282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 2 октября 2026, 10:20

Автор книги: Денис Громов


Жанр: Попаданцы, Фантастика


Возрастные ограничения: 16+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 3

Кобылинский узел стоял в двенадцати километрах от лагеря, на голом безлесном бугре, и первое, что я про него подумал, – до чего же неудачно он поставлен.

Через час мое мнение в корне поменялось.

Немцы держали тут высоту с февраля. Три дота по гребню, ходы сообщения между ними, два ряда проволоки, минные поля по скатам. В августе они ушли сами, без боя, когда фронт обошёл их севернее, – и ушли аккуратно, забрав всё, что можно унести, и оставив всё, что нельзя.

Бригаде его отдали под занятия.

Это, если вдуматься, было редкое везение. Тренироваться на макете и тренироваться на настоящем – вещи разные. На макете человек знает, что стенка сколочена из брёвен и что за ней ничего нет. А тут за амбразурой была темнота, и в темноте стоял чужой запах.

Мы приехали шестнадцатого, к обеду, на трёх полуторках.

Дорога шла по стерне, и всю дорогу справа тянулось поле, которое так и не убрали.

Рожь стояла осыпавшаяся, побуревшая, полёгшая от дождей, и по ней ходили грачи. Убирать было некому: деревня, к которой поле относилось, стояла в трёх километрах, и от нее осталось четыре двора.

Гладышев всю дорогу глядел на это поле и молчал, а под конец не выдержал:

– Пропадёт ведь хлеб.

– Уже пропала, – произнес Ткаченко.

– Дык её и сейчас можно, – не уступал Гладышев. – Она осыпалась, а зерно-то в земле лежит. Его собрать – и на муку.

– Кто собирать станет? – усомнился Ткаченко.

– Бабы бы собрали, – Гладышев не отрывался от борта. – У нас в деревне в тридцать шестом град побил, так мы после града неделю по полю ползали и собирали. По зёрнышку.

Он помолчал.

– Тут работы на две недели и на двадцать баб, – заключил он. – А хлеба выйдет дворов на десять до весны.

Никто ему не ответил.

А я подумал, что этот здоровенный молчаливый парень за всю дорогу сказал больше, чем за предыдущую неделю, и что сказал он про хлеб.

Пока разгружались, я обошёл дот номер два, который достался нашей роте.

Обошёл кругом, потом полез в ход сообщения, потом вылез и обошёл ещё раз.

– Ковалёв, ты чего кружишь? – не выдержал Ткаченко.

– Смотрю, как оно тут устроено.

– Дык он же наш уже месяц. Тут все ходили, тут вон и окурки лежат.

– Вижу окурки.

Я и правда их видел – целую россыпь у входа в ход сообщения, наших, из газеты, за месяц накопилось.

И это меня успокаивало ровно наполовину.

Потому что окурки лежали там, где люди курили, а курили они там, где им было удобно сидеть, а сидели они в трёх местах из тридцати.

***

Гурьянов собрал командиров взводов у входа в дот.

Стояли впятером: комбат, я, командир первого взвода лейтенант Сомов – недавно из училища, командир третьего сержант Мыкола Гнатюк, здоровенный и молчаливый, и Луконин, которого позвали, хотя он был из другого батальона.

– Слушать сюда, – распорядился Гурьянов. – Работаем с боевыми. Заряды настоящие, огонь настоящий, из станкового, с фланга, поверху. Кто не понял – переспросите сейчас, потом будет поздно.

Никто не переспросил.

– Задача на завтра. Комбинированный штурм дота номер два. Две группы: первая от рва, справа, подавляет амбразуру. Вторая слева, по ходу сообщения, работает вход.

Он присел на корточки и стал выкладывать на земле камешки.

– Вот амбразура. Вот вход. Между ними двадцать шесть метров по прямой.

Он положил два камешка и провёл между ними черту.

– Теперь главное, и я это говорю каждой паре групп перед каждым выходом. Оба заряда рвутся одновременно, на девяносто второй секунде. Между ними двадцать шесть метров.

Он поглядел на нас снизу вверх.

– Понимаете, что это значит?

– Что уходить надо вовремя, – обронил Сомов.

– Нет, – Гурьянов поднялся и отряхнул колени. – Это значит, что уходить надо не «вовремя», а по одному счёту. Твоё «вовремя» и его «вовремя» – разные. А счёт один.

Он показал на бойца с секундомером, стоявшего в стороне.

– Хронометрист, – показал он. – Он не кричит, он поднимает флажок. Красный – сорок пять. Белый – восемьдесят пять. После белого на площадке никого.

– А если кто задержится? – спросил Гнатюк.

– Тогда его накроет соседним зарядом, – не стал смягчать комбат. – У меня так в июле двоих сложило под Спас-Деменском. Одного своим, второго чужим.

Он оглядел нас.

– Луконин, ты первую группу, – распорядился он. – Ковалёв – вторую.

Луконин кивнул.

Я тоже.

– Ковалёв, – прибавил Гурьянов. – Ты у нас человек новый и любишь подумать. Так вот, думай сегодня. На объекте счёт не твой.

***

Вход в дот был засыпан.

Не завален – присыпан: немцы при отходе обрушили верхний накат над тамбуром, и вход был забит грунтом на полметра, а сверху лежали три обгорелых бревна.

Я осмотрел его вечером, часов в семь, когда солнце уже ушло за бугор и тени легли длинные.

И увидел то, что видел на дуге сто раз.

Свежая земля у левого косяка.

Не осыпь – насыпь. Осыпавшийся грунт лежит конусом и оплывает по краям, а этот лежал плоско, с прижатым верхом, и трава сквозь него не проросла, хотя вокруг проросла везде.

Я присел и потрогал.

Земля была слежавшаяся, но не осевшая. Между этими двумя вещами разница в том, что осевшая земля садится сама, а слежавшуюся кто-то придавил.

– Гурьянов где? – спросил я у первого встречного.

Комбат сидел у машины с планшетом на коленях и правил завтрашний график.

– Товарищ майор, разрешите доложить.

– Докладывай, чего у тебя.

– Вход трогали, товарищ майор, – доложил я.

Он поднял голову.

– Кто трогал?

– Не знаю. Но грунт у левого косяка не оседал, а насыпан и придавлен. И трава сквозь него не проросла.

Гурьянов отложил планшет.

– Ковалёв, дот брошен в августе, – напомнил он. – Через него за месяц полбригады прошло, там окурков как в пепельнице.

– Так точно, – не отступил я. – И всё-таки.

– Что «всё-таки»?

Я подумал, как это сказать, чтоб не прозвучало как каприз.

– Товарищ майор, я три месяца снимал немецкие поля. У них есть привычка: они уходят и оставляют вход так, будто он завален пожаром или обстрелом. И почти всегда что-нибудь кладут.

– Почти всегда?

– В четырёх случаях из пяти. Я считал.

Гурьянов побарабанил пальцами по планшету.

– И что ты хочешь?

– Разрешите перед постановкой заряда прощупать площадку у входа, – попросил я.

– Сколько времени?

– Минуты полторы. Может, две.

Он поглядел на меня.

И вот тут – я это потом прокручивал сотни раз – он мог сказать «нет».

Он мог сказать: сходи и прощупай сейчас, пока светло. Он мог сказать: возьми людей и разбери завал до утра. Он мог сказать: отставить, объект проверен месяц назад.

Он сказал другое.

– Полторы минуты, – произнес он. – Уверен?

– Я успею, – заверил я. – Я себе на подход дал шестьдесят секунд, а хожу за сорок восемь.

Гурьянов помолчал.

– Смотри сам, – уступил он. – Но счёт не твой, Ковалёв.

– Так точно.

***

Вечером у костров случился разговор, который я потом вспоминал не раз.

Кострами тут не увлекались – жгли по одному на роту, в яме, и над ямой натягивали плащ-палатку, чтоб не было видно сверху. Но шестнадцатого немецкой авиации над нами не было третьи сутки, и старшина роты разрешил.

Сидели человек двадцать.

Разговор шёл про завтрашнее, и он был такой, какой всегда бывает накануне: вроде бы про дело, а на самом деле ни про что.

– …ты мне про амбразуру не рассказывай. Я в амбразуру в июле заряд клал.

– Дык он же не в амбразуру кладёт, – вставил кто-то. Он под неё кладёт, снизу.

– А это одно и то же, – не уступал первый.

– А вот и не одно! Ты снизу положишь – у тебя свод вниз пойдёт. А в саму амбразуру закинешь – оно наружу выхлестнет и тебя же и накроет.

Гладышев, здоровый и обычно молчаливый, вдруг подал голос:

– А чего его вообще подрывают? – подал голос Гладышев. – Его можно огнемётом. Один человек подошёл, пустил струю – и всё.

– В роте огнемёт есть, а во взводе нету, – обронил Ткаченко. – И покамест до тебя огнемётчик добежит, тебя три раза положат.

Он поглядел на меня через костёр.

– Товарищ старший сержант, а вот у вас как было? В сапёрных.

Взвод притих.

Я понял, что это первый вопрос про мою прежнюю службу за три недели, и что задают его не из вежливости.

– У нас дотов не было, – отозвался я. – У нас были поля.

– Дык поля-то полегче, – заметил кто-то. -Там же в тебя не стреляют, там тихо.

– Тихо там, верно, – не стал спорить я.

Я подумал, как ответить, чтоб не вышло похвальбы.

– За июнь в моём батальоне выбыл сорок один человек, – выговорил я. – Из них немец взял одиннадцать. Остальных тридцать взяла работа.

У костра стало тихо.

– Тридцать человек? – не поверил кто-то.

– Тридцать. И это не бой. Это ночью, на своём поле, без единого выстрела.

Ерохин, сидевший ближе всех к огню, поднял голову.

– Товарищ старший сержант, а как это – работа взяла?

– Так, что человек торопится.

– И всё?

– И всё, Ерохин, – подтвердил я. – Больше ничего не надо.

Он подумал.

– Дык это ж… – выговорил он. – Дык это ж выходит, что можно вообще без немца помереть, – договорил он.

– Можно и так.

Ткаченко подбросил в яму ветку.

– У нас так же, – обронил он. – У нас за месяц формирования девять человек, и все девять – на занятиях.

– Восемь, – поправили из темноты. – Девятый в госпитале помер, он уже не считается.

– Девять, – не уступил Ткаченко. – Он у нас помер, а не в госпитале. В госпитале он только доехал.

Никто не стал спорить.

Ночевали мы у машин, под открытым небом, потому что сентябрь стоял сухой и тёплый.

Я не спал.

Лежал на плащ-палатке, глядел в очень чистое звёздное небо и в третий раз перебирал завтрашнее.

Ход сообщения – тридцать один метр, я его вчера прошёл дважды и вымерил шагами. Дно ровное, обвалов два, оба обходятся справа. На выходе к тамбуру поворот, и за поворотом три метра открытого места.

Заряд несёт Ерохин, третьим номером. Мешок с моим узлом, полторы секунды.

Ткаченко второй, считает вслух.

Гладышев, здоровый молчаливый парень из-под Вологды, замыкает.

Я первый.

И полторы минуты на площадку у входа, из которых полторы уйдут на щуп.

Всё сходилось.

Всё сходилось так хорошо, что я под утро всё-таки заснул и проспал часа два без снов.

***

Пошли в шесть двенадцать.

Утро было холодное и очень ясное – первое по-настоящему осеннее утро в том году. Трава лежала в инее, и от дыхания шёл пар, и я подумал, что двадцать шестого на Днепре будет уже совсем холодно.

Над головой работал станковый.

Настоящий, длинными, с фланга, метрах в трёх над бруствером. В первый раз человека от этого звука вжимает в землю намертво, и это не трусость, так оно было устроено.

Мои не вжимались. Мы это отрабатывали шесть дней подряд.

Ход сообщения прошли за тридцать одну секунду.

Я слышал, как сзади считает Ткаченко – ровно, вполголоса, не сбиваясь:

– Тридцать… тридцать пять… сорок…

На сорока пяти впереди справа поднялся красный флажок. Я его увидел краем глаза через бруствер.

Значит, Луконин на подходе.

Значит, всё идёт по счёту.

Мы вышли к тамбуру на пятьдесят второй.

Я лёг у левого косяка и достал щуп.

Не сапёрный – обрезок, сантиметров сорок, с деревянной ручкой. Я его сделал себе сам в первую же неделю и таскал в голенище, за что надо мной смеялась вся рота: сапёрам в штурмовой бригаде щуп не положен, у них другая работа.

– Ткаченко, счёт, – велел я.

– Пятьдесят четыре, – откликнулся он.

Я вогнал щуп под углом.

Грунт был мягкий, свежий, шёл легко.

– Пятьдесят восемь.

Сдвиг. Ещё.

– Шестьдесят два.

И на шестьдесят третьей секунде щуп упёрся.

Твёрдо и коротко.

Я замер.

Есть такая секунда. Она у всех разная по длине, но она есть у каждого, кто этим занимается. Ты уже понял, что упёрся, и ещё не понял, во что. И в эту секунду в голове наступает абсолютная стерильная тишина.

– Шестьдесят пять, – обронил Ткаченко.

Я убрал щуп и полез руками.

Пальцами, по щепотке, сверху вниз, вокруг, никогда – на самоё.

– Семьдесят прошло.

Под пальцами хрустнуло. Дерево.

Плоское, с ровным краем.

– Товарищ старший сержант. Семьдесят пять.

– Тихо ты, не сбивай.

Я снимал землю.

Она шла хорошо – сырая, ночная, не пылила и не осыпалась обратно. Пальцы находили край доски и вели по нему, и я успел подумать, что доска необычно тонкая для немецкого ящика.

Слева, из хода сообщения, тянуло холодом и погребом.

Сверху, метрах в трёх, шла очередь – длинная, на весь диск, и по звуку было слышно, как пулемётчик ведёт стволом слева направо и обратно.

Ткаченко считал ровно, не сбиваясь ни на десятую.

И вот тут я хочу сказать про себя одну вещь, которую понял только через двое суток.

Я в тот момент не думал ни про счёт, ни про Луконина, ни про двадцать шесть метров.

Я в тот момент был тем самым человеком, который в июне лежал в подвале под сгоревшим хутором и который в июле сидел на скате под сурепкой. У меня в голове было одно: под моими пальцами лежит вещь, а рядом трое.

Три месяца меня учили, что это единственно правильная мысль.

Три месяца это была единственно правильная мысль.

– Восемьдесят ровно.

Я расчистил угол.

Ящик.

Деревянный, немецкий, присыпанный на две ладони, с уцелевшей верёвочной ручкой сбоку.

Пустой.

Я это понял костяшкой – стукнул, и он отозвался гулко, – и по тому, как легко он подался, когда я нажал.

Обыкновенный порожний ящик из-под чего-то, брошенный при отходе и присыпанный обвалившимся накатом.

Кто-то из наших, из тех, кто ходил тут за месяц, спихнул его к косяку, чтоб не мешал, и притоптал сверху сапогом.

Вот и вся насыпь.

Вот и весь придавленный грунт, из-за которого трава не проросла.

Я держал в руках пустой ящик из-под немецких консервов и в течение полутора секунд был совершенно, невероятно счастлив – потому что там ничего не было и потому что мы все живы.

– Восемьдесят пять!

Я поднял голову.

И увидел, как справа, над бруствером, поднимается белый флажок.

Дальше было четыре секунды.

Я их помню все четыре, по отдельности, и буду помнить всегда.

Первая: я понял.

Вторая: я заорал «Назад!» и рванул Ткаченко за плечо.

Третья: Ерохин, который лежал у самого тамбура с уже развязанным мешком – с моим узлом, с одной петлёй, полторы секунды, – начал вставать.

Четвёртая: он встал.

Он встал в полный рост, потому что за шесть дней я его научил: если сказано «назад», ты не ползёшь, ты идёшь. В нагруднике не ползают.

Он выпрямился, и в этот момент в двадцати шести метрах справа сработал заряд Луконина.

Меня не задело совсем.

Вот что надо сказать сразу, потому что это и есть главное.

Я лежал у левого косяка, на животе, ниже всех – снимал землю руками и был вжат в грунт настолько, насколько позволял нагрудник.

Ткаченко лежал в двух метрах, за поворотом хода сообщения.

Гладышев был у бруствера, тоже лёжа.

Ерохин стоял.

Двадцать шесть метров и земляная насыпь между – этого хватило бы всем нам, если бы все были внизу.

Я поднялся через несколько секунд.

Сперва не понял, почему в ушах так тихо. Потом сообразил, что не тихо, а наоборот – что там сплошной ровный звон и что я в нём сижу, как в вате.

Ткаченко шевелился и беззвучно кричал.

Гладышев лежал на боку, поджав ноги, и держался за бедро.

Ерохин лежал в четырёх шагах от тамбура, лицом вниз, там, где его положило.

Я подполз.

Дальше не буду.

Скажу только, что нагрудник на нём был целый. Вообще целый, без единой вмятины. Осколки, которые прошли, шли выше – там, где брони нет, потому что там шея и лицо.

Я снял с него нагрудник.

Зачем – не знаю. Потому что надо было что-то делать руками.

Потом сел рядом и просидел, пока не пришли.

Гладышева увезли в медсанвзвод, и он выжил.

Потерял часть бедренной мышцы и до конца жизни хромал, но выжил, и я потом получил от него два письма – одно в сорок четвёртом и одно в шестьдесят третьем, из Череповца.

Ткаченко контузило. Он отлежался за пять суток и вернулся в строй.

Ерохину Ивану Петровичу было девятнадцать лет. Родом он был из Тамбовской области, призван в марте, в бригаде с июля.

Столько же, сколько мне по бумагам.

Про то, что было между взрывом и разбором, я помнил кусками.

Помнил, как ко мне подошёл Луконин.

Он подошёл первым, раньше санитаров, раньше Гурьянова, – он бежал двадцать шесть метров и добежал за несколько секунд, что при его весе и в нагруднике вообще-то невозможно.

Остановился, посмотрел на Ерохина, потом на меня.

И ничего не сказал.

Постоял, повернулся и пошёл обратно к своей группе – очень прямо, не оглядываясь.

Помню, как кто-то принёс плащ-палатку.

Помню, как сидел на бруствере и держал в руках нагрудник Ерохина – целый, чистый, без единой вмятины, и как ко мне подошёл санитар и попытался его забрать, а я не отдал.

Отдал через полчаса, старшине роты.

Тот принял его, повертел в руках, поглядел на просвет – зачем-то, будто там могла быть трещина, – и вздохнул.

– Целый нагрудник-то.

– Целый, ни вмятины.

– Оно, завсегда так, – обронил старшина, укладывая нагрудник в кузов. – Он от осколка держит, а осколок в него не попадает. Он в шею идёт или в лицо.

Он поправил ключи на поясе.

– Мы про это комбригу второй месяц пишем. Чтоб воротник какой сделали или подшлемник железный. А нам отвечают, что образец утверждён и менять не положено.

Он захлопнул борт.

– Ты руки-то разожми. У тебя костяшки белые.

Ерохина хоронили в тот же день, к вечеру, у подножия бугра, вместе с бойцом из первого батальона, который погиб накануне на другом доте.

Копали в три лопаты, в глине, и копали долго.

Гурьянов сказал четыре фразы – коротко, по-уставному, без единого лишнего слова.

Он, я потом узнал, говорил над каждым и говорил всегда одно и то же, слово в слово, потому что считал, что подбирать слова тут нечестно: у одного выйдет складнее, у другого хуже, а лежат они одинаково.

Столбик поставили сразу, ещё до того, как засыпали, – сколоченный из доски, с жестянкой от консервной банки, на которой чем-то острым были нацарапаны фамилия, инициалы и две даты.

Царапал старшина роты. У него это выходило быстро и ровно, и я потом сообразил, что он это делает не в первый раз и что жестянки у него, вероятно, заготовлены впрок.

Взвод стоял.

Я стоял с краю, потому что был уже не командир взвода, а никто, и место мне было с краю.

После, когда все разошлись, ко мне подошёл Ткаченко.

Он ещё качался после контузии и держался рукой за колесо полуторки.

– Товарищ старший сержант.

– Я тебе не товарищ старший сержант, – поправил я. – Я в распоряжении начштаба.

– Ну а как?

– Никак. Просто говори.

Он потоптался.

– Взвод просил вам передать.

– Что передать?

– Что взвод не считает, что вы виноваты.

Я поглядел на него.

Он стоял, держась за колесо, бледный, с обгорелой щекой и с новой ссадиной через лоб, и говорил явно заготовленное – не своё, а составленное сообща, у костра, пока я сидел на бруствере.

– Ткаченко, скажи взводу спасибо. И скажи, что они неправы.

Он моргнул.

– Дык мы ж…

– Я его послал за вешками по проверенной полосе, – обронил я. – Тьфу. Не так.

Я остановился, потому что сказал не то.

Никаких вешек тут не было, и полосы не было. Это было в июле, за шестьсот километров отсюда, и того мальчишку звали Гриша.

А этого звали Ваня.

– Я велел ему «назад», – выговорил я заново. – И я же его перед тем шесть дней учил, что «назад» – это идти, а не ползти. Он выполнил то, чему я его научил.

Ткаченко долго молчал.

– Так это ж правильно, – обронил он наконец. – В нагруднике не ползают.

– Правильно, не поспоришь.

– Так а как надо было?

И вот тут я не нашёл что ответить.

Потому что ответа не было. Ползти в нагруднике нельзя. Лежать под чужим зарядом нельзя. Оставаться на площадке после белого флажка нельзя.

Всё, что можно было сделать, надо было сделать за четырнадцать часов до этого.

– Никак не надо было, – обронил я. – Надо было вчера.

***

Разбор был в тот же день, в четырнадцать ноль-ноль.

Гурьянов вызвал троих: меня, Луконина и хронометриста.

Мы стояли в его палатке. Он сидел.

– Хронометрист. Доложи.

Боец – молодой, с мокрым лбом – стал докладывать по своим записям.

Красный флажок – сорок пять ровно. Белый – восемьдесят пять ровно. Луконин на площадке был с пятьдесят восьмой по семьдесят восьмую секунду. Подрыв – девяносто две и три десятых.

– Луконин. Твои претензии?

– Никаких, товарищ майор, – отчеканил Луконин.

– Ты ушёл вовремя?

– На семьдесят восьмой, – доложил он. – За семь секунд до нормы.

– Свободен, Луконин.

Луконин не двинулся.

– Товарищ майор, разрешите остаться, – попросил он.

Гурьянов кивнул.

– Ковалёв. Во сколько ты был на площадке?

– В пятьдесят две, – доложил я.

– Во сколько должен был уйти?

– В восемьдесят пять.

– Во сколько ушёл?

Я молчал.

– Во сколько ушёл, старший сержант?

– Не ушёл, товарищ майор, – признал я.

Гурьянов положил обе ладони на стол.

– Что ты делал с шестьдесят третьей секунды по восемьдесят пятую?

– Снимал грунт у левого косяка, – доложил я.

– А зачем ты его снимал?

– Щуп упёрся во что-то твёрдое, и я стал разбирать.

Я почувствовал, как немеет лицо.

– Во что упёрся?

– В пустой ящик, – выговорил я.

– Громче говори, я не слышу.

– В пустой ящик из-под немецкого имущества, присыпанный обвалившимся накатом.

Гурьянов не изменился в лице.

– Ты его вскрыл?

– Так точно.

– На восьмидесятой секунде.

– Так точно.

– И на восемьдесят пятой ты был на площадке с тремя людьми.

– Так точно.

Он помолчал.

– Ковалёв, ты вчера вечером мне доложил про этот грунт.

– Так точно.

– Что ты мне сказал?

– Что вход трогали. Что грунт у левого косяка не оседал, а насыпан и придавлен.

– А я что сказал?

– Что дот брошен в августе и через него прошло полбригады.

– А ты?

– А я попросил разрешения прощупать перед постановкой.

Гурьянов кивнул.

– Перед постановкой, – повторил он. – То есть в шесть часов двенадцать минут утра шестнадцатого сентября. На объекте. Под работающим станковым. В девяноста секундах.

Он наклонился вперёд.

– А почему не вчера вечером?

Я стоял.

Вот об этом я не думал.

За те восемь часов, что прошли с подрыва, я передумал очень много всего. Я разложил эти девяносто секунд по одной и знал, где потерял каждую. Я знал, что надо было орать раньше на три секунды. Я знал, что надо было велеть Ерохину лежать, а не «назад».

А вот этого простого вопроса я себе не задал ни разу.

– Не знаю, товарищ майор.

– Знаешь ты, Ковалёв.

Я молчал.

– Ты вчера в девятнадцать ноль-ноль стоял у этого входа, – обронил Гурьянов. – У тебя было светло. Тихо. Никто по тебе не стрелял. Никакого счёта не было вообще.

Он поднял руку и загнул палец.

– Сколько времени тебе надо было, чтоб вскрыть этот ящик вчера?

– Минут двадцать, – прикинул я.

– У тебя было четырнадцать часов.

Он откинулся на табурете.

– Ты не медленный, Ковалёв. Ты просто выбрал делать медленно в единственные девяносто секунд за сутки, когда этого делать нельзя.

Я стоял и понимал, что он прав.

И что это, наверное, самая точная вещь, которую мне сказали за обе жизни.

– Товарищ майор, разрешите.

– Говори, слушаю.

– Я думал, что проверять надо перед работой. Я так работал три месяца. Перед тем как ставить – проверь.

– И что дальше?

– И я не сообразил, что «перед работой» и «на работе» – это теперь разные сутки.

Гурьянов долго на меня смотрел.

– Вот, – обронил он. – Вот теперь ты сказал.

Он поднялся.

– Приказом по батальону с сегодняшнего числа отстраняешься от командования взводом. Взвод примет ефрейтор Ткаченко, когда отлежится. Ты поступаешь в распоряжение начальника штаба батальона.

– Есть сдать взвод.

– Оружие сдавать не будешь, это не арест.

– Понял вас.

– Свободен, иди.

Я вышел.

Луконин догнал меня у сосны.

Он остановился передо мной – на голову выше, с двумя орденами, – и на лице у него не было ничего. Совсем ничего.

– Я вышел на семьдесят восьмой.

– Я знаю.

– Я всё сделал правильно.

– Я знаю, Луконин.

– Так какого… – он замолчал. Отвернулся. Постоял, глядя куда-то на бугор, где стоял дот номер два. – У меня третий. Третий за войну, кого я своим зарядом.

Он повернулся ко мне.

– Ты понимаешь, что я теперь буду про это думать? Всю жизнь. Хотя я всё сделал правильно.

– Понимаю, Луконин.

– Ни хрена ты не понимаешь.

Он пошёл прочь.

Прошёл шагов пять, остановился и вернулся.

– Ковалёв, ты давно в этом деле?

– С июня. Три месяца.

Луконин уставился на меня.

– Три месяца, – повторил он. – А до июня ты кем был?

– Никем. Ящики таскал.

Он постоял, разглядывая меня так, будто увидел впервые.

– И ты за три месяца дошёл до того, что вход щупаешь, покамест все мимо ходят? И четвёрку по номерам разложил?

– Выходит, дошёл.

Луконин потёр лоб ладонью.

– Знаешь, чего я не пойму? – произнес он. – Я не пойму, как у человека может быть три месяца стажа и при этом тридцать лет привычек.

Он поглядел на меня.

– У тебя, минёр, руки старые. Я это на второй день заметил, а сообразить не мог.

Я молчал.

– Ладно, – заключил Луконин. – Не хочешь – не говори. У нас тут половина чего-нибудь не говорит.

Он снова пошёл.

На на пятом шаге вновь обернулся

– Ковалёв. Ты вчера правильно проверял.

– Чего правильно?

– Вход. Ты правильно, что полез. У нас в июле под Спас-Деменском в таком же тамбуре сидело двенадцать кило, и мы его вскрывали двое суток.

Он сплюнул.

– Всё правильно, – обронил он. – Только не тогда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации