.
– Это не спорт, – сказал я.
– Ну хорошо, физическими нагрузками, – терпеливо сказала Лена. – Те, кто занимаются физическими нагрузками (она, как я понял, нарочно не сказала слово «упражнения», потому что поняла, что на слово «упражнения» я скажу: «Это не упражнения»), – те, кто занимаются физическими нагрузками, – повторила она, – обычно не курят. А ты куришь. И к тому же без фильтра.
Но мне потребовалось меньше трех секунд, чтобы сообразить, что ответить.
– Видишь ли, – сказал я. – Вообще-то ты, конечно, права. Но я, к сожалению, курю довольно давно, можно сказать, почти с двенадцати лет, ну, с тринадцати (это была правда, кстати). Но я, когда начал заниматься этими (я иронически усмехнулся), как ты выражаешься, физическими нагрузками, я, конечно, перестал курить.
– Бросил? – спросила она. – А как у тебя вышло? Вот я, например, курю всего с десятого класса. Хочу бросить, а не могу.
– Не бросил, а прекратил, – сказал я. – На время тренировок. А сейчас, – сказал я, – у меня, во-первых, отпуск, а, во-вторых, как ты видишь, небольшой насморк (у меня действительно был насморк). Поэтому я сейчас не могу заниматься, и поэтому позволяю себе курить. Пока. Временно.
Зачем я всё это рассказываю? Чтоб еще раз вспомнить, какой я был смешной и, наверно, неуверенный в себе, раз украшал свою персону такими выдумками. Но Лене понравилось. А может быть, она просто не обратила на это внимания.
У нас с моим другом Андрюшей был один приятель, который очень увлекался философией, хотя к его профессии это не имело никакого отношения. Он скупал книжки, конспектировал их и даже устраивал у себя дома что-то вроде философского семинара. Мы, бывало, захаживали к нему на этот семинар. Там были самые разные люди: и филологические девочки, и самодеятельные поэты, и вообще не пойми кто. А его жена, чудесная милая добрая женщина, задавленная безденежьем и мужниными причудами, подавала гостям чай и маленькие бутербродики.
Один раз я сказал Андрюше: «Как она все-таки его любит!» «Да, – ответил Андрюша. – Очень. Но знаешь что, старичок? Мне кажется, что она его любит не за то, что он такой философ, а несмотря на это».
Вот и сейчас мне кажется, что я понравился Лене не за мои россказни о тайных японских боевых искусствах, а несмотря на это.
Итак, мы плыли на лодке по реке Лиелупе.
Мы переехали на ту сторону, привязали лодку к кусту, немножко побродили по большому пустому полю, потом решили искупаться. Кажется, мы за этим и поехали на лодке, чтобы искупаться по-настоящему – в глубокой воде. Лена уже была в купальнике, а я в плавках. Поплавали, удивляясь крутому скату дна после двух шагов сразу резко вниз, в бездну. Я сказал ей, что Лиелупе страшно глубокая. Двадцать-тридцать, а то и сорок метров. «Значит, получается, – сказала Лена, бултыхаясь в воде, – что там, на дне, на середине реки может стоять пятиэтажный дом? А пароход сверху проедет и даже не заденет?» – «Здорово, правда?» – сказал я. «А мне страшно», – сказала Лена. Мне тоже стало немножко страшно. Мы вылезли на берег, потому что разговор-то шел в воде, и нам обоим показалось, что посредине реки, вдоль по течению, на дне стоят пятиэтажные дома. То ли пустые, а то ли там живет неизвестно кто. Стало страшно, что вот ты плывешь, купаешься, а там на балконе пятого этажа стоит кто-то, и смотрит вверх, и видит, как в вышине проплывает брюхо парохода, а потом дрыгаются чьи-то ноги, ноги купальщиков. И вдруг этот кто-то оттолкнется от ограды своего балкона, подпрыгнет вверх, и схватит тебя за ногу, и утащит вниз, в подводное царство бетонных пятиэтажек. Наверно, мы с Леной одинаково об этом подумали, потому что быстро поплыли к берегу и вылезли, цепляясь за куст, к которому была привязана наша лодка. Вытерлись, переоделись, отвернувшись друг от друга, сели на траву, свесив ноги над обрывом и стараясь не смотреть на воду. Конечно, по всем правилам я должен был бы обнять Лену за плечи. Хотя бы так, слегка – для начала. Я вообще был сторонником быстрых ухаживаний. Сначала руку на плечо, а там посмотрим. Но я не положил ей руку на плечо, хотя мы сидели совсем рядом, почти касаясь друг друга локтями. Потому что я очень тосковал по своей законной жене Кире, которая почему-то поехала отдыхать в Сочи с подругой. Я точно знал, что с подругой. То есть я знал, что она мне не изменяет. Но не в этом же дело. Если ты буквально только что вышла замуж, да еще у твоего мужа буквально два месяца назад умер отец, то уж, казалось бы! Хотя мысль об отце я, конечно, гнал из своих рассуждений. Нельзя делать из смерти отца козырную карту. Не в этом дело. Просто как-то странно: четыре с половиной месяца назад поженились, и уже отдыхаем отдельно. Хотя мы могли поехать вместе куда угодно. В тот же Сочи, или в те же Дубулты, или в какое-то третье, пятое, десятое место. Но она не захотела. Как? Да очень просто. Сказала: «Я не хочу». А я, такой умный, ловкий, такой напористый, такой всеобщий любимец и к тому же без пяти минут мастер карате – почему-то нагнул голову и пробурчал: «Ну смотри, как хочешь».
Вот, но я всё время об этом помню. Я чувствовал себя обманутым. Не просто обмишуленным, обмухлеванным в каком-то конкретном деле, а, если можно так выразиться, обманутым по большому счету.
Самое смешное – хотя чего уж тут смешного, – что это был не первый случай такой вот с ног до головы обманутости, и еще смешнее – но теперь уж точно смешно, – что предыдущий случай я тоже переживал в Дубултах и тоже в разговорах со своей мамой.
Это было за два года до плавания с Леной по Лиелупе. Кажется, в 1970 году. Кажется, это был год, когда в Москве была страшная жара, и лесные пожары в Московской области, и дымная мгла на улицах, тяжелый торфяной запах, инфаркты и инсульты знакомых стариков, вообще какой-то апокалипсис. Потом эти апокалипсисы участились. А сейчас вообще что ни лето, то пожар и смог. Но тогда, в 1970 году, это было впервые, и поэтому так ужасно. Вдобавок я всё никак не мог пережить одну совершенно вроде бы детскую разлуку. Девушка, в которую я был влюблен с восьмого класса, точнее, с того лета, когда я уже перешел из восьмого в девятый, в которую я был влюблен два года подряд без малейшего перерыва, которую я встречал и провожал, с которой я ходил на концерты и в театры, с которой – бывали такие случаи – виделся по два раза в день, без которой вообще жить не мог. То есть мне казалось, что я вообще с ней уже живу в некотором высоком смысле слова – и она тоже, казалось мне, так считала, вот что особенно интересно! – и вдруг она сказала мне, что полюбила другого и выходит за него замуж. При этом сказала мне так, что я понял: все эти годы, встречи-проводы, телефонные звонки и даже письма – а она писала мне письма, я правду говорю! – что все это было – или вдруг оказалось? – просто так, ерунда, чепуха, детские игры, школьные забавы. В общем, что-то в высшей степени несерьезное, а вот сейчас, с «этим человеком», у нее серьезно. Сейчас у нее наступило нечто настоящее. А со мной была, повторяю, какая-то чепуховина.
Вот именно это меня убило. А не сам факт того, что девушка ушла. Хотя в этом факте нет ничего особенно приятного, но, думал я, выходя на балкон и глядя на россыпь зажигающихся в вечернем тумане окон, на бескрайнюю россыпь окон (мы жили тогда на одиннадцатом этаже дома на углу Садовой и Каретного ряда. Балкон кухни смотрел на север, то есть на театр Советской армии и высотку у Красных ворот, рядом с которой торчала еще одна высотка – гостиница «Ленинградская». Балкон моей комнаты смотрел на юг. Оттуда была видна гостиница «Пекин», высотка на площади Восстания, МИД и где-то в расселине между домами – шпиль гостиницы «Украина». Окон было множество. Хотя, наверное, не столько, сколько сейчас. Но тогда тоже было не сосчитать), – и вот я, стоя на балконе, то на том, то на другом, и глядя на темнеющую Москву с загорающимися окнами, думал: «Ну подумаешь, девушка ушла. Пальцем ткнуть в каждое десятое из этих окон, ну хорошо, в каждое сотое – так обязательно у кого-нибудь в этот миг девушка уходит или муж с женой разводятся. А где-то, наоборот, в первый раз поцеловались».
Я с детства любил такие мысли – умные и ни о чем. Однажды на даче мы с бабушкой вечером шли по аллейке, и над нами довольно низко пролетал тяжелый пассажирский самолет – недалеко был аэродром Внуково. На корпусе самолета светились окошечки. Я подумал, что около каждого окошечка сидит человек, а скорее всего, два или три, и с другой стороны тоже, и у каждого что-то свое, каждый о чем-то своем думает, у каждого свое горе или своя радость. Я сказал об этом бабушке.
– Бабушка, – сказал я, – а вот если бы узнать, о чем все эти люди думают. Вот эти, которые сейчас в самолете сидят, и что у них вообще в жизни делается.
– Разное, – сказала бабушка. – И вообще, не разводи филожопию.
Моя бабушка довольно резко выражалась.
Но я так и не перестал разводить филожопию. Во всяком случае, к двадцати годам еще не разучился. Вот я и думал, стоя на балконе, о том, что в каждую отдельно взятую минуту – это было наше любимое выражение в нашей сначала школьной, а затем институтской компании – «в каждую отдельно взятую минуту»: например, «я в каждую отдельно взятую минуту хочу выпить!» – так вот, в каждую такую минуту в нашей Москве, наверно, сто девушек говорят парням: «Я тебя больше не люблю». А если взять весь Советский Союз и прибавить к нему все страны Варшавского договора, а также государства, входящие в блок НАТО, а также неприсоединившиеся страны, то вообще страшное дело. Оглохнешь от этих криков «Я тебя больше не люблю» или «I don't love you anymore».
Но это же совсем другое. Одно дело – любила-разлюбила, а другое дело – «Теперь у меня серьезно» – то есть, выходит, «а ты у меня был просто так». Вот этого я не мог пережить и простить, потому что у меня-то это было серьезней некуда.
И вот об этом я говорил своей маме жарким августовским вечером 1970, кажется, года. Здесь, в Дубултах, тоже было жарко, хотя, конечно не так, как в Москве. Кроме того, по телефону сказали, что в Москве появилась холера, и это тоже не прибавляло радости.
Или это было в другой год? Надо вспомнить.
Я был весь в тоске из-за жары и из-за холеры – представьте себе, холера меня очень огорчала, даже пугала. Но не потому что я боялся заразиться, что меня лично могли коснуться эти несколько случаев древней смертельной болезни откуда-то с дальнего юга или из далекого прошлого – а потому, что эта чертова холера выбивала из-под меня какие-то мысленные опоры и устои. Я верил, что мир в целом благоустроен. Тем более у нас, в Советском Союзе, где все эпидемии побеждены, и уж, во всяком случае, такая погань, как холера, нашим людям не грозит. Мне было ужасно жалко людей, которые в эту холеру вляпались. Не знаю почему но я им очень сочувствовал, хотя и не знал, кто они такие. А может быть, на самом деле я жалел себя. Это был просто повод поогорчаться. Нечто вроде спускового крючка.
– Ну холера, – сказала мне мама. – Мой руки перед едой и не покупай фрукты на рынке. А если купил – ополаскивай кипятком. У тебя вот дедушка от рака умер, а бабушка Аня – от диабета, а бабушка Рита – от инфаркта, а у папы – страшная гипертония, ты ведь сам знаешь (папа тогда еще был жив). Так что, – грустно усмехнулась мама, – бывают штуки посильнее холеры.
Я понял, что она почти цитирует: «Эта штука сильнее „Фауста“ Гете» – и тоже улыбнулся.
– Да, – сказала мама, – посильнее холеры, и главное, поближе к нам. К нам с тобой.
И тут я понял, что не торфяные пожары и не холера – причина моего плохого настроения, и замолчал и махнул рукой.
– Всё никак ее забыть не можешь? – сказала мама. Она прекрасно знала про эту историю. Тем более что она, эта девушка, – вот ведь ужас-то! – продолжала дружить с моей мамой. Звонила ей по телефону, а иногда даже заходила в гости, когда меня дома не было.
– Да, – сказал я, – представь себе.
– Ладно, – сказала мама. – Ну сколько можно? Бывает.
– Ты, наверное, хочешь сказать, что девушки довольно часто разлюбляют молодых людей. В одной Москве штук сто в каждую отдельно взятую минуту. Да? – я саркастически рассмеялся.
Мама не уловила моего сарказма и сказала, засмеявшись в ответ:
– Да, именно.
– Нет! – вскричал я. – Именно что нет! Мне кажется, что я как будто человек, который много лет подряд носил деньги в банк, а ему показали фигу!
Тогда, в 1970 году, не было никаких банков, кроме сберкассы, и уж подавно не было такого понятия «обманутый вкладчик». Обманутые вкладчики появились четверть века спустя. Но вот поди ж ты, я, за четверть века до всяких финансовых пирамид и лопнувших банков, чувствовал себя именно как тот дурачок у закрытой двери банковского офиса. У двери, которая опечатана полицией и перед которой дежурит охранник и парочка корреспондентов снимают для телевидения жидкую толпу таких, как я, дурачков. Дурачок! Чуть ли не каждую неделю носил деньги в банк, считал проценты, прибавлял и умножал в уме, носил – надо подчеркнуть – не ворованное, а честно заработанное. А бывало, что и сэкономленное, и планировал, как купит себе машину, квартиру, обстановку. И вдруг раз! «Извините, мы банкроты». А сами-то, небось, банкроты-то не по миру с протянутой рукой ходят, а сидят где-нибудь во Франции на Лазурном берегу и над нами, дурачками, смеются. Вот всё это и примерно такими словами я, чуть не плача, рассказал своей маме. Вообще, надо сказать, я своей маме очень душевно доверял. Во всяком случае, в те годы.
– Понятно, – сказала мама, – то есть ты в нее вкладывал, а она… – и мама сделала паузу.
– Да! – чуть не закричал я.
– Понятно, – сказала мама еще раз. – Но вот что я тебе хочу сказать. Ты, конечно, на нее злишься, что вот ты в нее вкладывал, а она всё профукала с другим. Так? – жестоко спросила она.
– Так, – сказал я.
– Нет, все-таки не так, – сказала мама. – Потому что человек не сберкнижка. Понял?
– Не знаю, – сказал я.
– Но ты постарайся, – сказала мама. – Постарайся! Постарайся! Постарайся понять! Человек – не сберкнижка. Она – не сберкнижка. Она не обязана была возвращать тебе вклад с процентами.
– Ага! – сказал я. – Значит, никто никому ничего не обязан?
Это был наш давний семейный спор. Помню, как он начался. У мамы была тетка, Анастасия Алексеевна, – тетя Стася мы ее звали. Женщина с очень крутой биографией: беглянка из мещанской провинциальной семьи, танцовщица в московском кабаке, внезапная жена богатого адвоката – у них был целый этаж в роскошном доме, угол Колымажного и Ваганьковского переулков – то есть на задах нынешнего музея имени Пушкина, – а потом бедная старушка жила в коммуналке, в одной комнате с незамужней дочерью. Так вот, она всё время повторяла: «Никто никому ничего не обязан!» – наверное, имея в виду свою странную несчастную жизнь. Однажды мама, уж не помню к чему, сказала – так, походя, то ли вспоминая какой-то разговор, то ли просто пряча перетертую посуду в буфет:
– Как говорит тетя Стася, «никто никому ничего не обязан».
И вдруг папа возмутился:
– Как это? Что ты сказала? Ты действительно так считаешь?
– Ну, в общем-то, да, – сказала мама. – Всё, что мы делаем друг другу, мы делаем добровольно. Потому что мы хотим это сделать.
– Нет, – закричал папа, – это не так! Это подло так рассуждать! Люди скованы тысячью обязательств. Каждый человек обязан своим родителям, своим учителям, своим товарищам по работе. Людям, которые тебя выручают каждый день. Своим друзьям. Всем вокруг. Все друг другу обязаны. Это цинизм – говорить, что никто никому ничем не обязан.
– Допустим, – сказала мама. – Ну а как принудить?
– Что значит «принудить»? – не понял папа.
– Выполнить свои обязательства, – сказала мама учительским голосом. – Допустим, я обязана своей подруге, что она одалживала мне деньги. Но как она обяжет меня одолжить ей деньги в ответ? Возьму и скажу: «Извини, дорогая, у меня сейчас ни копейки».
– А совесть? – сказал папа. – Тем более если на самом деле у тебя есть деньги!
– Допустим, – сказала мама. – Допустим, деньги у меня есть, но я же не миллионерша. Вот у меня есть тысяча рублей. Что мне делать? Одолжить ей, потому что я обязана, потому что совесть, или купить Денисочке (она погладила меня по голове) новую курточку и вообще спокойно прожить месяц, не ужимаясь?
Тогда были еще старые деньги. Тысяча по-старому – сто по-новому. Для 1960 года – серьезная сумма.
– И всё равно, – сказал папа, – ты нарочно хочешь меня переспорить. Но если никто никому не обязан, то это будет не жизнь, а не знаю что.
– Тебе просто нечего сказать, – сказала мама.
Они стали кричать друг на друга, а я ушел из комнаты.
Потому что я понял, что дело не в афоризме тети Стаси и не в задаче о том, как правильно потратить сто рублей. Я понял, что там какой-то давний спор, а может быть, какая-то давняя ссора. А мне, поскольку мне было лет десять, ужасно не хотелось в этом разбираться. И вообще я ненавидел, когда мама с папой ссорятся. Особенно если я не понимал, из-за чего.
– Значит, – повторил я, – никто никому ничего не обязан?
Повторил со значением, громко, упрямо глядя на маму.
Мне кажется, что она вспомнила ту старую ссору с папой и даже покраснела. Наверное, там действительно что-то было…
– Да, – сказала она, – но не в том смысле. Не в смысле, что можно свободно обманывать друг друга. Пользоваться дружбой, а потом плевать в колодец. Нет. А в смысле, что по обязанности ничего не получается. По обязанности получаются тоска, рабство и злоба. Поэтому она ничем тебе не обязана. Радуйся тому, что ты за ней ухаживал, что ты встречал ее, ходил с ней под руку. Ведь есть же о чем вспомнить? Правда? – Она улыбнулась.
– Не знаю, мама, – сказал я. – Может быть, ты права, но я так не могу.
Я очень долго так не мог. Смог буквально недавно. То есть лет через сорок после этого нашего с мамой разговора. Но до сих пор у меня нет твердого ответа: так что? обязан или не обязан?
Тем временем наступал вечер. Проехала баржа, на которой уже горели огоньки. Я разговаривал с Леной о какой-то ерунде, об университете, о приятелях, рассказывал анекдоты. У меня очень хорошо получалось, особенно анекдоты. Она смеялась.
– Одни очень милые люди, – сказал дяденька, – тоже смеялись, когда я анекдоты рассказывал. А за глаза говорили, что приглашают меня специально, чтоб я смешил публику.
– Ну ладно, ладно, ладно тебе! – сказал мальчик.
Да.
Она смеялась. Сказала, что я ее совсем уморил и что пора ехать домой, потому что скоро ужин.
Мы отвязали лодку, уселись (она на корму я на весла) и довольно быстро, переждав какую-то баржу, переехали на ту сторону. Отдали лодку, заплатили копеек шестьдесят или около того, вышли на бетонный дебаркадер, перешли рельсы, вылезли на платформу станции «Дубулты», а там – буквально три минуты до Дома творчества. Точный адрес Дома творчества был улица Гончарова, потому что на этих дачах в старину отдыхал не только утонувший революционер и эпатажник Писарев, но и благополучнейший русский классик, автор «Обломова». Кстати говоря, Гончарова молодой Чехов ставил на второе место среди современных ему русских литераторов – рядом со Львом Толстым. Да, да, не «вслед за», а «рядом с». А на первом месте, согласно Чехову, никого не было. Так и написано: Литературная табель о рангах. Действительный тайный советник – вакансия. Тайный советник – Лев Толстой, Гончаров. Ну, может быть, чуточку на втором месте, так как свое генеральство он получил позже…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?