Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 30 декабря 2016, 12:50


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

1940: два карнавала
К обоснованию войны

Об удивительном сходстве некоторых мотивов так называемого переделкинского цикла Пастернака и ахматовской «Поэмы без героя» написано мало, хотя эта параллель – явно несознательная – бросается в глаза: тема смертельного, рокового карнавала в «ПБГ» – и радостный, но и зловещий хоровод «Вальса с чертовщиной» (чертовщина тут тоже не случайна). Прежде чем рассматривать сходство «двух танцев», разберемся в тайной теме «Поэмы без героя», которая тоже почему-то не привлекала внимания исследователей: «ПБГ» – триптих, написанный в 1940 году о событиях 1913 года. Что объединяет эти две даты? Прежде всего то, что они – предвоенные. Ахматова была единственной из русских поэтов, кто не только предчувствовал военную катастрофу, но и творчески отрефлексировал это предчувствие. Ни у Мандельштама, ни у Пастернака, ни даже у раннего Маяковского с его навязчивыми эсхатологическими мотивами мы не найдем ни слова о грядущей войне – между тем как Ахматова предчувствует ее все лето четырнадцатого года, а прославленное стихотворение об этих предчувствиях – «Пахнет гарью. Четыре недели…» – датировано 20 июля. Пусть даже оно передатировано задним числом – Ахматова практиковала такие «подгонки» реальных дат к канонической биографии, – но речь в нем идет о реальных приметах ее стрешневского лета, и небывалую жару в средней России с непременными пожарами торфяников запомнили многие, просто эти торфяники никому не внушали мыслей о грядущих пожарах.

 
Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.
 
 
Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
 
 
«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.
 
 
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».
 

Такими же предчувствиями живет Ахматова в последний год тридцатых. «Поэму без героя» следовало бы рассматривать в одном контексте не с ее лирикой 1913 года и не с историей Всеволода Князева, хотя и этот ассоциативный слой нельзя не учитывать, а в одном ряду с ее предвоенными стихами, снова полными грозных предчувствий: тут речь не столько о пророческом даре, сколько об исключительном ахматовском уме, об умении выделять действительно важное. Кто угодно мог надеяться на то, что войны не будет, но не Ахматова, ясно видевшая, к чему все идет, и вдобавок помнившая четырнадцатый год. Ее тогдашняя главная тема – всеобщая греховность и неизбежность расплаты за нее, причем расплата многократно превзойдет все робкие и довольно-таки инфантильные грехи Серебряного века. Та же тема переходит в «ПБГ». Ее непосредственные спутники – написанные в 1940 году стихотворения «Лондонцам» (с эпиграфом из Апокалипсиса «И сделалась война на небе») и «Когдя погребают эпоху» (с эпиграфом из Вяч. Иванова «То град твой, Юлиан!»). Да и весь раздел «В сороковом году» в составленном Ахматовой, но не вышедшем сборнике «Седьмая книга» подготавливает явление поэмы: автор и сам озадачен: с чего бы ему в августе сорокового стали являться тени тринадцатого?

 
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!
 

Но тогда же, подводя итог летнему циклу сорокового года, Ахматова угадала главный мотив сходства:

 
И что там в тумане – Дания,
Нормандия или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
 

«Переиздание навек забытых минут» – это новое предчувствие всемирной катастрофы. Цветаева, совершенно не поняв «ПБГ» в авторском чтении – и не имея возможности перечитать ее глазами, – язвительно заметила: «Надо иметь большое мужество, чтобы в сороковом году писать о Коломбинах». Но ведь это Коломбины тринадцатого года, это их предвоенное чувство близкой и неизбежной расплаты за всеобщий хоровод легкомыслия и греха. «ПБГ» – в одном ряду с мандельштамовской ораторией «Стихи о неизвестном солдате»: дух военных предчувствий здесь тот же самый, и есть в них даже некое ритмическое сходство с «ПБГ». Есть и общие образы, сравним:

 
Не последние ль близки сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! —
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.
 

