Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 20:02


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

О сложности и непокорности мира
(Андрей Вознесенский, Виктор Астафьев, Редьярд Киплинг, Энтони Бёрджесс, Франсуа Вийон, Эмиль Золя)

[18.09.15]

Добрый вечер.

Тут был вопрос: «Будет ли лекция про Киплинга?» – и я сказал: «Если вы попросите, то – да». И теперь приходится этим попросившим идти навстречу. Ну, «приходится» – не совсем то слово, потому что Киплинг – один из самых моих любимых литераторов.

А качество аудитории растёт не по дням, а по часам. Мне становится всё труднее отвечать на вопросы.


– Что вы думаете об Андрее Вознесенском и его месте в русской поэзии? Как я понимаю, вы были знакомы лично. Какое впечатление он производил как человек?

– Я не просто был с ним знаком. Я рискну сказать, что был знаком довольно близко. И особенно я с ним сблизился в последние его годы, когда он много времени проводил в больницах. Меня поражало в этом человеке мужество и доброта. Как сказала Новелла Матвеева когда-то: «Прежде чем сказать слово “добрый”, всегда испытывай лёгкий укол стыда, потому что это слово непоправимо испорчено частым употреблением». Но доброта меня в нём поражала тоже.

Я как-то Вознесенскому в одном интервью сказал, что меня удивляет его нестандартная модель поведения: он практически не пьёт, не замечен ни в каких дебошах, страстно оберегает свою личную жизнь (про внебрачную дочь все узнали только после смерти), демонстративно и подчёркнуто многие годы верен жене и вообще старается вести себя очень прилично. На что он замечательно ответил: «После опыта русского авангарда надо же удивлять хоть чем-нибудь. Тем, чтобы действительно вести такой несколько футуристический образ жизни, сегодня никого уже не увидишь».

Вознесенский был удивительно порядочный человек, страшному количеству людей помог. Мужество его общеизвестно, потому что он, страдая паркинсонизмом и практически непрерывными инсультами, продолжал держаться, продолжал выступать, никогда не жаловался. Потеряв голос, остался всё-таки одним из лучших выступающих, хотя его шелестение в микрофон было еле слышно.

И я был свидетелем… Ну, это было почти «хождение по водам». На парижской выставке у Вознесенского планировался вечер. На этот вечер я вёз его в кресле, потому что идти он не мог. Как только мы доехали до зала, он встал и пошёл. Иногда его подогревали достаточно ревнивые отношения с коллегами. На похоронах Аксёнова он сидел тоже в кресле почти неподвижно. Вышел Евтушенко и прочёл стихи. Вознесенский встал, вышел к микрофону и прочёл, потому что нельзя было, чтобы Евтушенко читал, а он – нет. Вот я за такое мужество. И прочёл он, кстати, потрясающее стихотворение о боли: «Наша жизнь – как дом без фасада. Держись, Васята». И действительно, его жизнь была домом без фасада, потому что всё, что там происходило, было видно. Это было, конечно, гениальное мужество.

Вознесенский своей фигурой яркой и своей блистательной эстрадной славой как-то слишком заслонял поэта, и поэтому очень мало людей, которые бы задумались над собственно поэтической его техникой. Я разделяю мнение Владимира Новикова, своего журфаковского преподавателя и очень хорошего критика (и, кстати, мнение Михаила Рощина, и мнение самого Вознесенского, уж чего там говорить), что лучший Вознесенский – это вторая половина семидесятых. Мне ближе всего даже не «Юнона и Авось» (по-моему, 1972 год), а мне ближе всего книга «Соблазн». В ней есть поистине превосходное и очень страшное стихотворение «Уездная хроника»:

 
Мы с другом шли. За вывескою «Хлеб»
ущелье дуло, как депо судеб. <…>
 
 
– Ты помнишь Анечку-официантку? <…>
Он бил её в постели, молотком,
вьюночек, малолетний сутенёр, —
у друга на ветру блеснули зубы. <…>
Был труп утоплен в яме выгребной. <…>
Ему сказали: «Поцелуй хоть мать».
Он отказался. Тут и раскололи. <…>
И с круглым люком мерзкая доска
скользила нимбом, как доска иконы.
Нет низкого для Божьей чистоты!
 

Потрясающие стихи! Совершенно не вознесенские, очень традиционалистские и не вознесенские формально.

Вознесенский сам всегда говорил, что, поскольку он из семьи священника, в его жизни и в его поэзии очень много значило литургическое начало (как «Плач по двум нерождённым поэмам»), поэтому у него так много стихов в память об ушедших. Он действительно очень много взял от Пастернака, формально не взяв ничего, но поняв, что главная задача поэзии – это отпевание, это благодарственная молитва и молитва за усопших.

Были ли у Вознесенского стихи поверхностные? Наверное, были. Он же на всякий случай конкретный отзывался, и отзывался вполне серьёзно. Но при всём при этом он написал количественно немало шедевров. Георгий Трубников составил его двухтомник для Большой серии «Библиотеки поэта». То ли это отбор хороший, то ли это дело любящей руки, но там действительно засияло очень много шедевров.

Конечно, в творчестве Вознесенского есть откровенно эпатажные вещи, такие как «Дама Треф» (помните, там: «Отец Варавва: О, нравы!..»), или откровенно шутейные, как он сам их называл, типа «Вечного мяса». Но поразительно количество серьёзных, лирических, глубоко трагических, очень музыкальных стихов. «Осень в Сигулде» – просто великолепно:

 
Мой дом забивают дощатый,
прощайте. <…>
Но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
 
 
Спасите!
 

Это великолепные стихи. Или не менее великолепные на клиническую смерть Рощина:

 
Как божественно жить, как нелепо!
С неба хлопья намокшие шли.
Они были темнее, чем небо,
и светлели на фоне земли.
 

Какая прекрасная интонация! Нет, Вознесенский был, конечно, очень крупный поэт. И надо было уметь видеть это в нём – его древнюю, архаическую лирическую ноту. Я уже не говорю о том, что и моё детство, и детство многих людей семидесятых годов прошло всё-таки под знаком этого четверостишья:

 
И так же весело и свойски,
как те арбузы у ворот,
земля
мотается
в авоське
меридианов и широт!
 

Сколько радости! Какая действительно арбузная свежесть!

Многие (Бродский, в частности) говорили, что на фоне Евтушенко он проигрывает, потому что у Евтушенко есть что-то серьёзное, а Вознесенский, что называется, слишком косит под поэта, под авангардиста. Я не разделяю этой точки зрения. И вообще я считаю, что, когда высказываешься о писателях прошлого, тут как раз избыточный пиетет не нужен, нужно быть трезвым. А вот когда говоришь о современниках, всё-таки нужно быть осторожным, потому что современники ведь не виноваты в том, что ты, такой великий, живёшь рядом с ними. Их задача – не только служить твоим фоном, но и ещё что-то самим из себя представлять.

Мне кажется, что имя Вознесенского будет в ряду таких же поэтов, как Кушнер, как Юрий Кузнецов, как Олег Чухонцев, как тогдашняя Юнна Мориц, как Окуджава. Это ряд высокий, это ряд, безусловно, первоклассный. И никакими более поздними провалами или ошибками это невозможно погубить.


– Согласно вашей теории цикличности русской культуры, были ли предшественники и последователи у Льва Толстого?

– Это очень интересный вопрос.

Предшественников не было, поскольку Толстой – строго говоря, это фигура первого Золотого века русской литературы, XIX века. Я хочу только сказать, что это же не преемственность личностей, а это преемственность и возобновление ниши.

Ниша Толстого в советской литературе существовала. И вы мне легко скажете, кем она заполнялась, у кого был первый очень хороший четырёхтомный роман, потом двухтомный, а потом незаконченный, так и не написанный трёхтомник. Конечно, ниша была шолоховская. Лепили из Шолохова именно Толстого.

Давайте сейчас не обсуждать вопрос, Шолохов ли написал «Тихий Дон». Ну, кто-то его написал. Кто-то написал «Поднятую целину». Это одна и та же рука сделала, это очевидно (во всяком случае, для меня очевидно).

Что здесь важно? Мне, естественно, возразят, что Шолохов – писатель без мировоззрения, без философии. Это не так. В «Тихом Доне» есть философия, но просто эта философия нигде не педалирована, философских глав нет – их заменяют главы пейзажные, тоже несущие определённую семантическую нагрузку. Очень смешно, что до сих пор никто толком (хотя есть замечательные работы Бар-Селлы[21]21
  Зеев Бар-Селла (Владимир Петрович Назаров, р. 1947) – русский лингвист-исследователь, израильский литературовед, публицист и журналист. Исследователь проблемы авторства романа «Тихий Дон» и других произведений М.А. Шолохова.


[Закрыть]
, скажем, разбирающие «Тихий Дон» на текстологическом уровне, пытающиеся вычленить оригинал и так далее) не взялся за довольно важную попытку провести анализ поэтики этого романа, просто объяснить, на каких лейтмотивах он держится, в чём его философия и как эта философия выражается там. Первый редактор этого текста, Левицкая, говорила: «За семью замками да ещё за одним держит свою душу этот человек». И философия «Тихого Дона» тоже, в общем, довольно спрятана.

Эта книга об агонии, это роман-агония. Она противопоставлена «Войне и миру» по множеству параметров. Как замечательно сформулировал Лев Аннинский: «“Война и мир” – это поток. А все советские эпопеи – это осыпь: сыплется песок, сыплются эпизоды. Нет единой реки, которая бы это уносила. Нет единой мысли, которая бы это объясняла». «Война и мир» – это роман о формировании русского общества, о том, как скрытая теплота патриотизма сплачивает, организует разрозненных индивидов в общество. «Тихий Дон» – это роман о том, как традиция перестаёт сплачивать общество в одно, как вместо традиции, религии, воинской доблести остаётся простейшая органика, родство – самая низменная и самая глубокая связь. Помните замечательную фразу Искандера: «Социальное ярче, а родовое глубже». Вот тут ничего не поделаешь… Архаика, род. Национальное глубже.

И кончается всё тем, как… Кстати говоря, как кончается и «Шибалково семя», как кончается и «Судьба человека». Стоит преждевременно состарившийся солдат в шинели драной и держит на руках сына с красными от холода ручонками, грязного мальчишку – вот это всё, что осталось. Что происходит? Книга «Тихий Дон» – это хроника распада. А «Поднятая целина» как раз о том, как пытаются нащупать новые скрепы, но их нет. «Тихий Дон» – это анти-«Война и мир», это о том, как всё сыплется, ничем не удерживаемое. И только тёмная структура, тёмная стихия рода остаётся последним, что как-то удерживает это от окончательного распада. Но философия в этой книге, безусловно, есть. И есть поэтика. Вот есть земля – она беспрерывно умирает и возрождается. Но человек-то не земля, человек-то не природа! Человек отдельно от природы, и в этом-то весь смысл. Природность не заменит истории. Вот об этом «Тихий Дон». Но кто же это когда понимал? Ведь это надо читать «Тихий Дон» в одном контексте с «Хождением по мукам» или в одном контексте с «Доктором Живаго».

Ваш покорный слуга попытался прочесть эти романы, написанные, в общем, на один сюжет, потому что это роман о русском Гамлете и о русской Гретхен, это роман о растлении раннем. Вспомните, что и Лару, и Аксинью растлили в одном возрасте, и это такой символ растления властью собственной страны. Конечно, и Аксинья – это Россия, и Лара – это Россия. Так что «Тихий Дон» надо читать, попытаться прочесть роман правильно. А если вас отталкивает облик Шолохова, пытайтесь понять, что иногда умный человек бывает нам неприятен.


– Ваше мнение о Викторе Петровиче Астафьеве и его творчестве?

– Это был писатель совершенно медвежьей силы, и эта медвежья сила ссорила его со всеми, кто пытался его приватизировать. Он разругался и с земляками, и с сибирской прозой, и с вологодской, и с костромской, куда его жизнь заносила. Хотя в Вологде он написал и «Пастуха и пастушку», и, по-моему, «Кражу» – лучшие свои вещи, и «Оду русскому огороду». Он поссорился и с патриотами и не нашёл себя в среде либералов. Это был действительно писатель фантастической изобразительной мощи.

Меня познакомил с ним Миша Успенский. Я сделал с ним довольно пространное интервью. Он неплохо ко мне относился. В общем, мне казалось, что нам интересно разговаривать. Во всяком случае, мне было безумно интересно. Всё, что он говорил, вреза́лось в память мгновенно. Тут не нужен был не то что диктофон, но даже записная книжка, потому что он говорил формулами, и физиологические детали, которыми он мыслил, были потрясающие.

Мне больше всего нравится из его прозы «Последний поклон», вся часть про Гогу Герцева из «Царя-рыбы». Я тоже очень не любил, знаете, этих романтических и безответственных бродяг семидесятых годов. Повесть «Звездопад» мне очень нравилась, которую, кстати, Игорь Таланкин замечательно экранизировал. Ух, какая красивая картина, хорошая, с замечательной ролью Даши Михайловой!

Я не могу сказать, что «Прокляты и убиты» – стопроцентный шедевр. Василий Владимирович Быков мне как-то сказал: «Он написал всё, что я пытался забыть. Я тоже видел крыс, которые шныряют в телеге около раненых, но я это забыл. А он запомнил». И действительно, мне сам Петрович (как его называли в Красноярске) рассказывал, что, написав первую часть, он её решил похоронить в столе – просто выбросил это из себя, пусть никто не читает. Жена его заставила, уговорила – и он напечатал. «Прокляты и убиты» – очень сильный текст. Но мне больше нравится «Весёлый солдат» (кстати, одна из любимых военных книг Окуджавы). Я не скажу, что он более весёлый (может быть, он и более страшный), но там есть какая-то трогательность, он более человечный. Там одна эта сцена, где он встречает жену, девушку солдата, у которой сапоги настолько велики, что всё время разворачиваются на ноге, и она идёт пятками вперёд – ну это очень трогательно и очень здорово! Нет, сильная вещь, конечно. И Петрович был совершенно грандиозным писателем. А из всей перестроечной литературы я особенно люблю его «Печального детектива» – это какая-то очень острая и очень хорошая вещь.


– Что за явление в русской литературе Игорь Северянин? Его называли позёром, а ведь это – явление.

– Да, конечно.

 
Соловьи монастырского сада,
Как и все на земле соловьи,
Говорят, что одна есть отрада
И что эта отрада – в любви.
 

Видите ли, тут же идёт вечный спор: в какой степени Северянин серьёзен, а в какой он отрефлексирован? И есть же целая теория, что Северянин самопародиен, что он пародичен по замыслу.

 
Я в комфортабельной карете, на эллипсических рессорах,
Люблю заехать в златополдень на чашку чая в женоклуб.
 

Есть такое мнение, что это пародия. Ну, наверное, и ирония там была, но пародии тотальной не было. Он был очень склонен к пошлости. Когда-то его книжка «Соловей», весьма символически посвящённая пошляку и меценату Борису Верину, Принцу Сирени, вызывала у меня дикий хохот. Я книжку эту когда-то нашёл в доме у Николая Дмоховского. Он такой сталинский сиделец, который коллекционировал старые книжки и меня немножко образовывал. И я прочёл у него Северянина. Первое ощущение было, что это просто пошлятина махровейшая. Но очень многие стихи я оттуда запомнил. Невзирая на то что это было кокетливо названо «импровизацией в ямбах», там были прекрасные вещи. И мне ужасно понравилось, что в книге 1918 года о революции нет почти ни строчки – вот за это его и громил Маяковский:

 
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
 

А мне, например, понравилось, что Северянин не кроится миру в черепе, что он умудряется среди всего этого писать про фиалковые ликёры и кокетливых женщин.

Мне очень нравились его автобиографические «Колокола собора чувств». Мне нравятся некоторые его эмигрантские стихи. А последние стихи, которые он, кстати, успел в 1940 году напечатать в «Огоньке», – это просто слёзы абсолютно, так трогательно. Вот пишут, что у него очень музыкальные стихи, их можно даже отстучать каблуками. Это, знаете, не главное, но тоже – да, замечательно:

 
Мы живём, точно в сне неразгаданном,
На одной из удобных планет…
Много есть, чего вовсе не надо нам,
А того, что нам хочется, нет.
 

Это смешное стихотворение, и, конечно, подражание Тэффи. Помните: «К мысу ль радости, к скалам печали ли, // К островам ли сиреневых птиц – // Всё равно, где бы мы ни причалили, // Не поднять нам усталых ресниц», – эмигрантское стихотворение. Северянин, бесспорно, вторичный автор, но всё равно милый.


– Ваше мнение о Давиде Самойлове?

– Я никогда не видел Самойлова живьём. Я его считаю очень большим поэтом. Долго в моём сознании боролись Слуцкий и Самойлов – два вечных и главных конкурента русской литературы. Самойлов побеждает сейчас. Я понимаю, что Слуцкий и крупнее, и глубже, и лучше у него многие стихи. Он раньше состоялся. Слуцкий состоялся в пятидесятые-шестидесятые, а Самойлов по-настоящему – в семидесятые. Но такие стихи Самойлова, как его «Сербские песни», или как вся книга «Залив», или как цикл «Беатриче», – они, понимаете, проще Слуцкого, прозрачнее и музыкальнее. И Пётр Горелик, царствие ему небесное, литературовед, хорошо знавший обоих и близкий друг Слуцкого, меня удивил тем, что Самойлова как поэта однозначно предпочитал Слуцкому. И действительно, в Самойлове есть такая пушкинианская гармония. Я сейчас вспоминал его стихи: «Благодаренье богу – ты свободен – // В России, в Болдине, в карантине…» Он умудрялся очень много сказать, и сказать даже не в советских рамках, а в рамках традиционной поэтики, не выходя в страшные и кровавые детали, как Слуцкий. Он очень многого не додумывал до конца, у него всё загнано в подтекст.

Но вот удивительное дело… Это не значит, что Самойлова надо глубоко и вдумчиво перечитывать – вам ничего не откроется. Он сам всплывает, его слова, его конструкции всплывают в памяти в тот момент, когда вы переживаете это состояние, – и вам становится понятно, и эти стихи делаются целебными. Самойлов целителен для души, вот эти его короткие стихи, как вдох и выдох. И потом, конечно, такие его стихи, как и «Поэт и гражданин» (которые в советское время издавались как «Поэт и старожил»), и знаменитые «Пестель, поэт и Анна», и множество других пушкинианских его вещей, и «Книга о русской рифме», и военная лирика – это точные и прекрасные вещи.


А теперь о Киплинге.

Я не буду вам напоминать особенности его биографии – биография его как раз довольно известна.

Менее известно то, почему он сделался так популярен и так значителен в России и, собственно, в мире. Киплинг стал героем очень многих русских стихотворений. Наиболее характерно в этом смысле стихотворение Новеллы Матвеевой, к которому сейчас она сама несколько охладела, – «Песни Киплинга». Вот то, где сказано, наверное, самое жестокое:

 
…Так прощай, могучий дар, напрасно жгучий!
Уходи! Э, нет! Останься! Слушай! Что наделал ты? —
Ты, Нанёсший без опаски нестареющие краски
На изъеденные временем холсты!
 

Здесь противоречие указано и ухвачено очень точно, потому что считается, что киплинговские идеи – идеи Британской империи – входят в разительный контраст с пиршеством и богатством того мира, которому эти идеи навязаны. Киплинг-колониалист действительно с Киплингом-живописателем входит в непримиримое противоречие. Мне кажется, что именно этим осознанным и даже чуть ли не намеренным противоречием Киплинг нам так дорог.

В конце концов, «Ким», который считается самым известным его романом, – это и есть роман своеобразной западной ревизии восточной культуры. Это роман о столкновении восточных тёмных верований, пёстрых идей, замечательных философий с большой игрой Запада, с разведками, с цивилизацией, грубо говоря. Противоречие дикости и цивилизации для начала XX века (что и сделало Киплинга таким значительным автором) очень важно, об этом весь Шпенглер – о том, как культура противостоит цивилизации.

Киплинг абсолютно уверен, что Запад не умирает, что Запад не переживает закат, что Запад должен прийти на Восток и оплодотворить его. «О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут…» Все помнят только первую строчку этой баллады. А ведь там же дальше сказано: если сильный с сильным встаёт лицом к лицу, то тогда неважно, Восток это или Запад.

В этом-то и суть Киплинга: сильнейшие Запада и Востока должны слиться; пестрота, цветущая горизонталь Востока должна слиться с вертикалью Запада. И, кстати говоря, ведь христианство (во всяком случае, нынешнее христианство) – это и есть синтез. Отсюда столь распространённая и столь модная идея, что часть своей жизни Христос провёл в паломничестве в Индию, где многое взял. Это, конечно, идея совершенно бредовая, как мне кажется, но она популярна, и популярна не зря.

Я давно говорил о том, что есть два взаимосвязанных (хотя авторы друг о друге, я думаю, не знали) и два противопоставленных текста – «Мцыри» и «Маугли». И даже сходное количество букв и сходные сами по себе буквы указывают нам на типологическое сходство. Там те же самые темы, три инициации: лесом, зверем (там Шерхан, здесь барс) и женщиной («Грузинка узкою тропой // Сходила к берегу»). Но дело в том, что интенции этих текстов абсолютно противоположные, потому что Лермонтов шёл на Восток учиться, а Киплинг идёт на Восток учить. Мысль Киплинга: западная культура – культура рыцарства, культура конкистадорства – должна прийти на Восток и оплодотворить его, потому что Восток неподвижен. Михаил Щербаков в своей «Восточной песне» очень точно пишет:

 
Мы увянем, нас остудит
Время – и возьмёт могила;
Там же будет
Всё, как было.
 

Восток действительно даже не цикличен, а точечен. Он как-то замер в развитии своём. Он бесконечно богат, пёстр, разнообразен, но идея покоя сделала его развитие слишком инерционным – Восток замер. А Запад с его динамикой, с его идеей захвата, экспансии и развития должен прийти туда.

И, конечно, «Маугли» (собственно говоря, «The Jungle Book» – «Книга джунглей», первая и вторая) – это абсолютно автобиографическое произведение. Мальчик-лягушонок в диких джунглях – это Киплинг в пленительном лесу индийской, бенгальской, буддийской веры; это Киплинг в лесу какого-то непостижимо прекрасного, пёстрого мировоззрения, в какой-то жаркой цветущей ночи. И западный человек, пришедший в цветущую ночь Востока, – это и есть киплинговская главная тема.

Мне очень импонирует у него идея дисциплины. Конечно, можно сказать, что «Баллады бараков» («Barrack-Room Ballads») – это солдафонская книга. И, кстати говоря, в знаменитой статье Юлия Кагарлицкого о Киплинге как раз проводится эта мысль: в Киплинге много солдафона. Но, во-первых, не будем забывать, что киплинговский солдафон очень обаятелен всё-таки. Во-вторых, не будем забывать, что киплинговский солдафон обладает каким-то восторженным изумлением перед миром. Давайте вспомним «Мандалай» – одну из самых популярных песен начала века:

 
Возле пагоды старинной, в Бирме, дальней стороне
Смотрит на море девчонка и скучает обо мне.
Голос бронзы колокольной кличет в пальмах то и знай:
«Ждём британского солдата, ждём солдата в Мандалай!..» <…>
 

И помните, когда он уже вернулся:

 
Это было всё, да сплыло, вспоминай не вспоминай.
Севши в омнибус у Банка, не доедешь в Мандалай.
Да, недаром поговорка у сверхсрочников была:
«Тем, кто слышит зов Востока, мать-отчизна не мила». <…>
 
 
Здесь прислуги целый ворох, пьёшь-гуляешь без забот,
Дурь одна в их разговорах: кто любви-то ихней ждёт?
Жидкий волос, едкий пот…
Нет, меня другая ждёт,
Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод.
 

Гениально переведено Исидором Грингольцем! Вот эта киплинговская почти непереводимая внутренняя рифма: «I’ve a neater, sweeter maiden in a cleaner, greener land!» Шикарно! Так вот, «Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод», невзирая на всё презрение этого солдафона к религии («И, гляжу, целует ноги истукану своему!», «Нужен ей поганый идол, как покрепче обниму»), – это же не чувство покорителя, это не тупая эксплуатация, это именно цивилизаторский посыл, и он в Киплинге очень силён.

Много говорят и спорят о том, что Киплинг был бардом войны. «The Gardener» – рассказ о садовнике, самый трогательный (сравнительно поздно у нас переведённый), бесконечно трогательный и чувствительный рассказ о матери, которая воспитывает усыновлённого ребёнка, приёмыша, вкладывает в него всю душу, а потом он уходит на войну и гибнет. И потрясающий вот этот слёзный финал, когда на могиле её утешает кто-то, кого она приняла за садовника. Это библейская глубокая ассоциация. Помните – ангел, который отвалил камень, сказал: «Что вы ищете живого среди мёртвых?» – в сцене воскресения, в ликующей сцене, вообще в самой светлой во всём Евангелии, в самой ослепительной! «Что вы ищете живого среди мёртвых?» [Лк. 24:5]. Вот это потрясающий эпизод! Христос действительно сходит и утешает горюющих матерей.

В чём здесь идея? Рассказ написан после того, как у Киплинга убили любимого старшего сына Джона. Это тот самый прекрасный Джон, погибший под Артуа, которому рассказывались сказки (помните: «Слушай, мой милый мальчик»), которому он рисовал картинки, гениально проиллюстрировав «The Jungle Book». Киплинг, естественно, очень тяжело переживал смерть сына, которого он считал героем, которого он обожествлял. Но он действительно видит в войне Христово дело. Это нестандартный взгляд, и взгляд, может быть, даже довольно такой неожиданно ницшеанский, но это взгляд понятный, я могу его объяснить.

Дело в том, что для Киплинга, как и для Николая Гумилёва:

 
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
 

Его много раз можно называть империалистом. И вы знаете этот позорный факт, что на похороны Киплинга, пусть и в главную усыпальницу Британии (в Вестминстере он лежит), не пришёл почти никто из поэтов. Ну, хорошо, конечно, сказать: «Вот как принципиально они поступили!» Но долг памяти умершему коллеге – по многим параметрам гениальному писателю – уж как-нибудь можно было отдать.

Знаете, что удивительно? Редкий пример: лучшее избранное Киплинга посмертно было составлено Томасом Элиотом, который, казалось бы, модернист, пацифист в некоторых отношениях, совершенно враждебен Киплингу. Но он составил этот сборник и сказал, что при всём отвращении, которое он питает иногда к киплинговским идеям, это не может ему помешать чувствовать восторг, наслаждение при чтении этих энергичных, полнозвучных, ритмичных стихов.

Когда Окуджаву спрашивали, кто повлиял на него больше всего, он всегда отвечал: «Фольклор, – обязательно, – и Киплинг». Киплинг с его рефренами…

Очень интересно, как у Киплинга поставлен рефрен. У него каждый раз он звучит по-разному. И в этом великая функция рефрена, припева: повторяясь, одни и те же слова, поставленные в разную позицию, начинают значить разное. И поэтому мне очень жаль, что Симонов, переводя «Литанию безбожника» – и переводя гениально! – от припева отказался, потому что каждый раз после каждого четверостишия этот припев звучит по-разному. А вы перечитайте, кстати. Это такой блистательный перевод!

 
Серые глаза – рассвет,
Пароходная сирена,
Дождь, разлука, серый след
За кормой бегущей пены.
 
 
Чёрные глаза – жара,
В море сонных звёзд скольженье,
И у борта до утра
Поцелуев отраженье.
 
 
Синие глаза – луна,
Вальса белое молчанье,
Бесконечная стена
Неизбежного прощанья.
 
 
Карие глаза – песок,
Ветер, волчья степь, охота,
Скачка, вся на волосок
От паденья и полёта. <…>
 
 
Как четыре стороны
Одного того же света,
Я люблю – в том нет вины —
Все четыре этих цвета.
 

Это божественные стихи! И то, что, прикасаясь к Киплингу, Симонов сам как поэт вырастает на три головы, – это тоже чудо.

Или:

 
– Я был богатым, как раджа.
– А я был беден.
– Но на тот свет без багажа
Мы оба едем!
 

Ну класс! Мне очень нравятся, кстати, и переводы Слепаковой из Киплинга, особенно стих «Шиллинг в день». «Шиллинг в день» с его количеством внутренних рифм перевести невозможно! А у неё:

 
О, сдвигаюсь с ума я, те дни вспоминая,
Как пёр на Газ-бая с клинком на боку,
Как по кромочке ада оба наших отряда
Неслись без огляда – кто жив, кто ку-ку!
 

Вот то, что Киплинг такой благодарный, такой благодатный материал для перевода, – это тоже очень здорово. И он русской поэзии придал какую-то такую более ритмичную песенную маршеобразность, и те же самые рефрены, и главное – дисциплину, дух жертвенной дисциплины, не палочной (вот что очень важно), не самоцельной, а дисциплины, которая позволяет нести свою правду другим.

Кстати, русская киплингианская школа – я не думаю, что она представлена Гумилёвым. Гумилёв-то в большей степени вырос, конечно, из Верлена, отчасти из Вийона. Она представлена Николаем Тихоновым, в наибольшей степени Симоновым и в значительной степени Окуджавой. Мы, русские поэты, должны быть Киплингу благодарны особо – и за дисциплину, и за жертвенность, и за бесконечное восхищение сложностью и непокорностью мира.


[25.09.15]

Сразу хочу сказать, что сегодняшняя лекция (почему-то по поразившему меня количеству просьб) будет о Франсуа Вийоне.

Но сначала вопросы.


– Прочитала блестящие мемуары Анатолия Мариенгофа «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», «Роман без вранья», и всё не оставляет меня мысль, что они с Есениным – Моцарт и Сальери. Не тому Бог подарил гениальность.

– Нет, никакого сальеризма, мне кажется, в мемуарах Мариенгофа нет. Мариенгоф – человек гораздо меньшего таланта, хотя «Циники» – выдающийся роман. Я боюсь, беда его была в том, что его таланту просто не дано было развиться, потому что «Циники» написаны в почти отсутствующей в России традиции гротескного, я бы даже сказал – бурлескного романа. Героиня, которая застрелилась и продолжает, смертельно раненная, есть вишню в шоколаде, – действительно такой романтический цинизм. Ни одна экранизация, даже ни одна театральная версия (хотя фильм Дмитрия Месхиева неплох) не передаёт этого ажурного стиля, в котором так замечательно сочетаются рудименты Серебряного века и какой-то большевистский новояз. Понимаете, это любовь на переломе, любовь двух молодых, но уже отравленных людей.

Я думаю, всего два писателя (и вы легко угадаете второго) сумели на стыке веков это так описать. Второй – Константин Вагинов. Мариенгоф и Вагинов – это герои переломного периода русской литературы, и только они сумели отразить его. Ну, может быть, отчасти о том же самом рассказывает набоковская «Адмиралтейская игла»: люди, у которых нет прошлого, а потом вдруг оказывается, что у них всё в прошлом. Это тривиально звучит. Они всё время придумывают себе прошлое, а им шестнадцать лет. Гайто Газданов немножко, но он совсем другой, гораздо более сухой.

Мне очень нравится Мариенгоф. И он, конечно, не Сальери. И он не завидует Есенину. А как можно завидовать, когда на его глазах состоялся есенинский распад? Как можно вообще завидовать мёртвому? И вообще завидовать Есенину, каким его знал Мариенгоф, совершенно невозможно. Сначала они были однокашники, они были равны, а потом на его глазах Есенин просто превратился в руины и оставил подробную поэтическую хронику этого превращения.


– Знакомы ли вы с творчеством Малколма Брэдбери? Ваше мнение о его романе «В Эрмитаж»?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации