Читать книгу "Мальчик, дяденька и я"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Янис
Эту комнату устроила Маше и Лене латышская писательница Цецилия Робертовна Динере. Она сама отдыхала в Дубултах вместе со своей дочерью Лилей. Лиле тогда было лет пятнадцать. Она училась то ли в Академии художеств, то ли в школе при Академии художеств. Сейчас она известная рижская художница, а тогда это была очень тихая, довольно красивая худенькая девочка, с длинными черными волнистыми волосами. Наверно, похожая на свою маму в ранней молодости – а мама, видно, родила ее не так чтоб в двадцать лет. Мама была небольшого роста, милая такая, разговорчивая старушка. Хотя на самом деле ей было пятьдесят с небольшим, она была всего на пять лет старше моей матери. Динере была хорошей поэтессой и еще писала рассказы – она показала мне свой рассказ в каком-то рижском еженедельнике, похожем на нашу московскую «Неделю». Рассказ был, естественно, по-латышски, но она показывала мне не сам рассказ, а иллюстрацию, которую сделала ее дочь Лиля. Показывала с гордостью. А сама Лиля всё время сидела на лавочке и рисовала. На коленях у нее был большой картонный планшет, она рисовала елки, кусты, какие-то ветки – с натуры, в очень академической, натуралистической манере. Кажется, я с ней не сказал и двух слов. Разве что: «Вы рисуете?» – «Да, я учусь в Академии художеств». А с Цецилией Робертовной мы как-то, не могу сказать, чтобы сдружились, но с удовольствием разговаривали. Она рассказывала всякие смешные вещи. «Однажды, – говорила она, – меня пригласили в партийный комитет Союза писателей и спросили: „Скажите, ваше творчество партийно? Вы считаете себя партийным писателем?“ А я, конечно, не член партии. Я им ответила так: „А вот вы мне скажите сначала. Партия выступает за гуманизм? За любовь к человеку? За свободу личности?“ Тогда они немножко растерялись и сказали: „Конечно, конечно! Конечно, партия всегда за гуманизм и свободу“. А я им говорю: „Ну раз так, тогда я партийный писатель!“ И они от меня отстали».
Судьба Цецилии Робертовны оказалась ужасной. Она эмигрировала в Израиль. Однажды ее нашли мертвой. Она сидела, обняв связки нераспроданного тиража своих стихов – крохотного тиража, двести экземпляров, наверное. Никого не нашлось прочитать книжку бедной Цецилии Робертовны, и она умерла, а вслед ей полетели запоздалые похвалы и лестные сравнения.
Однажды она рассказала мне вот такую историю.
Жили-были три товарища.
Хотя, конечно, это были не товарищи, а так, друзья детства. Они вместе учились в какой-то провинциальной школе. Но у них сразу разошлись дороги. Тем более что они были очень разные.
Один – из богатой семьи, но по убеждениям – почти коммунист. Красный, если в одно слово. Правда, свои убеждения он мало кому доверял, особенно после тридцать четвертого года. Тогда было очень тяжелое время. Лучше было не вылезать с красными идеями. Но друзьям он говорил, наверное. Делился мыслями.
Второй – поэт. Еще в школе писал стихи и дальше пошел по этой дороге: газета, журнал, литературные кружки, книги.
А третий – ни то ни сё. Никто. Даже школу не окончил. Работал где придется, хворал, кашлял, даже семьи у него не было. Но он очень любил своих друзей, особенно того, который поэт. Издалека любил. Читал про него в газетах и гордился, что учился с ним в одном классе.
И вот тут – сороковой год. Русские. Советская власть.
– Конечно, все сейчас шепчут: «Оккупация, катастрофа, Ульманис», – но я вам честно скажу, – говорила Цецилия Робертовна, – ничего хорошего в Ульманисе не было. Обыкновенный диктатор. У нас был один хороший президент – Чаксте, самый первый. Ему до сих пор на могилу приносят цветы. Остальные гораздо хуже, а Ульманис хуже всех. Так что, если честно, у советской власти была поддержка, конечно. Каждый третий был «за», каждый третий был «против», а еще каждый третий просто жил себе потихонечку…
Настала советская власть – и тот, который был красным, сразу выдвинулся и даже стал играть какую-то роль. Стал советским деятелем. А тот, который поэт, – наоборот, совсем сник и приуныл. Неизвестно, встречались ли они. Возможно, да. В Риге вся интеллигенция – знакомые. Возможно, поэт просил красного о помощи, а тот ему отказал. Или наоборот, как-то очень обидно и унизительно помог. Или вообще запретил журнал, где поэт работал. Всё может быть. Теперь никто не узнает.
А вот этот, третий, который никто, устроился садовником к одному пастору, где-то далеко, на границе с Литвой. Там был богатый приход, и у пастора было целое хозяйство.
Но тут – сорок первый год. Немцы.
Красный скрывался – и в один прекрасный день постучался к тому же самому пастору; его приютили. Он не узнал своего старого школьного друга – или виду не показал? Но и друг – который никто – тоже, конечно, не показал виду, что они знакомы.
Как-то раз туда приехали немцы на трех автомобилях. Всё бы хорошо, но с ними был тот, который поэт. Он выглядел вполне благополучным господином. Может, он играл какую-то роль в оккупационной администрации. А может быть, и нет. Может быть, немецкий офицер, который болтал с ним и всё время брал его под руку, когда-то тоже писал стихи, и они были давно знакомы по какому-нибудь поэтическому кружку в Риге тридцатых годов, и вот, значит, какая приятная встреча.
Красный как раз окапывал дерево. Поэт подошел к офицеру и что-то прошептал. На красного надели наручники и увезли. Всё это своими глазами видел третий – тот, который никто.
Ужасно было, что он очень любил поэта и даже знал его стихи наизусть.
Что было делать?
Он поступил просто, проще некуда: после войны устроился чистильщиком сапог около вокзала. Сидел на низкой скамеечке и вглядывался в толпу.
Через двадцать лет поэт все-таки решился навестить родные места. Приехал. Сошел с поезда, прошел через вокзал, вышел на площадь – элегантный пожилой иностранец.
Тот, который никто, заступил ему дорогу и схватил за горло.
Меня этот рассказ так поразил, что я примерно через год или через два написал целый сценарий, киноповесть, как у нас тогда выражались. О судьбе этой киноповести я могу много чего рассказать. О том, как один редактор ее читал и хвалил просто до небес, а другой редактор читал и говорил, что это на двойку с минусом. Но интересно не это. Интересно, что я показал ее на Рижской киностудии. Мне ответили, что постановка фильма по данному сценарию бесперспективна, в том числе и потому, что описанные в нем события не имеют никакого отношения к исторической правде. Прошло совсем много лет. Эту киноповесть я выбросил на помойку, вместе с двадцатью, наверное, – да, не меньше чем с двадцатью моими пьесами и сценариями. Был у меня такой момент в жизни, когда я решил завершить, как нынче выражаются, «драматургический проект» – проще говоря, решил перестать писать пьесы и сценарии, потому что ничего, кроме разочарования и не слишком больших заработков, это мне не приносило. Сейчас мне жаль, конечно, выброшенных пьес. И сценариев тоже. Из них можно было бы вытащить десятка три прилично написанных страниц. Но уж ладно.
Так вот. Когда через много лет я сделал из этой почти стостраничной киноповести сухой и короткий рассказ странички на две – вот такой, как вы сейчас прочитали, то есть почти в точности как рассказала Цецилия Робертовна, – и вывесил его в своем блоге, я получил совершенно другой ответ. Почти все написали, что это сущая правда и что эта история стопроцентно латышская, что именно в этой истории отражена трагедия Латвии в XX веке, где треть народа была за национальную независимость, треть – за коммунистов и СССР, а треть хотела, чтобы ее оставили в покое и дали возможность тихо работать на хуторе, или на фабрике, или в конторе, и горите вы огнем вместе со своими националистами и коммунистами!
Янис был парень лет двадцати пяти, то есть чуточку нас старше. Он жил в маленькой комнате под крышей, рядом с комнатой побольше, которую сдали Лене и Маше. Блондинистый, с короткими, чуть курчавыми волосами. Как написала по сходному поводу моя сестра Ксения – «с волосами как стружки». Мрачный, всегда нахмуренный, плохо одетый, с маленькими голубыми глазами, с большими грубыми рабочими руками. Мы с Леной и Машей не знали, чем он занимался. Кажется, рабочим он все-таки не был. Чаще всего он ходил босиком. Ноги у него тоже были большие, с толстыми пальцами и натоптанными пятками. По-русски говорил очень хорошо, но отрывисто и мало. Лена и Маша его побаивались. И кроме того, они не совсем понимали, что значит «за ним присматривать». Цецилия Робертовна сказала: «Просто надо быть рядом. Если что-нибудь случится, сказать мне». «А что? – спросили Лена и Маша. – Что с ним может случиться?» «Ну мало ли что, – отвечала она. – Что-нибудь нехорошее, опасное». То есть она ничего не объяснила, а только нагнала еще больше страху. Лена и Маша спрашивали меня: «А что он такого может сделать? Драку устроить? Дом поджечь? А может, он только что из тюрьмы освободился? А может, у него припадки какие-нибудь?» Я успокаивал девчонок, но тоже не понимал, в чем тут дело.
Однажды Лена и Маша рассказали, что повели Яниса в столовую, потому что обратили внимание, что у него в комнате нет никакой еды и вообще непонятно, как он кормится. «Он так ел, так ел! – кричали девчонки. – Ты себе представить не можешь! Вареную курицу съел чуть ли не с костями. Он просто голодный. А знаешь, что мы узнали, только никому не говори! Оказывается, он ее сын!»
Вот это да! Вот это история! Значит, чудесная Цецилия Робертовна жила в прекрасном пансионате со своей юной дочерью, а буквально в двух кварталах где-то в каморке под крышей жил ее босоногий и нечесаный сын. «Ужас какой!» – повторила Лена, но я постарался ее успокоить. «Ну да, – сказал я, – твои папа и мама живут в роскошном двухкомнатном номере на пятом этаже современного пансионата, а буквально в двух кварталах в каморке под крышей ютится их родная дочь. Еще вынуждена присматривать за каким-то босоногим нечесаным типом». Все засмеялись, но всё равно было как-то странно. Наверное, этот Янис был сыном не очень любимым, не очень удачным.
Хотя откуда мне знать?
Может быть, он вообще был ей не сын, а племянник.
Насморк
Я говорил, что у меня был насморк, когда я познакомился с Леной. Откуда он взялся – смешная история. Лена со своей подругой Машей приехали примерно через неделю после меня, а я, когда приехал, буквально в тот же день… «Господи! – скажет читатель. – Ну что мне за дело до насморка, который случился почти полвека назад у совершенно незначительного человека! Вот насморк у Наполеона перед Ватерлоо – другое дело. А тут насморк у студента. Добро бы у отличника, а то у студента с хвостами и пересдачами».
Однако продолжим про насморк, несмотря на возможные возражения.
Итак, приехав в Дубулты, я буквально в тот же день бросился искать своих факультетских друзей. Это были люди старше меня – Оля Савельева, Сева Сахаров и еще одна девушка, с которой я до того не был знаком. Ее звали Люся. Кажется, она была подругой Оли, но училась не у нас. Они написали мне еще в Москву, что сняли комнату на станции Асари по адресу: Красноармейская улица, дом пять. На всякий случай фамилия хозяина – Берзинь. Сам не знаю, почему мне так захотелось увидеть их в первый же день. Дождь шел неимоверный, просто как из ведра. Кстати говоря, ночью дождь кончился, и потом все остальные двадцать три дня была прекрасная погода.
Когда-то, совсем еще мальчиком – кажется, мне было вообще тринадцать лет, – я обиделся на весь свет за то, что первого мая пошел сильный дождь. Мы всегда выходили гулять первого мая утром с мамой и папой или только с мамой. Обычно мы доходили до площади Маяковского, спускались вниз по улице Горького и потом по Страстному бульвару возвращались назад. Видели людей с флажками, шариками и большими бумажными цветами – они возвращались с демонстрации. Было весело и приятно. Это была у нас традиционная прогулка перед праздничным обедом, потому что, хотя основные гости намечались на вечер – а у нас всегда на Первое мая и на 7 ноября были гости (собирались, пили, закусывали и на чем свет стоит ругали советскую власть, как все или почти все), – хотя праздничный ужин только предстоял, обед тоже был вкусный и если уж не совсем торжественный, то всё равно особенный, приподнятый. На скатерти и с каким-то, уже не помню с каким, украшением на горке салата. Огурцов тогда в мае не было, а петрушка и укроп на Центральном рынке стоили довольно дорого, но, скорее всего, это была именно веточка петрушки.
Ни с того ни с сего на Первое мая пошел страшный дождь. Но я сказал: «Надо идти гулять!» Мама сказала: «Не сходи с ума. Льет как из ведра». Я сказал: «А я всё равно пойду. Из принципа». «Что за принципы?» – засмеялся папа. «Первого мая надо идти гулять во что бы то ни стало», – сказал я. Мне самому стало смешно. Но я всё равно надел плащ – был у меня очень даже промокаемый плащ кирпичного цвета с черной пластмассовой пряжкой, – надел ботинки, натянул покрепче кепку, взял зонтик и вышел. Дождь шел такой, что никакой зонтик спасти не мог. По Садовому кольцу, включив фары, медленно ехали редкие машины. Сточные решетки не справлялись. Вода подымалась вровень с тротуаром. Частые и толстые струи дождя втыкались в лужи и расцветали фонтанными выплесками. По ручьям плыли пузыри – по старой примете это означало, что дождь надолго. Гудели водосточные трубы. Из них вырывались пенистые потоки воды. Добравшись до угла Садовой и улицы Чехова (сейчас она называется Малая Дмитровка), я уже был довольно мокрый. Мои вельветовые брюки были забрызганы по икры, в ботинках немножко почмокивало. Конечно, надо было бегом возвращаться, но я постоял несколько секунд и решил, что хоть я и не пойду на Маяковскую, но маленький кружочек всё равно сделаю. И поэтому повернул на Чехова, прошел мимо закрытой лавочки, где всегда продавали молочные коктейли, а рядом было окошечко, в котором пекли знаменитые на всю Москву бублики без мака по пять копеек, дальше прошел мимо чугунного забора маленького особняка (кажется, там был райком комсомола) и повернул налево, в Успенский переулок. Успенский шел чуть книзу, и поэтому там просто бушевали реки – хоть разувайся. Но я отважно и мрачно дошел до Петровки, вернее говоря, до самого того места, где справа Петровка, а слева Каретный ряд, помахал рукой огромному бежевому зданию Петровки, 38, повернул налево и мимо сада «Эрмитаж» добежал до подъезда.
Промок я ну просто не знаю как кто, как цуцик, как выдра, до ниточки, и потом долго переодевался, развешивал мокрые вещи, набивал ботинки газетой, потому что в мае батареи уже не работали и сушить их было непонятно где и как. У меня зуб на зуб не попадал. По маминому настоятельному совету я полез в горячий душ, но несмотря на это у меня тут же заложило нос, и мама мне закапала в нос эфедрин.
Тогда он еще продавался без рецепта в любой аптеке – тогда вообще всё продавалось без рецепта, включая снотворные. Можно было ночью позвонить в дверь дежурной аптеки и сказать, что не спится, дайте что-нибудь. Я так делал по маминой просьбе.
У нас была аптека на Угольной площади.
Добрая аптекарша давала тебе хоть нембутал, хоть ноксирон, и безо всякого рецепта и вообще безо всякой задней мысли. Без мысли о том, что перед ней может быть наркоман или, к примеру, самоубийца. Но наркоманов было, наверное, в десять, а может быть, в сто раз меньше, чем сейчас, когда кругом такие строгости, и контролеры думают, что бы еще запретить. Может быть, валерьянку?.. А самоубийц всегда бывает примерно одинаково.
Мама закапывала мне эфедрин и камфару и натягивала на ноги шерстяные носки, а я чувствовал себя победителем. Я настоял на своем! Я ходил гулять на Первое мая!
Так вот.
Так вот, шел дождь. Я добежал до электрички, доехал до станции Асари – это через три остановки от Дубулт – и стал искать Красноармейскую улицу. О боже! Во-первых, из-за дождя ни на станции, ни тем более на улицах поселка никого не было. А те, кого я все-таки встречал или окликал с улицы – например, вышел дедушка покурить на крыльцо, а я ему кричу: «Простите, пожалуйста! Вы не скажете мне, где тут Красноармейская улица?» – никто такой улицы не знал.
«О господи!» – подумал я. Конечно, они не знают, вернее, не хотят знать. Конечно, эту улицу назвали так после сорокового года, потом, наверно, года на четыре переименовали обратно. А потом снова назвали Красноармейская. Или в сорок пятом назвали, или в пятидесятом – какая разница? Важно, что это им всё поперек горла, и они нарочно не скажут. Они – это латыши, естественно.
Я тогда еще не подружился с Цецилией Робертовной и не знал, что таких, которые ни за что не скажут, где Красноармейская улица, – самое большее одна треть. А другая треть вполне даже красная, а последней трети вообще наплевать – только оставьте нас в покое. А тут я еще вспомнил, как мне рассказывал один знакомый, что в эстонском городе – не в латвийском, именно в эстонском – он искал кассу «Аэрофлота». Ему кто-то сказал: «Это тут рядом, на площади, где памятник Ленину, буквально позади Ленина. Прямо смотришь на Ленина и видишь: сзади написано „Аэрофлот“». И он, дурак такой, спрашивал всех: «Как пройти к памятнику Ленину?» Все вежливо улыбались и говорили: «Понятия не имею». Наверно, я вляпался в такую же историю. Какого черта они сняли комнату именно на Красноармейской улице?! Я вернулся обратно на станцию, потому что помнил, что там висел план поселка. По стеклу, за которым висела эта довольно большая, от руки нарисованная туристическая карта, бежали струи воды. Я разгонял ее ладонями и искал Красноармейскую улицу. Как-то она мне сразу не бросилась в глаза. Тогда я решил прочитать всю карту сверху донизу. Но Красноармейской улицы не было. Конечно, нормальный человек плюнул бы на всё, поехал бы домой сушиться и ждать, пока Оля Савельева и Сева Сахаров объявятся сами. Ведь я же им сказал, что приеду и буду жить в Доме писателей в Дубултах – а найти Дом писателей в миллион раз легче, чем какую-то Красноармейскую улицу.
Но я был не таков. Я соображал, что делать. И сообразил. Я подошел к кассе, постучал в окно и спросил: где здесь милиция? Кассирша так разволновалась, что заперла кассу, вышла со мной на платформу и показала мне, куда идти. Это было действительно недалеко, каких-нибудь пять минут по размытым, пузырящимся от дождя дорожкам. В милиции пахло сукном и портупеями. Два румяных молодых милиционера спросили меня: «А тебе зачем?» Я сказал: «Там снимают комнату мои друзья». «Фамилии?» – спросил милиционер. «А вам зачем?» – спросил я. Они почему-то долго смеялись, а потом подвели меня к карте. Это оказалось довольно близко от станции. Настолько близко, что я, кажется, два раза проскакивал эту улицу в своих поисках. Это был крохотный проулочек. Ну вот я на месте. Осталось только докричаться через забор, потому что калитка была заперта изнутри. Потом оказалось, что она была вовсе не заперта. Это просто я от усталости и злости не мог справиться со щеколдой.
Меня напоили чаем, а перед этим дали выпить рюмочку водки. Я не очень промок, потому что на мне был хороший плащ и зонтик тоже был большой. Мы посидели, поболтали. Мне было очень приятно с ребятами, и они предложили мне остаться у них ночевать. У них было две комнаты. В большой комнате спали девушки, а в маленькой на большом раздвижном диване-кровати – Сева. Так что место для меня было. Мне ужасно захотелось остаться. Просто не передать, не рассказать, как сильно захотелось сбегать за водкой и купить еще хлеба с колбасой. Сидеть так весь вечер, а потом, опьянев от водки, от чудесного воздуха и от девушек, которые были постарше меня (это меня особенно очаровывало), лечь спать. У меня совершенно не было никаких мечтаний, связанных с девушками, – ни с одной, ни с другой. Люсю я видел первый раз в жизни, а Олю Савельеву знал давно, но влюблен в нее не был, хотя она мне нравилась, но как-то по-особому. Ничего такого-этакого туда не входило. Остаться же мне хотелось просто очень, но мама же будет волноваться! Ну а с другой стороны, всего три остановки на электричке плюс пять минут от станции там и пять минут от станции здесь. Я сказал: «Я съезжу предупрежу маму и вернусь».
Так я и сделал.
Мы купили еще водки. Мы прекрасно выпили. Мне постелили постель рядом с Севой. Диван был такой огромный, что там уместилось бы еще два, а может, и три человека. Маленькая комната со скошенным потолком и с узкой дверцей в стене. Сева приложил палец к губам и открыл эту дверцу. Там висели копченые окорока и колбасы. «Понял, как люди живут?» – сказал Сева. «Ух ты! Страшное дело!» – сказал я.
Утром мы гуляли и купались. Было солнечно. Пляж высох, и вообще совсем не было похоже, что вчера так лило. Но насморк я заработал.
И вот поэтому-то я так смешно врал Лене. Что вообще-то я не курю, но сейчас, поскольку у меня насморк, я позволяю себе одну-две сигаретки.
Конечно, всё выяснилось буквально через неделю. Потому что насморк у меня прошел, курил я по пачке в день и совершенно не занимался спортом. Но Лена не задавала мне никаких обидных вопросов. Мой умный друг Андрюша был прав: мы любим не «за», а «вопреки». Я нравился Лене не потому, что умел красиво болтать, а несмотря на это.
Дождь, как я уже сказал, ночью кончился.
Солнечным утром мы шли по улице. Оля Савельева, Люся и Сева провожали меня до электрички. Оля почему-то держала меня за пуговицу на рукаве плаща и как будто бы вела меня за собой. Мне это нравилось. Хотя это ровно ничего не значило.
Сева и Люся уже давно умерли. А Оля Савельева жива-здорова, слава богу. Живет недалеко. Работает вообще в двух шагах от моего дома – на филфаке МГУ. Мы иногда перезваниваемся, но видимся редко.