Это Ахматова, «Поэма без героя». А вот Мандельштам:

 
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
 

Каких только толкований не выдумывали для этой строфы – как и для других темных, иногда бредовых образов «Неизвестного солдата», – но тут, по-моему, все просто, и у современных детей эта строфа никаких затруднений не вызывает: на уроке почти сразу высказывается предположение, что речь идет всего-навсего о листопаде. Массовая гибель на войне сравнивается с бешеным осыпанием листьев, которые уходят «в свой дом» – в землю; и Ахматовой привиделся тот же «страшный праздник мертвой листвы» – прошлого, из которого прорастает грядущее.

Главная тема «Поэмы без героя» – именно ВСЕОБЩАЯ расплата за личный, казалось бы, грех, но ведь не об одном личном грехе идет речь в первой части. История Князева, Кузмина и Глебовой-Судейкиной, которая изложена множество раз – наиболее полно и точно в известной статье Романа Тименчика «Рижский эпизод в “Поэме без героя” Анны Ахматовой», – всегда увлекает детей на уроке, но важно дать им понять – как ясно показывает и Тименчик, – что эта история для Ахматовой лишь частный случай страшного карнавала тринадцатого года, лишь звено в цепи измен, самоубийств, лжи, лишь примета всеобщего безумия. Возможно, именно в этом странном романе, где сошлись перверсия, промискуитет, сплетни, для нее сконцентрировались главные приметы эпохи, о которой сама она сказала:

 
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
……….
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
 

Чувство, что все «непременно будут в аду», владеет Ахматовой с самого начала – мудрено ли, что оно обостряется в конце тридцатых? Просто в тридцатых все куда страшнее, чем в эпоху столыпинской и послестолыпинской реакции; такие напряжения в русской истории всегда разрешаются грозами, войнами с внешним противником – так было в четырнадцатом и в «оборотном» сорок первом, но суть этих катастроф едина: обществу, забывшему о морали, презревшему, растоптавшему ее, напоминают о ней самым жестким и травматичным путем. Неврозы тринадцатого и сорокового года могут разрешиться только всенародной расплатой за столь же всенародный отказ от простейших правил; это ощущение грядущей расплаты в тринадцатом и сороковом было одинаково, только не все отдавали себе отчет в нем. Не будем забывать, что Ахматова – один из самых строгих и безусловных моралистов в русской литературе, и, может быть, именно поэтому собственная греховность – сильно преувеличенная – стала ее главной лирической темой. Она, по сути, и не писала ни о чем другом, кроме этой страшной общей расплаты за личный, подчеркнуто индивидуальный грех:

 
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
 

Да, конечно, это преувеличенное, вечно инкриминируемое Ахматовой переживание собственной любовной драмы как события мирового масштаба, но это опять-таки лишь частный случай благородной и плодотворной мировоззренченской установки, которая сформировалась у глубоко религиозной Ахматовой под прямым влиянием столь любимого ею Ветхого Завета (к ветхозаветным темам она обращается чаще, чем к евангельским, – может быть, потому, что в ее мире нет искупления и прощения, да и в биографии мало просветов). За ЧАСТНЫЙ грех расплачивается мир; одного праведника бывает довольно, чтобы спасти город, – но одного грешника довольно, чтобы проклясть все его потомство. Страшное несоответствие между масштабом греха и наказания Ахматова чувствует сама («Мне подменили жизнь»), но сомнений в справедливости кары у нее не возникает ни на минуту: карнавал Серебряного века заслужил свою гибель и не был бы так прекрасен при всей греховности, если бы не предчувствовал ее.

Главная же беда и вина всех танцующих в этом карнавале – масочность, фальшь происходящего, она-то и придает ему явственно бредовый оттенок: «Но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня». Алексей Павловский вполне прав, называя «Поэму без героя» поэмой совести; в той же мере она – поэма расплаты, предвоенной тревоги. Маскарадная тема приводит к еще одной параллели: собственно, она вводится в связи с мейерхольдовским «Маскарадом», долгожданная премьера которого после шести лет подготовки состоялась 25 февраля 1917 года и стала самым дорогим театральным событием в России. Мейерхольд возобновлял «Маскарад» еще дважды – в редакции 1933 и 1938 годов; собственное его возвращение к теме «Маскарада» тоже значимо – последний спектакль возобновленной версии 1938 года состоялся уже после его расстрела, 2 июля 1941 года, в городе, обреченном на блокаду, где, впрочем, почти никто об этом не подозревал.

Маскарад появляется и в «Вальсе с чертовщиной», там танец вроде бы жизнерадостен, но подспудно зловещ; Пастернак так ускоряет темп, так нагнетает ритм, так учащает биение внутренней рифмы, что с какого-то момента карусель ряженых – ср. «С детства ряженых я боялась» у Ахматовой – перестает быть веселой и намекает на грозную развязку праздника. В России долгих праздников не бывает.

Процитируем «Вальс» целиком – даже у Пастернака мало столь безупречных стихотворений (а он и любил, думается, нарочно не доделать или даже испортить слишком совершенную вещь, чтобы она непосредственнее звучала, – но здесь этого соблазна нет: идеальное совпадение замысла и реализации).

 
Только заслышу польку вдали,
Кажется, вижу в замочною скважину:
Лампы задули, сдвинули стулья,
Пчелками кверху порх фитили,
Масок и ряженых движется улей.
Это за щелкой елку зажгли.
 
 
Великолепие выше сил
Туши и сепии и белил,
Синих, пунцовых и золотых
Львов и танцоров, львиц и франтих.
Реянье блузок, пенье дверей,
Рев карапузов, смех матерей.
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.
 
 
В этой зловещей сладкой тайге
Люди и вещи на равной ноге.
Этого бора вкусный цукат
К шапок разбору рвут нарасхват.
Душно от лакомств. Елка в поту
Клеем и лаком пьет темноту.
 
 
Все разметала, всем истекла,
Вся из металла и из стекла.
Искрится сало, брызжет смола
Звездами в залу и зеркала
И догорает дотла. Мгла.
Мало-помалу толпою усталой
Гости выходят из-за стола.
 
 
Шали, и боты, и башлыки.
Вечно куда-нибудь их занапастишь.
Ставни, ворота и дверь на крюки,
В верхнюю комнату форточку настежь.
Улицы зимней синий испуг.
Время пред третьими петухами.
И возникающий в форточной раме
Дух сквозняка, задувающий пламя,
Свечка за свечкой явственно вслух:
Фук. Фук. Фук. Фук.
 

Это вещь амбивалентная, что и задумывалось: отсюда «зловещая сладкая тайга», хотя откуда бы взяться чему-то зловещему в детском празднике? «Рвут нарасхват», «душно от лакомств» – неблагополучие чувствуется уже на уровне лексики; «искрится сало, брызжет смола» – картина не столько рождественского празднества или фейерверка, сколько пожара, чуть ли не военного. Но самая зловещая примета – почти физически ощутимое ускорение: от медленного, только разгоняющегося, произносимого с придыханием и чуть не по слогам «Ка-жет-ся, ви-жу в за-мочную сква-жи-ну…» – до стремительного, с рифмованными полустишиями: «Реянье блузок! Пенье дверей! Рев карапузов! Смех матерей!» – и уж совсем вприпрыжку: «Финики! Книги! Иглы! Нуга! Иглы! Ковриги! Скачки! Бега!» Но карнавал, как ни странно, не разрешается ничем, не сменяется никаким покоем: напротив, то, что после него настало, как-то совсем не похоже на обещание счастья. «Улицы зимней синий испуг» – и тут же «время пред третьими петухами», когда вся нечисть в последнюю минуту резвится особенно нагло; особенно же красноречив финал. «Дух сквозняка, задувающий пламя» – это ведь то самое, что и настает после карнавала: «пламя» у Пастернака, да и вообще в русской лирической традиции, – символ света, надежды, сердечного жара, у него куда более положительные коннотации, чем у «огня»; и вот «дух сквозняка» по одной расправляется со свечками, и от всего великолепия остался настырно повторяющийся «Фук. Фук». Танцы кончились, пошли будни – и какие будни: ничего живого! Я уж не говорю о том, что само слово «фук» отсылает к напрасной трате: профукали все. Шашка, взятая за «фук», берется из-за зевка, по недомыслию партнера. Все кончилось полным фуком, а ведь как плясало и неслось, угощало и соблазняло! Собственно, финал русского Серебряного века был точно таким же.

Почему Ахматовой и Пастернаку одновременно явились эти два карнавала? А. Жолковский резонно предполагает, что одним из толчков могло стать официальное возвращение новогоднего празднества, реабилитация елки, но это ведь случилось еще в 1934 году. Правда, настоящие детские праздники – это уже конец тридцатых, когда бурно формировалась советская новогодняя культура. Но, думается, дело не только в чисто внешнем толчке – тем более что ни на каких писательских банкетах и детских праздниках Ахматова в это время не бывала, – а в сходном ощущении карнавала, столь характерном для зрелой сталинской эпохи, когда – как легко судить хотя бы по «Мастеру и Маргарите» – одновременно с повальными ночными арестами вся столичная богема гуляла на беспрерывных банкетах. Это сочетание террора и праздника, террора и театра иногда буквализовывалось – во время обыска у Мандельштама в 1934 году у Кирсанова за стеной гуляли гости, звучала гавайская гитара. Вся вторая половина двадцатых – череда беспрерывных празднеств и банкетов, лихорадочный разврат, обжорство, пьянки, кумиры пролетариата старательно изображают богему, писатели-орденоносцы влюбляются в орденоносных актрис, и все это на грани смерти, в почти безумной остроте. Этот дух страшного карнавала и неизбежно грядущего возмездия отразился только в трех текстах: в «Мастере», где бал Воланда весьма точно копирует сталинские приемы, в «ПБГ», где предвоенные рыбьи пляски вызывают воспоминания о тринадцатом годе, и в «Вальсе с чертовщиной» Пастернака, где чертовщина, по счастью, не узнала себя.

Вообще в России редкий бал обходится без инфернальной подоплеки – свидетельствует о том не только бал Сатаны, но и «Бал» Боратынского, и «Маскарад» Лермонтова, и, само собой, провинциальный бал у Лариных в «Евгении Онегине» – после которого ни за что погиб Ленский (балу этому предшествовал страшный сон Татьяны с картиной демонского веселья); немудрено, что перед главной катастрофой XX века Пастернаку и Ахматовой, почти не общавшимся в конце тридцатых, одновременно послышался бешеный вальс. Только у Ахматовой вальсирующие сами виноваты, а Пастернак, вечный «мальчик у Христа на елке», никого ни в чем не винит. Он даже верит, что все кончится хорошо, – «Порядок творенья обманчив, // Как сказка с хорошим концом», – но это уже в другом стихотворении цикла.

Эта статья – не столько литературоведческий анализ, сколько именно прогноз (2013). К счастью, тогда этого никто не заметил. А на следующий год все сбылось, хотя и с поправкой на масштаб. Есть шанс, что сбудется и без поправки. Но думать об этом не хочется.

Синдром

Сейчас все будет очень серьезно, я пишу этот текст тридцать два года – точнее, столько думаю над ним. В 1984 году я был членом совета «Ровесников» – довольно таинственной организации, откуда выходили непростые люди: Миша Кожухов, Евгения Альбац, Елена Исаева, Владимир Вишневский, Антон Дрель, Андрей Шторх – красота, кто понимает. Это было что-то вроде описанной Сэлинджером передачи «Wise Child» – «Мудрое дитя», – в которой выступала вся семейка Глассов. В детской редакции радио, ныне упраздненной (в нашей комнате сидит теперь бухгалтерия телеканала «Культура», а я до сих пор помню тот вид из окна, и он для меня знак абсолютного счастья), была программа «Ровесники» – для старшеклассников. Она отвечала на вопросы о смысле жизни, делала интервью с замечательными людьми и рассказывала о наших продвинутых сверстниках, чего-то в чем-то добившихся. Там много было советского наива, но передача была не самоцелью – как фильм Ильи Хржановского «Дау» давно уже никому не важен, а важен процесс его создания, строительство гигантского острова советской жизни в Харькове, вовлечение тысяч людей в интересную и с виду совершенно абсурдную деятельность. Вот у нас был совет «Ровесников», мы собирались по средам, обсуждали интересные книжки, фильмы или проблемы (после чего эти обсуждения ставились в эфир), и все сюжеты тоже делались руками школьников: им давали гигантский магнитофон «Репортер» с микрофоном-удочкой, и вперед. Там я заработал свои первые деньги, на которые купил себе прекрасный гэдээровский выпускной костюм песочного цвета, он налезал на меня до девяносто шестого года. Я очень хотел, чтобы сын в нем сходил на выпускной, но даже мои тогдашние размеры оказались ему широки.

И вот, значит, периодически нам давали пачки писем – отвечать слушателям. Письма в «Ровесники» приходили мешками. И поскольку я проработал в совете несколько лет, в восемьдесят четвертом году вдруг обнаружилась динамика: раньше спрашивали про любовь, про как признаться мальчику или когда можно целоваться с девочкой, про американские джинсы (почему плохо их иметь, если они хорошие? Зачем нам доказывают, что группа «Лед зеппелин» – плохо, а ансамбль «Поющие рельсы» – хорошо?), про всякую, короче, восьмидесятническую ерунду. И тут вдруг потоком пошли письма – довольно грамотные, вообще хорошо написанные – про невыносимое одиночество, про то, что единственная подруга – мама, про некоммуникабельность (неужели я навсегда так останусь?! один, одна?! никому не нужное?!), про страх перед коллективом и отъединенность от сверстников какой-то просто каменной стеной. Причем интересно, что я тогда уже прирабатывал и в «Собеседнике» – надо было делать публикации перед поступлением на журфак, – и там в порядке особой молодежной продвинутости опубликовали беседу с психологом (еще не сексологом, вы с ума сошли), и этому психологу понесли мешки писем про то же самое. Не могу с коллективом, нет взаимопонимания с ровесниками, не хочу и не могу выходить из своего мира – и совсем ничтожное количество самых интересных писем: может быть, так и надо? Может быть, мне и не нужно в коллектив и вообще коллектив не главное на свете?!

Я эти письма подробно изучил, на увлекательные ответил, даже завязалась у меня переписка с девочкой из Марий Эл, которой предстояло ехать из деревни в Йошкар-Олу, поступать в техникум, и она боялась, что в этом техникуме ее будут травить, потому что травят везде, она не умеет постоять за себя; письма девочки были на удивление сильные и грамотные, настоящая литература, я собирался к ней поехать, но в дальние командировки нас по причине младости не посылали. Видно было, что пишет человек книжный, беззащитный и действительно не умеющий, что называется, ставить себя: не из всякого же получается вождь толстокожих. Тогда, кстати, вышло после некоторого маринования на полке быковское «Чучело» про то же самое – про страшные детские травли, ставшие тогда приметой времени; я по наивности полагал, что причина этих травль с их зашкаливающим цинизмом – позднесоветская тройная мораль, привычка детей к насмешкам над всем святым, но потом мне стало ясно, что травят не слабейшего, а наоборот. Травят потенциального лидера, чтобы он им не стал. Тогда же Сергей Яшин выпустил в Центральном детском театре довольно-таки страшненький спектакль «Предсказание Эгля» – пьеса Новеллы Матвеевой по «Алым парусам», в которой так травили Ассоль в Каперне, что половина зала плакала, а половина скрежетала зубами. Этот спектакль сняли очень быстро, попасть на него было в принципе невозможно, но Матвеева нас проводила на откидные места, поскольку выступала однажды в совете и к нам благоволила. Раза три ходил я на этот спектакль – и помню, как минут пять тряс в антракте руку Ивану Киуру, мужу Матвеевой, прекрасному поэту: «Иван Семенович, отомстила, отомстила за всех! За меня!»

И вот мне захотелось написать статью про эти письма, классифицировать их, что ли, отсеять обычное отроческое одиночество от этого нового синдрома, поговорить о поколении людей, для которых мнение коллектива не свято, а сам коллектив, страшно сказать, только вреден; они еще чувствуют некоторую неловкость от этого и считают себя такими же больными и неправильными, как, наверное, первая прямоходящая обезьяна или первый летающий ящер (должен же кто-то был начинать, просьба к эволюционистам не набрасываться). Вот Олеша, скажем, очень страдал от неспособности писать романы – и не надо было, потому что время романов кончилось, пришло время фрагментарного, дискретного письма, он открыл новый жанр – и всю жизнь считал, что это распад, а не прорыв! Написал я эту статью и понес ее показывать Лилиане Сигизмундовне Комаровой, создательнице «Ровесников» и постоянному ведущему наших сред; она для нас тогда значила колоссально много, почти как родитель, и значит до сих пор. Ей на будущий год девяносто, а ровесники всех поколений пишут ей со всех концов света и дарят духи, как когда-то. Комаровская голова, наверное, самая ясная до сих пор: все мои радийные проекты придумала и курировала она, и не было случая, чтобы не сбылись ее политические предсказания. Внук ее увлекается рэпом, и она часто подсказывает ему рифмы. Но это к слову.

В статье этой – называлась она как раз «Синдром» – я доказывал, что проблемы нет; что просто народился новый тип людей, а новые всегда чувствуют себя лишними, как Печорин, и что их одиночество совершенно нормально – радоваться надо, а не страдать! Вы лучше, а не хуже, и надо просто привыкнуть, что это трудно. Мышцы болят – значит растут. И заканчивалось это словами из моего тогда уже любимого писателя Житинского, из повести его «Арсик»: «Пускай их будет больше. Пускай их станет много».

Но Комарова мне отсоветовала это печатать и даже распекла, как она умеет (с нами в «Ровесниках» работали без скидок – Игорь Дубровицкий, вождь редакции, вообще, кажется, не чувствовал особой разницы в возрасте между собой и 15-летним корреспондентом). Она тогда сказала вещь полезную: если человек воспринимает это как проблему – бестактно ему объяснять, что он эволюционирует в правильном направлении. Если одиночество стало массовым или даже всеобщим – это трагедия, а не норма, потому что для человека нормально все-таки оглядываться на других. Общаться. Чувствовать опору, а не страх и зыбкую неуверенность. Никто не призывает равняться на коллектив, но индивидуализм ничем не лучше, и кроме того, он не для всех. И нехорошо тебе, у которого есть совет, «Собеседник» и куча других сред, объяснять одиноким, что им прекрасно и участь их завидна. Все равно как здоровый пришел в больничную палату и доказывает лежачим больным, что теперь у них больше времени для духовного самосовершенствования.

Печатать я не стал. Но думать на эту тему продолжал. И когда тридцать два года спустя у меня завелся на «Эхе» новый радийный проект – формат которого придумали мы опять вместе с Комаровой, и каждую пятницу она мне устраивает жесткий разбор четверга, – я заметил то же самое: тридцать лет такого не было, а теперь стало. Потоком пошли письма – теперь уже электронные: я один, я некоммуникабелен, я не вписываюсь ни в один коллектив, так и помру одно, что делать!

Надо сказать, тогда сформировалось необычное и очень талантливое поколение – в Москве и провинции много было одаренных людей, все они друг друга знали; некоторые считали их карьеристами, но это просто была такая форма активности, а к комсомольским успехам никто не стремился. Этому поколению не дали сформироваться, его подсекли, оказались востребованы совершенно другие качества – и большая часть этих людей уехала, а некоторая попросту погибла, как, скажем, люди из нашего совета: Леня Барон, убитый собственным водителем, или Леша Круглов, блестящий молодой актер, повесившийся в армии. (А Дрель живет в Англии, он адвокат Ходорковского, если кто не помнит.) Тогда этот эволюционный скачок по разным причинам не состоялся, но сейчас шансы есть. Такое же блистательное поколение народилось перед войной и было выбито. У меня есть догадка, что таких людей формируют эстетически цельные эпохи: беспримесный террор 1937-го, беспримесный маразм 1983-го, вот и сейчас что-то новое, странный синтез террора и маразма, но тоже совершенно беспримесное, цельное, почти беспросветное… Тут и происходит эволюционный скачок: появляются новые умные. Посмотрите, какая плеяда была тогда – от Сахарова до Солженицына, от Окуджавы до Трифонова, от Самойлова до Слуцкого! Посмотрите, что могло получиться из поколения 1962–1967: Пелевин, Тодоровский, Щербаков, Владимир Вагнер (главный педагог Артека, любимый мой старший друг), Денис Новиков… И в восемьдесят пятом на доске стояла сложная комбинация с неочевидными продолжениями, но тут все фигуры смели с доски, и поперла новая простота. Я сам, должно быть, не осознаю уже и четверти собственных возможностей – все больше всяких умений становились ненужными, и я приспосабливался, хотя надо было, наверное, сопротивляться. Я и сопротивлялся посильно, но на полную маргинальность все же не решился и до сих пор не знаю, правильно ли это.

Но теперь-то я умный, и теперь меня уже не пугает перспектива прийти в лежачую палату с лекцией о пользе лежания для духовного роста. Я сам уже не ахти какой здоровый. Когда-то у меня было полно друзей, теперь почти со всеми я порвал, и не сказать, чтобы меня это тяготило. Да и то сказать, хороши друзья! Добро бы просто «Крымнаш», убеждения могут быть какие угодно, – нет: карьеру делают! Доносы пишут, в том числе на меня. Сам, конечно, виноват – плохо выбирал, – но, думается, вина тут не только моя. Мы вообще считаем дружбой любые приятельские отношения, минимизируем требования к себе и людям, и когда эти люди отваливаются, нам почему-то грустно. Да радоваться на до! Не будешь тратить время, которого остается все меньше, не будешь заниматься чужими делами… Истинных друзей, на которых всегда могу опереться я и которые могут рассчитывать на меня, больше пяти и быть не может (а у меня семь, спасибо, Господи!). Время сейчас такое – не надо никого собой обременять. Думать самостоятельно – потому что совпадать с большинством позорно. Писать без оглядки на вкусы – потому что все надоело, а значит, имеет смысл только абсолютная, вызывающая новизна, обреченная никому не понравиться. Вообще сейчас стыдно быть не одному. В крайнем случае можно вдвоем – но вдвоем хорошо спать, а думать все-таки лучше в одиночестве. Сейчас время другой формы общения – таких перекличек на большие расстояния: словно карта мигает фонариками. Там город, тут город… Когда летишь над Россией в ясную ночь, видны именно мерцающие пятна городов, а между ними огромные темные пустоты. Вот так и надо перемигиваться, находя истинное счастье в редких совпадениях с далекими людьми. Сейчас у нас есть это удовольствие: умные и правильные – совпадают, их мало, им трудно, тем больше они ценят друг друга. Время радостной принадлежности к массе – это у нас позади и, боюсь, навсегда. Большинство скомпрометировало себя навеки. Новое общество будет обществом одиночек, новый прорыв – прорывом единиц. И только это чего-то стоит. Только в одиночестве можно чем-то стать – и тогда все к тебе побегут, не будешь знать, куда деваться.

А вообще любому, кто не сидит в одиночной камере, грех жаловаться на одиночество. Надо иногда перечитывать что-нибудь такое, знаете, по истории российской юриспруденции – например, книгу Евгения Анисимова «Дыба и кнут». Одинок тот, кто сидит в каменном мешке. Еще более одинок тот, кто сидит на колу. А у вас всегда – пока, слава богу, – есть возможность выйти на улицу, потоптаться в толпе, пойти в кафе и посидеть там одиноким инопланетянином, глядя на посетителей и мысленно докладывая о них невидимому Центру. Он есть, можете мне поверить. Центр всегда есть.

Предсказанное уникальное поколение уже яви лось на авансцену и действует, хотя я не уверен в том, что оно способно устоять в эпоху тотального конформизма. А еще хочется верить, что его не перебьют в мировой бойне, которая хоть и мало вероятна, но нет-нет и напоминает о себе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации