282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 октября 2026, 10:20

Автор книги: Денис Громов


Жанр: Попаданцы, Фантастика


Возрастные ограничения: 16+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 7

Севрюк дал мне два часа и восемнадцать человек.

Два часа – потому что больше у него не было: по всем расчётам немцы должны были начать сбрасывать нас в реку к полудню, и он это знал, и я это знал, и мы оба про это не говорили.

Восемнадцать человек – потому что больше в батальоне на ходу не оказалось.

Из них девять были из моего бывшего взвода, шестеро – из первой роты, и трое пришли сами, из хозяйственной команды, которых никто не звал и которых Севрюк не стал прогонять.

Я собрал их под обрывом, в мёртвой зоне, где не доставали сверху.

– Слушать сюда, – начал я. – Задача: подняться на средний ярус. Не по ложбине.

– А где ж тогда? – не понял кто-то из первой роты.

Я показал ладонью на глиняную стену за спиной.

Люди поглядели.

И минуты полторы молчали.

– Товарищ старший сержант, – выговорил наконец тот же голос. – Дык там сорок метров.

– Тридцать восемь, – поправил я.

– Дык всё одно. И глина там.

– Глина, верно.

– И под огнём.

– Под огнём не будет, – возразил я. – В этом всё и дело.

Они уставились на меня.

– Соображайте сами, – велел я. – Ложбинка простреливается. Она у них пристреляна, там пулемёт стоит и ждёт, и он ждёт уже полгода. А склон не простреливается.

– А почему не простреливается?

– Потому что с гребня склон под собой не виден. Обрыв в сорок пять градусов – это мёртвая зона на всю высоту. Чтоб по вам стрелять, немцу надо высунуться из траншеи по пояс и глядеть вниз.

Ткаченко приподнялся.

– А он высунется.

– Высунется, – не стал спорить я. – Один раз. И его после этого снимут, потому что мы снизу его увидим раньше.

Я оглядел их.

– Вопрос не в том, будут ли по нам стрелять. Вопрос в том, дойдём ли мы по глине.

– А дойдём? – усомнился Гладышев.

– Не знаю.

Я это сказал честно и, кажется, правильно, потому что после этого они перестали переглядываться.

Готовились сорок минут, и эти сорок минут были, пожалуй, самой странной работой в моей жизни.

Потому что мы готовились к тому, чего никто до нас не делал.

Я в первой жизни лазал по скалам – не всерьёз, а как лазают в отпуске, с инструктором и в кроссовках. И даже того немногого, что оттуда осталось, хватало, чтоб понимать: то, что мы собираемся сделать, в мирное время назвали бы преступной глупостью.

Тридцать восемь метров мокрой глины. Без снаряжения. Восемнадцать человек, из которых лазал разве что Гладышев, и то по крыше.

И при этом альтернативой была ложбина, в которой лежало двадцать два человека.

– Товарищ старший сержант, – окликнул Кузьмин, разбирая верёвку. – А вы такое где-нибудь видали?

– Нигде не видал.

– И не слыхали?

– И не слыхал.

Он помолчал, распутывая узел.

– А чего ж тогда лезем?

Я поглядел на него.

Кузьмин был из тех, кто спрашивает не из страха, а из порядка: ему надо было понимать, во что он ввязывается, и это было правильное свойство.

– Затем, Кузьмин, что оно нигде не написано. Ни у нас, ни у них.

– И чего?

– И того, что немец наверху тоже не читал. Он держит то, что в наставлении названо направлением, доступным для наступающего. А это склон, и в наставлении он назван недоступным.

Кузьмин обдумал.

– Стало быть, мы лезем туда, куда по книжке нельзя.

– Стало быть.

– А ежели книжка права?

– Тогда мы съедем, – обронил я. – И вернёмся, и будем думать дальше. Оно, Кузьмин, не как в ложбине: со склона можно съехать и остаться живым.

Вот это, кажется, и убедило их окончательно.

Потому что до того они думали, что я предлагаю им новый способ погибнуть. А тут выяснилось, что я предлагаю способ попробовать.

Первое, что я сделал, – послал двоих вдоль уреза искать верёвку.

Верёвка на плацдарме была на вес золота: всё, что привезли, ушло на переправу, а из тех восьми лодок, что дошли, шнур сохранился на трёх.

Собрали сто двадцать метров, из них половину – обрывками по десять-пятнадцать.

Обрывки я велел связывать.

– Товарищ старший сержант, а на узлах-то оно держать не будет, – засомневался Кузьмин.

– Будет, – заверил я, – ежели вязать правильно.

– А правильно как?

Я показал.

И вот тут я в первый раз за трое суток порадовался тому, что за лето перечитал у Прохорова в тетради всё, что он туда переписывал, включая раздел про такелаж, который туда попал случайно и который я тогда читал от скуки.

Второе – колья.

Их не было, и брать их было негде: на плацдарме росли три куста, и все три были ободраны в первую ночь.

Взяли то, что нашлось: обломки вёсел, немецкие лопаты из траншеи, четыре кола от их же проволочного заграждения, вырубленные из нижнего яруса.

Вышло девятнадцать штук.

Третье – я обошёл склон по низу и выбрал место.

Это заняло полчаса, и это было главное, что я сделал в тот день.

Склон шёл не ровной стеной. Он шёл волной: где-то круче, где-то положе, и через каждые десять-пятнадцать метров попадались уступчики – крохотные, в ладонь, там, где глина легла на песчаную прослойку и та её удержала.

По этим прослойкам он и читался.

Песок в глине идёт горизонтальными слоями, и на срезе они видны как более светлые полосы. Там, где полоса выходит наружу, глина над ней держится, а под ней – течёт.

Значит, идти надо от полосы к полосе.

Не по прямой, а зигзагом, от одного песчаного уступа к другому, и на каждом – бить кол и крепить верёвку.

Я нашёл семь таких уступов.

Семь на тридцать восемь метров, и расстояния между ними были неровные: от четырёх метров до девяти.

Девять метров без опоры – это много.

– Товарищ старший сержант.

Ткаченко подошёл и стал рядом, разглядывая склон.

– Чего тебе, Ткаченко?

– Вон там, на середине. Видите, тёмное пятно?

Я поглядел.

Метрах в двадцати вверх по склону было пятно – тёмнее остальной глины, размером с телегу.

– Вижу пятно.

– Это чего такое?

– Там вода идёт. Родничок или просто выклинивание.

– И как оно?

– Плохо дело, – уронил я. – По мокрому не пройдём, оно поедет.

Ткаченко подумал.

– А обойти?

– Обойдём, – прикинул я. – Только обходить придётся вправо, а вправо – это ближе к ложбине.

– Насколько ближе?

Я прикинул.

– Метров на двадцать.

Мы поглядели друг на друга.

Двадцать метров ближе к ложбине означало, что верхняя часть подъёма выходит в зону, которую немец с гребня всё-таки видит.

– Товарищ старший сержант, – произнес Ткаченко. – А может, по мокрому попробовать? Ну хоть один человек.

– Не полезем, – отрезал я.

– Дык вы ж сами говорили: лезть там, где нельзя.

Я повернулся к нему.

И понял, что он поймал меня на слове, и поймал совершенно справедливо.

– Ткаченко, слушай сюда.

– Слушаю.

– Я говорил: лезть там, где нельзя по мнению немца. А не там, где нельзя по физике.

Он потоптался.

– Дык а как отличить-то?

Вот на этот вопрос я потом отвечал себе полтора года и, кажется, так до конца и не ответил.

– По цене, – подытожил я. – Ежели нельзя, потому что кто-то так решил, – там можно и надо. А ежели нельзя, потому что оно поедет, – там нельзя.

Пошли в девять сорок.

Первым шёл я.

Не из храбрости и не потому, что командир. Потому что я один знал, куда смотреть.

Я шёл с двумя кольями за поясом, с молотком и с концом верёвки, привязанным к поясу же, – и второй конец держали внизу четверо.

Первые четыре метра дались легко.

Там был почти песок, и он держал, и я прошёл их в три приёма, ставя ногу носком и сразу перенося вес – точно так, как учил всех на нашем обрыве.

На первом уступе я вбил кол.

Кол вошёл на две трети и дальше не пошёл – упёрся во что-то плотное.

Я на нём повис всем весом, подёргал, попрыгал. Держал.

– Есть первый! – окликнул я вниз. – Первый есть! Второй пошёл!

Вторым шёл Ткаченко.

Он поднялся ко мне за две минуты, и по тому, как он шёл, я понял, что трое суток на глине не пропали даром: он ни разу не встал на всю ступню и ни разу не попробовал схватиться рукой за глину.

Дальше пошло медленнее.

Второй участок был шесть метров и круче. Я лез на четвереньках, вбивая нож перед собой и подтягиваясь, и один раз поехал – сантиметров на сорок, – и меня удержала верёвка, которую снизу выбрали в две руки.

На втором уступе я вбил второй кол.

– Есть второй!

К одиннадцати мы были на двадцати двух метрах.

Половина.

И вот тут началось то, чего я не предусмотрел.

Пошёл дождь.

Не сильный – морось, та самая, что шла второй день. Но на глине хватило и её.

Склон под руками стал меняться на глазах. То, что десять минут назад держало, начало ползти. Уступы, на которых мы стояли, из плотных превратились в кашу.

– Ковалёв! – заорал снизу Кузьмин. – Ковалёв, тут поехало!

– Держи верёвку! – заорал я вниз.

– Держу! Она у меня из кола вылазит!

Я поглядел вниз.

Второй кол, вбитый мною сорок минут назад в плотную глину, теперь торчал из размякшего склона и медленно, на глазах, вываливался.

На нём висело три человека.

Дальше было секунд двадцать, за которые я принял три решения, и все три оказались правильными, и я до сих пор не знаю почему.

– Всем встать на носки! – скомандовал я. – Не садиться! Вес на носок!

Это было первое.

Человек, который чувствует, что едет, инстинктивно садится – переносит вес на пятки и на зад, чтоб ниже. А на глине это худшее, что можно сделать: пятка режет размякший слой и уходит.

Внизу перестали ёрзать.

– Ткаченко! Бей кол выше! Где сухо!

Это было второе.

Он полез на два метра выше, туда, где склон прикрывал нависающий козырёк и куда дождь не доставал, и вбил там свой кол, и вбил хорошо.

– Есть, вбил!

– Перецепляй верёвку! По одному!

Это было третье.

Они перецепились за минуту сорок, все восемнадцать, ни разу не столкнувшись, и я в тот момент понял, ради чего мы двое суток таскали глину на плащ-палатках.

Не ради того, чтобы научиться лазать.

Ради того, чтобы, когда поедет, никто не сел.

К половине первого мы вышли на пятый уступ.

Тридцать метров. Оставалось восемь.

И тут нас увидели.

Сперва наверху, над самым гребнем, показалась голова – на секунду, не больше. Потом исчезла.

– Видели его? – прошипел Ткаченко.

– Видел. И он нас тоже.

Я поглядел вверх, на оставшиеся восемь метров.

Восемь метров – это минуты четыре при такой глине. А им, чтоб перебросить сюда пулемёт из ложбины, нужно минут пять.

– Ткаченко, слушай.

– Слушаю вас.

– Скажи вниз: пусть трое остаются на пятом и держат верёвку. Остальные наверх, за мной, в темпе. Не по одному, а сразу все.

– Дык мы ж друг на друга поедем!

– Поедем. Зато дойдём.

Мы прошли эти восемь метров за три минуты сорок.

Дважды на меня съезжали сзади. Один раз я съехал сам и повис на верёвке, и меня втащили за шиворот.

За полтора метра до верха я упёрся в проволоку.

Один ряд, на низких кольях, натянутый по самому краю обрыва.

Она была старая и ржавая, и это было хорошо, потому что старая ржавая проволока режется ножницами, а ножницы у меня были.

Я разрезал её в трёх местах, и мы вылезли.

Я вылез первым и первое, что увидел, была немецкая траншея в четырёх метрах.

Пустая.

Она была пустая по всей длине, насколько её было видно, – и лежали в ней две пустые пулемётные ленты, окурки и брошенная каска.

Они ушли отсюда.

Они держали ложбину, вот в чём было дело. Они полгода готовили ложбину, они шесть часов расстреливали в ней людей Севрюка, и они держали там всё, что у них было на этом участке.

А сюда, на средний ярус, они посадили одного наблюдателя.

Того самого, чья голова показалась над гребнем.

Он оказался мальчишкой лет девятнадцати и он один сидел в двухстах метрах траншеи.

Он не стрелял.

Он мог – у него была винтовка, и он мог с двухсот метров положить нас всех по очереди, покамест мы висели на верёвке.

Он этого не сделал.

Его взяли живым, и он сидел на дне траншеи, и его трясло, и он всё время повторял одно и то же слово, которого никто из нас не понимал.

Потом пришёл человек, знавший немецкий, и перевёл.

Он повторял: «Один. Я один».

Наблюдателя привели ко мне через десять минут.

Его вели двое, и вели неловко: он не сопротивлялся, но и не шёл – переставлял ноги, куда толкали, и всё время оглядывался на свою траншею, будто там осталось что-то важное.

Ткаченко подтолкнул его в спину, и он сел на дно.

– Товарищ старший сержант, чего с ним делать? – не понял он.

Я поглядел на пленного.

Ему было лет девятнадцать. Худой, с длинной шеей, в шинели не по росту, с обгрызенными ногтями – я это заметил, потому что он всё время держал руки перед собой.

– Ничего покамест, – отмахнулся я. – Пусть сидит.

– Дык он лопочет чего-то, – заметил Ткаченко.

Он и правда лопотал – одно и то же, вполголоса, не поднимая головы.

– Кузьмин, ты в школе немецкий учил?

– Учил, – поморщился Кузьмин и сплюнул. – Только у нас училка сама его плохо знала. Я «Ганс унд Гретхен» помню, и всё.

Через полчаса нашёлся человек из первой роты, знавший язык по-настоящему: до войны он работал в леспромхозе приёмщиком и имел дело с немецкими станками.

Он присел перед пленным и послушал.

– Он говорит: один. Я один, – перевёл он.

– В смысле, что он тут один остался? – уточнил я.

– В смысле, – приёмщик подумал. – В смысле, что его тут одного оставили.

Он спросил ещё что-то.

Пленный поднял голову и заговорил быстро, и в этой скороговорке я разобрал только два слова – «Kompanie» и «Nacht», – и оба потом переводчик подтвердил.

– Ихняя рота ушла в ночь, – перевёл он. Вся. На левый фланг, в ложбину, потому что там третьи сутки лезут. А его оставили на двести метров: наблюдать и докладывать.

– Один на двести метров?

– Один-единственный.

Я поглядел на мальчишку в шинели не по росту.

– Спроси у него, почему он не стрелял, – попросил я.

Переводчик спросил.

Пленный ответил длинно, и по лицу переводчика я понял, что ответ ему не нравится.

– Ну и чего он?

– Он говорит, что стрелял бы, если б их было двое, – перевёл приёмщик.

– Не понял я его.

– Я тоже сперва не понял, – приёмщик поскрёб щетину. – Он говорит: один человек с винтовкой на двести метров – это не оборона, это мишень. Он бы снял двоих, а потом его бы нашли по вспышкам и накрыли.

Он поглядел на меня.

– А так он сидел, глядел и передавал по телефону. Это, говорит, его задача была.

– Он передал про нас наверх? – уточнил я.

Переводчик спросил.

– Передал, – подтвердил он. – В двенадцать сорок. Сказал: русские лезут по стене левее ложбины, прошу огня.

– И что ему ответили? – не отставал я.

Приёмщик выслушал ответ и вдруг усмехнулся – коротко и невесело.

– Ему ответили, что этого не может быть.

Я сел на дно траншеи.

Потому что тут всё сходилось окончательно.

Он передал точно и вовремя. Он сделал свою работу как положено, и человек на том конце провода тоже сделал свою как положено: он взял карту, посмотрел на отметку крутизны и ответил, что по стене в сорок пять градусов не лезут.

И это было правдой.

По стене в сорок пять градусов действительно не лезут. Так написано во всех наставлениях, и в наших тоже.

– Ткаченко, послушай сюда.

– Слушаю вас.

– Он нас видел с двенадцати сорока.

– Дык это ж двадцать минут!

– Двадцать минут, – не стал смягчать я. – Мы двадцать минут висели на верёвке, а он сидел и глядел.

Ткаченко поглядел на пленного.

– И не стрельнул.

– Не стрельнул.

– Дык он же мог нас всех, – не унимался Ткаченко. Мы ж как мухи на стенке.

– Мог, – не стал спорить я. – Только его бы за это положили.

Ткаченко долго молчал.

– Товарищ старший сержант, – выговорил он наконец. – А это как называется-то?

– Никак не называется. Это называется, что человек посчитал.

Средний ярус мы взяли в час дня.

Двести метров траншеи, пустой немецкой траншеи полного профиля, с плетнёвыми стенками и с нишами, где было сухо.

Из восемнадцати человек не потеряли никого.

Ни одного.

Двое ушиблись, у одного было растяжение, у Кузьмина верёвкой сорвало кожу с ладоней до мяса.

И всё.

Я сидел на дне этой траншеи, привалившись к плетню, и не мог поверить, и рядом со мной сидели семнадцать человек и тоже не могли.

– Товарищ старший сержант, – обронил Гладышев. – А чего ж они тут никого не посадили?

– Некого сажать, – отозвался Ткаченко вместо меня. – У них тут на весь берег, поди, рота.

– Дык они ж полгода копали!

– Копали полгода, а сидит рота, – Ткаченко стянул сапог и вылил из него воду. – Оно, знаешь, завсегда так: понастроят на дивизию, а держат взводом.

Я слушал их и думал совсем о другом.

Я думал о том, что человек, который выбирал место для этой обороны, всё сделал правильно.

Он сделал единственный удобный подъём и превратил его в ловушку. Он оставил склон непроходимым, потому что склон и правда непроходим – по всем расчётам, по всякой военной науке и по здравому смыслу.

Он был прав.

Мы прошли по нему только потому, что двое суток таскали глину на плащ-палатках в лесу под Карачевом.

И потому, что дождь пошёл не в ту минуту, когда мог нас убить, а на двадцать минут раньше – когда мы ещё были на половине и когда у нас ещё было куда бить колья.

Первое, что мы сделали наверху, – развернули пулемёт.

Не свой – ихний. Он стоял в третьей ячейке от края, снятый со станка, и рядом лежали две коробки с лентами, и его бросили, потому что уносили в ложбину другое.

Ткаченко возился с ним минут двадцать и заставил работать.

– Ты и с ихним управляешься? – удивился я.

– Дык у меня отец на МТС работал, – он щёлкнул затвором и прислушался. – Я с тринадцати лет в железе копаюсь. Оно, товарищ старший сержант, всё железо одинаковое, только надписи разные.

Второе – мы разобрали, куда смотреть.

Отсюда, с тридцати восьми метров, было видно всё, чего не было видно снизу.

Ложбина открывалась сбоку и целиком, и я наконец увидел то, о чём три часа только догадывался.

Она была не просто пристреляна.

Она была обстроена.

По обеим её сторонам, на середине высоты, были вырублены две площадки – небольшие, метра по два, – и с этих площадок ложбина простреливалась вдоль, перекрёстно, с двух сторон.

Снизу их не увидишь никак: они закрыты собственным козырьком.

– Гладышев, гляди сюда, – позвал я.

Он подошёл и стал глядеть.

– Видишь площадки? – уточнил я.

– Вижу две, – отозвался он. – Слева и справа.

– Вот из-за них двадцать два человека и легли.

Гладышев долго смотрел.

– Товарищ старший сержант, а их кто выдалбливал? Глина ж.

– В том и дело, что глина. Их не выдолбишь за ночь, их надо крепить.

– Дык это работы недели на две.

– На две, – подтвердил я. – И это ещё не всё.

Я показал ему вниз, на дно ложбины.

Там, метрах в пятнадцати от нижнего входа, поперёк лежала жердь.

Обыкновенная жердь, притопленная в глину, вросшая, заросшая по краям травой. Снизу её вообще не видно, а сверху видно отлично.

– А это у них чего? – не понял он.

– А это, я думаю, отметка. По ней они пристреливались.

Гладышев поглядел на жердь, потом на площадки, потом на меня.

– Товарищ старший сержант, – выговорил он. – Это ж выходит, что они там всё лето сидели и готовились.

– Всё лето.

– И ждали, что мы попрёмся именно туда.

– И ждали.

Он помолчал.

– А мы и попёрлись, – заключил он.

***

Севрюк поднялся к нам в два часа.

Поднялся по нашей же верёвке, одной рукой, что при его ранении вообще не должно было получиться.

Он вылез, сел на бруствер и минуты две молчал, разглядывая пустую траншею.

– Сколько потеряли людей?

– Никого, товарищ капитан, – доложил я.

Он повернул голову.

– Как это никого?

– Так. Восемнадцать вышли, восемнадцать наверху.

Севрюк долго на меня смотрел.

Потом отвернулся и стал глядеть на реку – с тридцати восьми метров её было видно всю, от берега до берега, широкую, серую, в дожде.

– Я туда двадцать два человека положил, – обронил он. – А ты восемнадцать поднял по стене, и ни одного.

– Товарищ капитан…

– Не надо, – он поднял здоровую руку. – Я не про то. Я не себя жалею.

Он помолчал.

– Я про то, что мы туда ходили трижды. И на третий раз я уже знал, что там ждут. Я это понял после второго.

– И почему пошли?

– А потому, что другого места не было, – обронил Севрюк. – И потому, что приказ.

Он поглядел на меня.

– Ковалёв, ты вот скажи. Ты когда сюда пришёл, ты за пять минут понял, что ложбина – ловушка. Так?

– Так точно.

– А я шесть часов не понимал.

– Вы понимали. Вы сказали, что она как приглашение.

– Сказал, – согласился он. – Сказал и всё равно пошёл в третий раз.

Он опёрся о плетень и поднялся.

– Вот в чём разница между нами, – заключил он. – Ты знаешь, что делать, когда нельзя туда. А я знаю только, что приказано туда.

Он пошёл вдоль траншеи.

– Ковалёв, – окликнул он через плечо. – Ты когда докладную писать станешь – про верёвку напиши.

– Про какую верёвку?

– Про то, что на плацдарм её надо втрое больше, чем возят, – обронил Севрюк. – У нас на батальон было сто двадцать метров, из них половина обрывками. А надо было триста, и целыми.

Он остановился.

– И ещё колья напиши. Нам колья пришлось из немецкого заграждения выламывать.

Он поглядел на меня.

– Ты ведь станешь писать?

– Стану, товарищ капитан.

– Вот и пиши. Тебя, я слышал, читают.

***

К вечеру второго октября на плацдарме стало людно.

Подошла вторая волна первого батальона, потом пехота из стрелковой дивизии, потом ещё кто-то.

По нашей верёвке за день поднялось человек триста.

К ночи её сменили на нормальную, привезённую с левого берега, и в четырёх местах вырубили в глине ступени, и подъём стал называться «сапёрный», и так его называли ещё месяца полтора, покамест не насыпали настоящую дорогу в объезд.

Верёвку нашу за день истёрло до половины.

Я это заметил под вечер, когда по ней уже поднялись человек триста и когда её наконец сменили на нормальную, привезённую с левого берега.

Старую сматывал Кузьмин, и сматывал он её на локоть, и я увидел, как он вдруг остановился и стал разглядывать середину.

– Товарищ старший сержант, гляньте сюда, – позвал он.

Я подошёл.

В том месте, где верёвка перегибалась через кромку глины, она была протёрта почти насквозь: осталось прядей пять из двенадцати.

– Ещё бы сколько выдержала? – прикинул я.

– Не знаю, – Кузьмин повертел её в руках. – Час, может, два. А может, и на следующем бы лопнула.

Он поглядел на меня.

– Дык её ж перекладывать надо было.

– Надо было, – согласился я.

Это была моя ошибка, и я её записал в тот же вечер, третьим пунктом.

Перегиб через кромку истирает верёвку в двадцать раз быстрее, чем всё остальное. Под кромку кладут доску, полено, свёрнутую шинель – что угодно, лишь бы не глина.

Я это знал.

Я это знал в той жизни, где по верёвке лазают в отпуске и с инструктором.

И не вспомнил.

А вечером я нашёл Луконина.

Точнее, не нашёл.

Я обошёл весь плацдарм – все восемьсот метров по фронту и триста в глубину, – и спрашивал у всех, кого встречал, про первый батальон.

Первый батальон переправлялся левее нас, у самого оврага.

Мне ответили не сразу.

Наконец один боец, сидевший у воды и чинивший сапог, поглядел на меня и обронил:

– Первый батальон? Дык они не дошли.

– Как не дошли?

– А так. Их на воде накрыли, – он снова взялся за сапог. – У них там мель посередине, они на неё сели и стояли минут пять.

– Кто-нибудь дошёл?

– Дошли, – обронил он. – Только не сюда. Их снесло вниз, версты на полторы, они там и вышли.

– Живые хоть?

– А кто ж их знает.

Я вернулся к траншее в темноте.

Ткаченко сидел у ниши и грел на спиртовке немецкую консервную банку с водой.

– Товарищ старший сержант, садитесь. Кипяточку сделаем.

Я сел.

– Ткаченко, скажи мне.

– Чего сказать?

– Ты Луконина хорошо знал?

Он поднял голову.

– Дык почему «знал»?

И я понял, что сказал не то слово.

– Знаешь, – поправился я.

Ткаченко поглядел на меня поверх банки, в которой закипала вода.

– С июля, – отозвался он. – Он к нам из разведки пришёл, после Спас-Деменска. Его там ранило, а после госпиталя не взяли обратно, сказали – глаз посадил.

– А чего он в разведку не вернулся?

– Дык он просился, – Ткаченко снял банку и поставил на землю. – Просился, а ему сказали: у тебя, Луконин, теперь глаз хуже, а голова та же, иди учи молодых.

Он подул на пальцы.

– Он и учил. Он у нас, товарищ старший сержант, полбригады через себя пропустил.

Мы помолчали.

– Ткаченко, а скажи мне вот что.

– Слушаю вас.

– Мне сказали, первый батальон не дошёл.

– Слыхал я, – он не поднял головы. – Их на мель посадило, они там стояли, и по ним клали.

– И что дальше было?

– А дальше их снесло вниз, версты на полторы, – он разлил кипяток в две кружки. – Они там и вышли, у самого оврага.

– А живые есть?

Ткаченко долго молчал, глядя в кружку.

– Товарищ старший сержант, – выговорил он наконец. – Вы ж не хуже меня понимаете, что я вам сейчас ничего не скажу. Я не знаю. Никто не знает. К оврагу связи нет, туда посыльный не дошёл.

Он подвинул мне кружку.

– Пейте, покамест горячее.

Я взял.

Кипяток был мутный, отдавал жестью и немецкой банкой из-под чего-то мясного, и это был первый горячий глоток за трое суток.

– Ткаченко, он мне в первый день сказал, что мне тут не место.

– Он всем это говорит, – отозвался Ткаченко, не удивившись. – Он мне тоже говорил, в июле. И Черкасу говорил. И Кузьмину.

– И что потом?

– А потом ходит и глядит, – Он отхлебнул из своей кружки. – Он, товарищ старший сержант, так проверяет. Скажет человеку «тебе тут не место» и глядит, чего человек станет делать.

– И чего люди делают?

– Большинство обижается, – Ткаченко поставил кружку. – А некоторые начинают доказывать.

Он поглядел на меня через огонёк спиртовки.

– Вы вот доказывать не стали. Вы просто работали. Ему это, по-моему, больше всего и понравилось.

***

Ночью с левого берега пришли ещё четыре лодки.

Они привезли патроны, две катушки телефонного провода, мешок сухарей и одного человека, который был нам нужнее всего остального.

Он был из разведотдела бригады, у него была карта, и на этой карте правый берег был нарисован уже не по наблюдению с той стороны, а по тому, что за сутки увидели мы.

Он сел в нашей траншее, разложил её на коленях и часа полтора расспрашивал.

Меня – про склон.

Я рассказал ему всё: и про песчаные прослойки, и про мокрое пятно, и про то, что мы прошли зигзагом от полосы к полосе, и про семь уступов, и про то, сколько это заняло.

Он записывал.

– Старший сержант, а вы это где освоили? – поинтересовался он.

– Нигде. Сообразил на месте.

– На месте, – повторил он и что-то отметил. – А ежели вас попросят это изложить письменно?

– Изложу, отчего же.

– И когда изложите?

Я поглядел на него.

Он был чистый, выбритый, в сухой шинели, и он приплыл сюда четыре часа назад.

– Как только будет бумага, товарищ лейтенант, – отозвался я.

Он полез в планшет и достал десять листов.

– Бумага есть, – произнес он. – Пишите.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации