282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 2 октября 2026, 10:20

Автор книги: Денис Громов


Жанр: Попаданцы, Фантастика


Возрастные ограничения: 16+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 4

В распоряжении начальника штаба батальона я пробыл девять суток.

Начальником штаба был капитан Ляшко – маленький, круглый, вечно потный человек лет сорока, который никогда не повышал голоса и никогда никому не смотрел в глаза.

Он принял меня в первый же день, поглядел куда-то поверх моего плеча и обронил:

– Ковалёв? Ага, – не поднял он глаз. – Ну, вы пока… – Он пошевелил пальцами. – Вы пока при мне.

– Какие будут указания, товарищ капитан? – уточнил я.

– Указания будут, – пообещал Ляшко и полистал бумаги на столе, явно не читая. – Указания будут. Вы пока не мешайте.

Так я и не мешал девять суток.

Практически это означало, что я таскал ящики, чинил полосу, дважды ездил на станцию за имуществом и один раз двое суток караулил склад с двумя новобранцами, которые всю ночь спрашивали меня, страшно ли на войне.

Я отвечал, что страшно.

Они мне верили, потому что у меня была медаль.

На третий день ко мне пришёл Луконин.

Пришёл на полосу, где я в тот час менял доску, встал рядом и минут пять молча смотрел, как я работаю.

– Тебе помочь? – предложил он. – Дай хоть гвозди подержу, а то ты их в зубах таскаешь.

Он взял горсть гвоздей и стал подавать по одному, и мы минут двадцать работали молча, и это было первое молчание с ним, которое меня не раздражало.

– Ковалёв, я к Гурьянову ходил, – признался он.

Я перестал стучать.

– Зачем ходил-то?

– Просил, чтоб он тебя вернул, – признался он.

Я поглядел на него.

Луконин глядел на доску и подавал гвозди.

– Ты чего? – обронил я. – Ты ж мне сам говорил, что мне тут не место.

– Говорил, было дело, – не отрёкся он.

– И что переменилось?

– Ничего не переменилось, – он подал очередной гвоздь. – Тебе тут не место, ты через ров не прыгаешь и на стенку не лезешь. А порядок ты завёл правильный, и его теперь Ткаченко ведёт, а Ткаченко его не придумывал и через месяц упростит.

Он поглядел на меня.

– Люди завсегда упрощают то, чего не придумывали, – подытожил он.

– И что тебе Гурьянов ответил?

– Послал, – усмехнулся Луконин. – Вежливо. Сказал, что решение принято и что не моё дело.

Он высыпал оставшиеся гвозди мне в ладонь.

– Я, знаешь, чего к нему пошёл? – продолжил он.

– Не знаю, Луконин.

– Мне мой второй номер снится, – обронил он. – Который в июле наверху остался. Он мне почти каждую ночь снится, и во сне он руку тянет.

Он вытер ладони о штаны.

– А ты придумал, что делать, чтоб он её не тянул. И я хочу, чтоб это осталось.

Он повернулся и пошёл.

– Луконин, погоди.

Он остановился.

– Ты его как звал-то? Второго номера.

– Пашкой звали, – уронил он. – Павел Ерёмин, из Саратова. Двадцать четвёртого года, – произнес он и ушёл больше не сказав ни слова.

***

Полосу я чинил один, и это оказалось лучшим из всего, что со мной случилось в те девять дней.

Полоса требовала починки постоянно: ров осыпался, стенка расшатывалась, доски трескались. Раньше этим занималась хозяйственная команда по остаточному принципу, а теперь занимался я, потому что мне было всё равно чем.

И на третий день я поймал себя на том, что чиню её не так, как она была.

Я подравнял осыпь у рва – и понял, что теперь его края держат хуже.

Я поставил новую доску на трубе – и понял, что она на палец толще прежней и что в трубу теперь входить чуть неудобнее.

Я поправил проволоку – и, поправляя, сдвинул один кол на полметра.

Ни одно из этих изменений не было нарочным. Все три были следствием того, что чинил не тот, кто строил.

А потом я стоял и смотрел, как через эту полосу идёт четвёрка первого взвода.

И трое из четверых на трубе сбились.

Не упали, не задержались надолго – сбились. На секунду, на две, потому что вход стал на палец уже и потому что они шли по памяти, а память была от старой доски.

Я сел на бруствер и просидел час.

Взвод со мной здоровался.

Вот что было самое поганое: они здоровались нормально. Не отворачивались, не сторонились, не переходили на другую сторону.

Ткаченко, вернувшись из медпункта, зашёл ко мне первым делом и доложил, будто я всё ещё командир: взвод принял, порядок счёта менять не будет, потому что порядок хороший.

Они меня не винили.

Я потом много думал, почему, и, кажется, понял: они видели своими глазами, что я лез в тамбур руками, лёжа, на восьмидесятой секунде, и что я вылез оттуда последним.

Для них это закрывало вопрос.

Для меня не закрывало ничего.

На четвёртый день я пошёл на Кобылинский узел.

Пошёл один, без разрешения, – впрочем, разрешения мне и не требовалось: я был никто и мог ходить где угодно до вечерней поверки.

Двенадцать километров туда, двенадцать обратно. Вышел в пять утра, дошёл к семи.

Дот номер два стоял на месте.

Амбразура была разворочена – Луконин своё дело сделал, и сделал чисто: свод просел внутрь, как и должен был. Входу тамбура я вчетверо расширил своим ковырянием, и там теперь была яма, а рядом валялся тот самый ящик, выброшенный кем-то наверх.

На ящике сидела ворона.

Она поглядела на меня, но не улетела, а только отодвинулась на другой край.

Я сел на бруствер и стал смотреть.

Смотрел я часа три.

Утро было такое, каких в сентябре выпадает штук пять на весь месяц: без ветра, с высоким белым небом и с тем особенным светом, при котором было лучше видно, что творилось далеко, нежели в вблизи.

С бугра открывалось вёрст на двадцать.

Внизу лежала бывшая нейтралка – полоса метров в четыреста, заросшая бурьяном по грудь, с проволокой, свёрнутой в ржавые мотки, и с воронками, которые за месяц уже начали оплывать по краям.

За ней стояла деревня без крыш.

Ещё дальше – лес, и над ним, у самого горизонта, поднимался дым: там что-то жгли или что-то горело само, и дым стоял ровным столбом, потому что ветра не было.

А вокруг меня по всему бугру росла полынь.

Она проросла везде: по брустверу, по ходам сообщения, по осыпавшимся стенкам траншеи. За полтора месяца, что тут никого не было, полынь взяла эту высоту обратно, и от неё шёл такой густой горький дух, что к третьему часу у меня заболела голова.

И вот на этом бугре, в полыни, я и понял главное.

И постепенно во мне стало складываться то, ради чего, наверное, всё это и было.

Я думал так.

Я знал про этот вход всё. Я видел насыпанный грунт шестнадцатого в семь вечера. Я знал, что немцы при отходе минируют входы, потому что три месяца только этим и занимался. Я знал даже, где именно смотреть, – у левого косяка, потому что правый косяк был обрушен и туда никто не полезет.

Я знал всё, что нужно, за четырнадцать часов до штурма.

И применил это знание на восьмидесятой секунде.

Почему?

Потому что у меня в голове сидел порядок из другой жизни.

В той жизни, на минном поле, «перед работой» и «на работе» – это одно и то же место и одно и то же время. Ты пришёл на поле, лёг и работаешь, и вся твоя осторожность живёт внутри. Ты можешь остановиться в любую секунду, потому что никто тебя не считает.

А тут работа длится полторы минуты.

Полторы минуты – это не время. В полторы минуты ничего нельзя обдумать, проверить и решить. В полторы минуты можно только сделать то, что уже решено.

Значит, вся осторожность должна быть вынесена наружу.

Значит, думать надо не медленно, а заранее.

Я сидел на бруствере разбитого дота и повторял это про себя разными словами, потому что чувствовал, что нащупал что-то очень простое и очень большое, и боялся, что оно ускользнёт, как ускользает утренний сон.

Ворона слетела с ящика и села в трёх шагах.

– Ну да, – обронил я ей. – Ну да, конечно. Четырнадцать часов.

Она наклонила голову и поглядела на меня одним глазом – тем особенным вороньим взглядом, в котором всякий человек читает то, что ему нужно.

– Ты не гляди так, – прибавил я. – Ты, поди, тут всё видела.

Ворона переступила лапами и осталась.

Я потом три года вспоминал этот разговор и каждый раз стыдился, потому что разговаривать с вороной на бруствере разбитого дота – это, если поглядеть со стороны, довольно скверный признак.

А тогда мне было всё равно.

Обратно я шёл двенадцать километров и всю дорогу разговаривал сам с собой, и один раз меня обогнала подвода, и ездовой оглянулся на меня с явным сомнением.

Вернулся затемно и всю ночь писал.

Писал в тетради, кривым своим почерком, при огарке, лёжа на нарах и мешая соседям.

К утру было четыре страницы.

«Штурмовая группа не может работать осторожно. У неё нет времени на осторожность. Всё, что она делает, она делает по решению, принятому заранее.

Следовательно, качество штурма определяется не тем, что происходит на объекте, а тем, что происходило до него.

Отсюда: главная работа командира группы делается не в бою, а за неделю до боя.

Что должно быть решено заранее:

– порядок номеров и кто кого сменяет при выбытии;

– все узлы, застёжки, крепления – так, чтобы ни один не требовал взгляда;

– точка постановки заряда на каждом типе объекта;

– что делает группа, если объект оказался не таким, как в задаче.

Последнее – главное и никем не отработано».

Тут я остановился и минут двадцать грыз карандаш.

Потом дописал:

«На Кобылинском узле у меня был неопознанный предмет во входе. У меня не было ни одного заранее принятого решения на этот случай. Я стал решать на месте, потому что человек всегда решает на месте, если ему нечего вспомнить.

Вывод: группе нужен не только порядок действий. Группе нужен порядок для случая, когда порядок не подходит.

Как этому научить: не рассказом. Рассказ забывается на второй день. Нужен объект, на котором можно ошибиться сто раз и остаться живым».

Последнюю фразу я подчеркнул дважды.

И под ней написал одно слово:

«Макет».

Утром я его перечитал и понял, что этого мало.

Потому что макет у нас был. Полоса на восьмистах метрах и была макетом, и очень хорошим макетом, скопированным с настоящего опорного пункта.

И толку от него оказалось ровно столько, сколько было.

Я лежал на нарах, глядел в брезент и думал.

И вспомнил трубу.

Ту самую, на которой трое из четверых сбились, потому что я поставил доску на палец толще.

Они прошли эту трубу двести раз. Они знали её наизусть. И именно поэтому одна доска в палец толщиной сбила троих.

Я сел на нарах так резко, что сосед выругался.

Я понял одну простую вещь.

Макет не должен быть точным.

Скорее даже наоборот. Он должен быть неточным. Причём каждый по-разному каждый раз.

Потому что на настоящем объекте не будет ни одной вещи такой, как на макете. Там будет другая высота, другая ширина, другой грунт, другой вход и обязательно что-нибудь, чего вообще никто не предусмотрел.

И группа, вымуштрованная на точной копии, споткнётся о первую же несовпадающую доску.

А группа, привыкшая, что всё несовпадающее, – не споткнётся.

Я слез с нар и пошёл искать Гурьянова.

***

Была половина шестого утра.

Комбат нашёлся у машин.

С ночи шла погрузка – я про это не знал, потому что писал и не выходил, и машины стояли в две колонны вдоль просеки, и по просеке ходили злые невыспавшиеся люди с ящиками.

Гурьянов стоял у первой полуторки, небритый, с планшетом под мышкой, и от него пахло бензином.

– Товарищ майор, разрешите обратиться, – окликнул я.

Он обернулся на ходу.

– Ковалёв, ты отстранён, – напомнил он.

– Так точно, – не стал спорить я. – Я не по службе.

Он остановился.

– Ну?

– Мне нужен лес.

Гурьянов моргнул.

– Чего тебе надо?

– Лес. Кругляк, горбыль, жерди. И земляные работы.

– Сколько тебе всего этого?

– Двести человеко-часов. Может, триста.

Он очень медленно повернулся ко мне всем корпусом.

– Ты соображаешь, что просишь? – обронил он. – Мы через сутки снимаемся. У меня укомплектованность шестьдесят один процент, у меня половина людей не спала три ночи, и у меня приказ быть на Днепре двадцать шестого.

– Так точно, соображаю.

– И ты у меня просишь триста человеко-часов на дрова?

– Не на дрова, – возразил я.

– А на что?

Я протянул ему тетрадь, раскрытую на последней странице.

Он взял её левой рукой, а правой придержал планшет, и стал читать стоя, у машины, при сером утреннем свете.

Читал минуты три.

Я видел, как он дошёл до подчёркнутой фразы, потому что он остановился и вернулся к ней глазами.

Потом поглядел на одно слово внизу.

– Макет чего именно? – уточнил он.

– Того, что будет на правом берегу, – отозвался я.

– А что там будет?

– Я не знаю, товарищ майор. Никто не знает. Но когда узнаем – надо будет строить и лазить, а не рассказывать.

Гурьянов закрыл тетрадь и подержал её в руке.

– Ковалёв, – обронил он. – Ты понимаешь, что я тебя девять дней назад снял с взвода?

– Понимаю, товарищ майор.

– За то, что ты у меня человека положил.

– Так точно.

– И ты сейчас приходишь ко мне и просишь роту людей и лес.

– Так точно.

Он поглядел на просеку, где грузились машины.

Потом на тетрадь. Потом на меня.

– Пойдём-ка со мной, – велел он.

Мы отошли шагов на двадцать, за штабель ящиков, где было потише.

– Садись, разговор будет.

Мы сели на ящики.

Гурьянов открыл тетрадь снова, нашёл нужное место и постучал по нему пальцем.

– Вот тут ты пишешь: «группе нужен порядок для случая, когда порядок не подходит». Растолкуй.

Я растолковал.

Про то, что на объекте никогда не будет так, как в задаче. Про доску на палец толще. Про то, что человек, обученный точной копии, спотыкается о первое же несовпадение и тратит на него четыре секунды, а четыре секунды в штурме – это половина потерь.

Гурьянов слушал не перебивая.

– И что ты предлагаешь строить?

– Не копию, – отозвался я.

– А что?

– Кусок берега, – пояснил я. – Просто кусок. Обрыв, осыпь, наверху траншея. И чтоб его можно было переставлять между заходами.

– Как переставлять?

– Сегодня ступенька в осыпи на полутора метрах. Завтра на полметра левее и выше. Послезавтра её нет вообще. И никто не знает заранее.

Гурьянов долго молчал.

– Так это нечестно, – не принял он наконец.

Я потом эту фразу услышал раз тридцать, от разных людей, слово в слово. От Луконина, от Ткаченко, от всех троих командиров отделений.

От Гурьянова я её услышал первым.

– Нечестно будет там, товарищ майор, – возразил я.

Он поглядел на меня.

– Ковалёв, а ты понимаешь, что я тебя за это могу под трибунал отдать?

– За макет?

– За то, что ты мне через сутки перед выходом предлагаешь ломать боевую подготовку.

Он захлопнул тетрадь.

– У меня всё расписано. У меня на двадцать один день график, утверждённый комбригом, с подписью. У меня в графике полоса, полоса и ещё раз полоса, и мы к двадцать шестому выходим на шесть двадцать.

– На шесть двадцать вы выйдете, – обронил я. – А на правом берегу это не пригодится.

Гурьянов не ответил.

Он сидел на ящике, положив планшет на колени, и глядел на просеку.

Мимо прошли двое с ящиком, споткнулись, чуть не уронили и обложили друг друга шёпотом.

– Ковалёв, – обронил комбат. – Я тебе сейчас расскажу, а ты слушай и не перебивай.

– Слушаю вас.

– В июле, под Спас-Деменском, мы брали опорный пункт. Мы к нему готовились одиннадцать дней, у нас был макет в натуральную величину, мы по нему прошли сорок раз. Сорок, Ковалёв. Я лично считал.

Он потёр бритую голову.

– И мы пошли, и всё сломалось на второй минуте.

– А почему сломалось?

– Потому что у них перед дотом была канава. Обыкновенная водоотводная канава, метр глубиной. Её не было на аэрофотоснимке, потому что она заросла, и её не было на макете.

Он поглядел на меня.

– Люди в неё попадали. Все двенадцать человек, один за другим, потому что бежали по счёту и смотрели вперёд. Они там пролежали восемнадцать секунд.

– И что дальше?

– И восемнадцати секунд хватило, чтоб пулемёт перенёс огонь, – Гурьянов положил ладони на планшет. – У меня из двенадцати вышло четверо.

Он помолчал.

– Одна канава. Метр глубиной. После сорока заходов по точной копии.

Он поднялся.

– Сколько тебе надо времени?

– Три недели, – прикинул я.

Комбат поглядел на часы.

– У тебя пять дней, – отрезал он.

– Товарищ майор…

– Пять дней, Ковалёв, – отрезал он. – И не тут. Тут мы через сутки снимаемся.

– А где?

– На месте сосредоточения. Мы приходим двадцать шестого, а переправа не раньше первых чисел октября – пока подтянутся, пока разведают, пока средства подвезут. Вот тебе окно.

– Товарищ майор, разрешите ещё вопрос.

– Валяй, спрашивай.

– А почему вы соглашаетесь?

Гурьянов приподнял бровь.

– Ты меня отговариваешь, что ли?

– Никак нет. Я понять хочу.

Он поглядел на просеку, где грузилась третья рота.

– Оттого, что я про эту канаву третий месяц думаю, – ответил он. – Каждую ночь. И додумался ровно до одного: надо было её предвидеть.

– Её нельзя было предвидеть.

– Вот именно, – он повернулся ко мне. – Вот в этом всё и дело, Ковалёв. Её нельзя было предвидеть, и я это знаю, и мне от этого не легче, а тяжелее. Потому что выходит, что я всё сделал правильно и восемь человек всё равно легли.

Он помолчал.

– А ты мне вчера ночью написал, что предвидеть и не надо. Что надо приучить людей к тому, что будет непредвиденное.

– Так точно.

– Это, знаешь, первая мысль за три месяца, от которой мне легче.

Он сунул мне тетрадь.

– Людей дам после прибытия. Столько, сколько смогу оторвать от работ, а работ там будет много: нам ещё лодки конопатить.

– Есть, товарищ майор.

– И вот ещё что.

Он остановился.

– Взвод я тебе обратно не отдам.

Я молчал.

– Не потому, что не верю, – обронил Гурьянов. – А потому, что ты им сейчас нужен не как командир. Командиров у меня хватает, у меня Ткаченко хороший. А человек, который вот это придумывает, у меня один.

Он поглядел на меня.

– Так что ты, Ковалёв, у меня теперь при штабе. Официально.

– В какой должности?

– А ни в какой, – заключил комбат. – В штате такой должности нет. Ты у меня будешь тот, кто строит и портит.

В тот же день, к вечеру, я нашёл Ткаченко.

Он сидел у палатки и подшивал воротничок – медленно, неловко, левой рукой помогая правой, потому что после контузии у него ещё дрожали пальцы.

– Ткаченко, поди сюда.

– Товарищ старший сержант.

– Сядь и не вставай. У меня к тебе разговор не по службе.

Он опустился обратно и отложил гимнастёрку.

– Взвод у тебя, – произнес я. – И останется у тебя, я обратно не приду.

– Дык это ж…

– Ткаченко, слушай. Порядок, который мы завели, ты через месяц упростишь.

Он вскинулся.

– Не упрощу! – вскинулся он.

– Упростишь. Не со зла, – я сел на землю напротив. – Ты его не придумывал, значит, ты не знаешь, зачем в нём каждая мелочь. И когда тебе станет некогда, ты выкинешь то, что покажется лишним.

– А чего покажется лишним?

– Счёт вслух, – обронил я. – Он всегда первым кажется лишним. Потому что люди и так знают, кто где, и потому что вслух считать неудобно и голос садится.

Ткаченко подумал.

– А зачем он тогда нужен? – не понял Ткаченко.

– Затем, что на третьей минуте ты перестанешь знать, кто где, – пояснил я.

Он молчал.

– И вот тебе просьба, – прибавил я. – Не как командиру, а по-человечески. Когда решишь его выкинуть – сперва попробуй один заход без него и засеки время.

– И всё?

– И всё, – подтвердил я. – Больше ничего не прошу.

Ткаченко поднял гимнастёрку, повертел её и положил обратно.

– Товарищ старший сержант, а можно я спрошу?

– Спрашивай.

– Вы почему обратно не приходите? – не отставал он. – Взвод же вас ждёт.

Я поглядел на него.

Он спрашивал искренне – на лице у него не было ни укора, ни жалости.

– Потому что Гурьянов прав, – признал я. – Я вам сейчас нужен не как командир.

– А как же тогда?

– Как тот, кто строит. Чего строить – пока не знаю, узнаю на месте.

***

Снялись в ночь на восемнадцатое.

Колонна вышла из леса под Карачевом в час пятнадцать и до рассвета шла на запад с погашенными огнями.

Я сидел в кузове второй машины, между ящиками, и глядел, как в темноте проползают деревни.

Их было не разглядеть – только угадывались по запаху. Горелым пахло на подъезде к каждой.

К утру рассвело, и я увидел то, к чему за лето не привык и не привыкну никогда.

Деревни стояли трубами.

Я это уже видел под Орлом, и на дороге к Брянску, и теперь снова – то же самое, только гуще. Мы шли по местам, где немец простоял два года и уходил в этом августе, не торопясь, с толком.

Трубы, ямы, натоптанные тропинки, дым из-под земли.

На третьем часу пути колонна встала – впереди чинили мост, и к машинам сразу подошли бабы.

Они несли варёную картошку в тряпицах и меняли её на что придётся: на соль, на махорку, на нитки.

К нашему борту подошла одна, лет тридцати, в мужском пиджаке, подпоясанном верёвкой.

– Соль есть, сынки? – окликнула она.

– Нету соли, мать, – отозвался Гладышев. – Была, да вышла.

– А спички найдутся? – не отставала она.

– Спички дам, – откликнулся Гладышев.

Он полез в карман, достал коробок, отсыпал половину в подставленную ладонь и половину оставил себе.

Баба сунула ему в руки узелок с картошкой, и он взял, потому что не взять было нельзя.

– Мать, – окликнул Ткаченко. – А немец давно ушёл?

– В августе, – отозвалась она. – Двадцатого числа.

– И как уходил?

Она подумала.

– Тихо уходил, – припомнила она. – Мы думали, они жечь станут, у нас соседи говорили, что в Городище всё пожгли. А эти не жгли.

– Совсем не жгли?

– Совсем. Только колодец засыпали, а больше ничего. Мы уж радовались.

Я перегнулся через борт.

– Мать. А колодец у вас один был?

Она подняла на меня глаза.

– Один, – подтвердила она. – Он у нас на всю деревню один, ещё дедами копанный.

– И его засыпали?

– Засыпали. Землёй и камнями, доверху. Мы теперь на речку ходим, а до речки полторы версты.

Я слез с борта.

– Ковалёв, ты куда? – окликнул Ткаченко.

– Погоди минуту.

Я подошёл к бабе.

– Мать, вы его откапывать не пробовали? – насторожился я.

– Дык пробовали, – развела она руками. – Мужиков нету, – вздохнула она. – А мы вчетвером неделю копали и бросили. Он глубокий, там саженей шесть.

– И далеко успели?

– Аршина на два, не больше, – призналась она. – Земля-то мёрзлая не мёрзлая, а слежалась, и камни там, здоровые. Мы вчетвером неделю, а потом Дарья спину сорвала, и мы бросили.

Она поглядела на меня.

– А что?

Я поглядел на деревню – четыре двора и трубы.

– Мать, – выговорил я. – Вы туда больше не лазайте.

– Это отчего же?

– Оттого, что немцы колодцы просто так не засыпают, – объяснил я.

Она смотрела на меня, не понимая, и по лицу её было видно, что она уже прикидывает, не порченый ли я и не отойти ли подальше.

А я стоял и понимал совершенно отчётливо: колодец на всю деревню один, деревня без воды не живёт, и человек, который засыпал этот колодец, знал ровно две вещи.

Что его будут откапывать.

И что копать будут долго, потому что мужиков нет.

– Ткаченко! – окликнул я. – Пошли двоих к капитану Ляшко. Пусть доложит: в деревне засыпанный колодец, требуется проверка сапёрами.

– Дык мы ж уходим!

– Значит, пусть передаст по команде. Пусть оставят кого-нибудь из хозяйственной команды с запиской.

Я повернулся к бабе.

– Как деревня-то называется? – окликнул я.

– Малые Дворики, – отозвалась она. – Мы к Городищенскому сельсовету приписаны.

– Запомнил, мать. Малые Дворики.

Колонна тронулась через двадцать минут.

Я записал название в тетрадь – на последней странице, где у меня шли записи не по службе.

А ниже приписал:

«Он засыпал колодец, зная, что бабы станут откапывать.

Значит, он думает не про то, кто придёт с оружием.

Он думает про то, кто придёт с лопатой».

Про Малые Дворики я потом узнал в декабре, из письма.

Но об этом позже.

А в тот день мы прошли ещё сорок километров и к вечеру вышли к железной дороге.

Тут кончались Малые Дворики, кончался тыл и начиналось то, к чему нас везли.

Железная дорога была разрушена.

Не разбита бомбами – разрушена, методически, специальной машиной, которую немцы таскали за паровозом. Шпалы лежали переломанные точно посередине, все до одной, версту за верстой, а рельсы валялись рядом, изогнутые как проволока.

Колонна встала у переезда, пропуская встречный поток, и я слез размять ноги и прошёл вдоль полотна метров триста.

Триста метров – и ни одной целой шпалы.

Шум здесь был странный: на полотне работала команда, человек сорок, и они выдирали обломки ломами, и по всей насыпи стоял скрип и стук.

Работали в основном женщины.

Я постоял, поглядел, потом подошёл к пожилому мужчине в железнодорожной шинели, который что-то отмечал в тетради.

– Отец, а долго вам тут работы? – окликнул я.

Он поднял голову.

– До Гомеля, – уронил он.

– Это сколько вёрст?

– Двести с гаком, – прикинул он.

Я поглядел вдоль насыпи, где до горизонта тянулись переломанные шпалы.

– И все так?

– Все так, сынок, – подтвердил он. – Все двести с гаком.

Он захлопнул тетрадь.

– Оно, знаешь, обидно чего, – прибавил он. – Не то, что сломали. Ломать оно всякий дурак умеет. А то, что ломали с умом.

– Это как с умом?

– А так, что шпалу можно пополам, а можно на треть, – он показал руками. – Ежели на треть – её ещё поправить можно, обрезать да поставить. А ежели ровно посередине – она уже никуда, только на дрова. И они, паразиты, все ровно посередине бьют. Все двести вёрст.

Он поглядел на меня.

– Это ж кто-то сидел и думал, – подытожил он. – Кто-то сидел, считал и решил: бить посередине. Чтоб мы новые везли.

Я стоял и смотрел на переломанные шпалы.

И думал о том, что человек, который засыпал колодец в Малых Двориках, и человек, который велел бить шпалу посередине, – это, вообще говоря, один и тот же человек.

Не в смысле фамилии.

В смысле устройства головы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации