Текст книги "Поиск Предназначения (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Горчев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Родина
Не понимаю тех людей, которые живут в той стране, которую они ненавидят. Ходят они, всё им не так, морду воротят – деревья кривые, погода гадкая, кругом одни свиные рыла. Когда что-нибудь ёбнет, провалится или наши долбоёбы как всегда в футбол просерут – радуются: вот так вот вам! Вот так и надо!
Я вот не знаю решительно ни одной причины, по которой человек, желающий жить, например, в Испании или Франции, не мог бы там поселиться. Для этого нужно всего лишь приехать в эту самую Францию и там жить. Всё, больше ничего не нужно. Даже вон негры все, которые там хотели поселиться, уже давно живут, а что уж говорить про человека образованного и с профессией.
Но нет, не едут почему-то, ноют, причины разные выдумывают – мама больная, дети, квартира, работа, собака, ремонт, радикулит.
Это всё равно как жить с ненавидимым мужем, как это называется «ради детей». Нахуй такая жизнь нужна, и детям в первую очередь.
Зато когда наступает отпуск, они со страшной скоростью бегут в аэропорт – подальше, подальше отсюда, вон, прочь! В засиженную Турцию, в Египет, куда угодно, лишь бы отсюда.
Потом возвращаются, как солдаты из краткосрочного отпуска на родину, и уже с погранично-пропускного пункта всё им не так, и рыла у пограничников поганые. Что, впрочем, чистая правда.
А предложи такому человеку провести отпуск где-нибудь, скажем, под Кандалакшей, он так на тебя посмотрит, как будто ты нассал ему на голову. А скорее всего и вовсе даже не поймёт, чего это ему такое сказали.
А меж тем Кандалакша замечательна как минимум по двум причинам: во-первых, это родина великолепного телевизионного ведущего Андрея Малахова, а во-вторых, в Кандалакше самый высокий в России процент заболеваний венерическими болезнями на душу населения. И это ещё далеко не всё.
А те, кому эти сведения не интересны, могут пиздовать в свою Италию. Лично мне с ними разговаривать не о чем.
О жизни
В середине нулевых я каждый день ложился в кровать не раздеваясь, имел в кармане сумму денег, достаточную для проезда на такси и раздачи самых необходимых медицинских взяток, и был готов в любую секунду собраться за пять минут и ехать в противоположную часть города.
Барышня К. была напротив тиха и безмятежна: она развешивала в своём доме лампы, устанавливала ширмы и покупала в соседнем мебельном магазине матрац.
Однажды она, вовсе не среди ночи, а часов в шесть вечера позвонила мне на соседнюю улицу и будничным голосом сообщила, что у неё отошли воды и, кажется, она вот-вот начнёт рожать, хотя в этом ещё не вполне уверена.
Потом я суетливо встречал автомобиль скорой помощи, который никак не находил нужного дома, потом мы стояли в пробках, потом много ещё чего было интересного и не очень.
Совсем-совсем уже потом заспанная кастелянша в семь часов утра выпустила меня на улицу из приёмного покоя. Я дошёл до гастронома 7я, купил там бутылку портвейна алушта, вдавил пробку внутрь ригельным ключом, выпил половину и ровно ничего не почувствовал. Прошёл четыре квартала до метро ломоносовская, допил остальное и опять ничего не почувствовал, выбросил бутылку в урну, доехал до дома и заснул мертвецким сном.
Напомнил через год об этом событии барышне К. А у неё, оказывается, о том дне остались совершенно другие воспоминания.
И вот так всегда.
* * *
Когда меня пригласили в родильное помещение, на животе роженицы лежало что-то такое, похожее на вырезанную из пациента опухоль, только хуже: грязное, фиолетовое, липкое и при этом шевелится. Да, я знал, конечно, что только что рождённые младенцы очень мало годятся для рекламы молочных смесей и памперсов, но не до такой же степени! Первого своего ребёнка я увидел таки на пятый день – порядки тогда были не в пример нынешним, суровые. «Поцелуйте!» – приказала мне вся покрытая бородавками акушерка. «Что? – подумал я в панике. – Вот ЭТО – целовать?» «Поздравьте мать!» – настаивала акушерка. Я с облегчением сообразил, что ЭТО целовать не требуется.
Из середины извлечённой опухоли выходил отливающий рыбным перламутром шланг. Акушерка перещемила этот шланг жёлтой прищепкой и с видимым удовольствием с хрустом перекусила его ножницами. «Ну всё, брат, приехал, – подумал я, уже начиная испытывать к опухоли сочувствие. – Обратно – теперь уже никак. Теперь вот тут, у нас. Извини, так уж получилось».
И тут вдруг из опухоли высунулась РУКА: настоящая человеческая рука – с пальцами, ногтями. На ладони этой руки клубились все возможные варианты будущей судьбы – тысячи линий жизни и смерти. И тут ОНО разлепило мутные свои глаза и на меня посмотрело.
Сейчас, когда прошло огромное количество времени, почти месяц, обо всём этом странно уже вспоминать: лежит в люльке совершенно человеческий младенец с наетыми щеками, болтает ногами и руками и даже умеет уже совмещать выражение лица с испытываемыми эмоциями, имеет имя, фамилию и удостоверяющий их документ. Он уже уничтожил шесть полных пачек памперсов и разучился видеть нас в перевёрнутом виде.
А всё равно удивительно всё это.
Гражданство
На встрече с немецкими писателями совершенно случайно всплыл закон Ломоносова-Лавуазье, то есть если в одном месте что-то прибудет, то в другом обязательно убудет. Ну вот у немцев объединились две Германии, и тут же развалилось государство неподалёку. За иллюстрацией того, как этот закон сказался на человеческих судьбах, не пришлось даже выходить на улицу, хотя там как раз гастарбайтеры ремонтировали набережную Мойки – иллюстрация, то есть я, сидела прямо тут за столом. Ну да, вот я родился в Казахстане, живу уже почти десять лет в России, у меня тут ребёнок, я никуда не собираюсь отсюда уезжать, но в любую секунду меня может остановить на улице милиция и всё это прекратить.
Немецкие писатели недоверчиво выслушали перевод из наушников и уточнили: «Вы русский, и вам не дают российское гражданство?»
Я не клеветник и вообще люблю свою родину, и поэтому сказал чистую правду: «Нет, мне не отказывают в российском гражданстве. Просто процедура очень сложная, всё время меняется, и мне пока не удалось пройти её от начала до конца». Немецкие писатели опять недоверчиво на меня посмотрели, но, поскольку перед тем выяснили из прочитанного мной текста, что я последователь Кафки, решили, видимо, что это моя творческая фантазия, и разговор пошёл о чём-то другом. И я сам тут же про это забыл.
Однако вечером после ужина, когда я уже встал, чтобы откланяться, Гюнтер Грасс меня вдруг спросил: «Дмитрий, скажите, вот эта проблема с гражданством – может быть, я могу как-то помочь? Я ведь знаком с Путиным, мы с ним встречались».
Мысль об обращении к Путину показалась мне настолько ни с чем не сообразной, что я в ужасе замахал руками: «Да нет-нет, что вы! Всё в порядке, спасибо большое!»
Но русские писатели, с каковыми мы перед ужином посетили несколько лучших рюмочных Коломны, страшно развеселились: «Давай-давай! – говорят. – Надо написать Документ!»
«А в смысле, шутка», – сообразил я. Сел и сочинил спотыкающимся почерком документ с таким количеством канцеляризмов, что сам в них заблудился, тем более что грамм пятьсот у меня уже внутри было. Переводчица перевела документ Гюнтеру Грассу, он посмеялся и подписал. «Данке шон, – сказал я, – это самый лучший автограф, какой можно придумать».
Шутка кончилась, я надел куртку и взял рюкзак. «Дмитрий, – сказал Грасс совершенно серьёзно. – Если какие-то трудности, я правда напишу Путину».
Я посмотрел на него и понял: ОН действительно напишет. За совершенно ему чужого и даже чуждого хуя с горы из чужой страны – напишет.
«Да нет, Гюнтер, – сказал я. – Спасибо вам огромное, но я что-нибудь придумаю».
Но удивительный всё же старик, сейчас таких уже не делают.
Мечты
Я вообще по происхождению крестьянин. И отец мой, и мать родились в деревнях – отец в селе Журавлёвка Вишнёвского района в Акмолинской области, а мать – в деревне Привольное Чистопольского района другой области – Кокчетавской. Теперь там везде Казахстан и называется всё по-другому.
Незадолго до смерти моего деда я пытался выяснить у него российские корни, но дед ничего не помнил – родился он уже в Казахстане в тринадцатом году.
Если изобретать себе родину, ориентируясь на ощущения, то это скорее всего Вологодская или Архангельская губернии – страшно мне нравится тамошнее устройство быта: двухэтажная архитектура, в которой корову заводят в дом по специальному пандусу; печь посреди единственной жилой комнаты самым естественным образом делит эту комнату на спальню, гостиную, рабочий кабинет, умывальню и прихожую.
Я себе обязательно куплю такой дом. Пятнадцать тысяч рублей – это деньги, что ли? Посею лук, картошку и хрен. Во время заката, когда слепни уже заснули, а комары ещё не проснулись, можно будет сидеть на крыльце в сатиновых трусах до колена и курить трубку.
И вообще мне кажется, что всё будет заебись.
* * *
В середине июля 200* года незадолго до отправления брестского поезда на платформу Витебского вокзала выбежал человек ничем не примечательной наружности. Впрочем, точнее было бы выразиться, «ничем не примечательной петербуржской наружности», ибо в других городах такая наружность скорее слишком примечательна – с клочковатой бородой, выросшей на лице как придётся, по всей видимости, от нерасположенности её обладателя к ежедневному бритью, в покосившихся очках (владелец, видимо, частенько на них садился или же наступал сослепу поутру); в неопределённого цвета джинсовых штанах, давно нуждающихся в замене или хотя бы уж в стирке. Впрочем, довольно – лиц такого рода можно встретить в Петербурге на каждом шагу: порой в самой дешёвой рюмочной, в которой наливают водку в пластиковый стакан по десяти рублей за пятьдесят грамм, в Фонарных банях (ныне, увы, при странных обстоятельствах сгоревших), где брали тридцать рублей за вход, а то вдруг и в таком заведении, где одна только кружка пива стоит, может быть, столько же, сколько составляет весь месячный бюджет такого сорта господина. В этих заведениях такие характеры никогда не заказывают себе еды, сказавшись только что отужинавшими или же извинившись больным желудком. Что, однако же, не мешает им тут же изрядно нагрузиться пивом или другими напитками за чужой счёт.
Возраст их, как правило, трудно определим: что-то между далеко за тридцать или слегка за сорок. Цвет лица их не цветущий, но и не чрезмерно болезненный, часто свидетельствует о пристрастии к горячительным напиткам, не переходящем, впрочем, определённых границ. Служат они в большинстве своём в должностях, не требующих постоянного присутствия на месте. Они часто даже вовсе почти не появляются на службе, предпочитая общаться с начальством через посредство удалённых сетей, в каковых сетях их обычно найти весьма затруднительно ибо переносные их телефоны всегда отключены за неуплату, а компьютерные сообщения вечно пожираются смертельными вирусами. Впрочем, в дни выдачи жалования такие сотрудники становятся вдруг слишком доступны для общения и порой появляются на службе раньше даже самых прилежных работников, где бесцельно бродят по кабинетам, терпеливо дожидаясь появления главного бухгалтера.
Получивши, наконец, жалование, они моментально вспоминают о неотложнейших делах, и уже через пять минут их можно видеть с банкой пива балтика или невское (пиво степан-разин употребляется в Петербурге чаще лицами более пролетарского сословия), задумчиво стоящими на мосту через Неву и созерцающими летящие на воздушных крыльях в Петергоф прогулочные суда или же баржи, перевозящие воду из Ладожского озера в Финский залив. Либо же их можно встретить в упомянутой уже рюмочной или в чебуречной, которая не сменила неказистый свой интерьер и неприветливый персонал ещё со времён развитого социализма; а то и просто бессмысленно сидящими на скамейке всё с той же открытой банкой пива.
Порой же они и вовсе нигде не служат и чем добывают себе хлеб насущный – Бог весть.
В петербуржском пейзаже они составляют такую же обязательную черту, как глухие дворы-колодцы, исписанные стены или спящий возле метро бомж – взгляд местного жителя скользнёт равнодушно по такому персонажу, чтобы устремиться к чему-либо более интересному: непомерно обнажённой по случаю тёплой погоды девушке или же мужчине, идущему по Петроградской стороне в клетчатой юбке (трансвестит или шотландец?).
И даже милиция, которая, казалось бы, должна замечать всё, что происходит на белом свете, совершенно их не видит, подобно тому как лягушка не может увидеть неподвижные предметы. Хотя для справедливости нужно заметить, что, если даже и такой неприметный гражданин напьётся чрезмерно пьяным, то милиция немедленно со всем служебным рвением вычленит его из проходящего народа, дабы очистить его карманы от излишних денег и переносного телефона и преподать ему таким образом самый наглядный урок о пользе умеренности и пагубности неумеренного пьянства.
И вот именно такого рода персонаж появился, как мы уже говорили, на платформе Витебского вокзала.
Обливаясь потом, он почти что бежал с изрядно тяжёлым рюкзаком, хотя до отхода поезда оставались ещё добрые десять минут.
Всем известна эта малоприятная суетливость, которая порой охватывает перед отъездом даже самого хладнокровного человека: а как если пробки? А вдруг на моё место продали два билета (так случается очень редко, но проводникам выгодно для своих целей поддерживать в пассажирах заблуждение, что это происходит очень часто), и место займут? Причём займут не интеллигентные люди, а неприятные пьяные гопники или же такая железная старуха, перед которой бессилен не только проводник, но, может быть, даже целый батальон самого элитнейшего спецназа? Да мало ли что!
Утверждают, что жизненный опыт будто бы делает человека мудрее – чепуха! Жизненный наш опыт есть не что иное, как опыт отрицательный. Человек, хоть раз наблюдавший красные фонари на последнем вагоне уходящего навсегда поезда (а наш герой наблюдал их не один и даже не два раза), становится при всяком отъезде нестерпимо суетлив и глуп: он роняет вещи, путается в платформах, он ничего не понимает и легко может закричать или даже ударить человека, мешающего его продвижению к вожделенному вагону. Всякий раз он клянётся себе, что в следующий-то раз непременно выйдет за два часа, приедет на вокзал за час и будет там спокойно выпивать пиво, поедать блины с селёдкой или заниматься другим столь же приятным времяпрепровождением, но всякий раз что-то ему мешает и он с удивительной точностью прибывает к поезду ровно за десять минут до его отправления. Но порой даже и в славящемся своей пунктуальность метро может случиться затор: усталый вечерний пассажир свалился на рельсы или другая какая причина – и вот они снова, красные огни.
А потому необходимо как можно скорее взгромоздить свою поклажу на личную свою полку, и только тогда уже важно выйти на перрон, дабы с приветливой улыбкой проститься с провожающими, буде таковые есть, или же просто постоять с банкой пива или фляжкой самого скверного коньяка, снисходительно поглядывая на пробегающих туда и сюда ещё не устроенных пассажиров.
Ну вот, в конце концов, персонаж всё же благополучно проник в вагон, с облегчением сбросил на боковую полку рюкзак и оказался мной. Я ехал жить в деревню.
* * *
Проснёмся мы от того, что вдруг разом захлопало очень много дверей: это означает, что поезд остановился – отчего-то во время стоянок всегда непрерывно хлопают двери, будто бы все пассажиры немедленно вскочили со своих мест и побежали по поезду в разные стороны. Но нет – все спят: пронзительно-голубой станционный фонарь освещает через окошко неровный ряд свесившихся в проход мужских ног в носках (в точности на уровне лица – главный конструктор первого плацкартного вагона в загробной своей жизни наверняка вечно идёт по бесконечному вагонному проходу с этими самыми носками), а в соседнем купе страстно храпит пассажир, ещё вечером производивший впечатление вполне интеллигентного человека.
«Стоим?» – глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» – приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. От того, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! – кричит она с ненавистью. – Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» – мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать и поэтому ровно ничего не происходит – никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит – поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.
Деревня
Повелитель мух
Жизнь в деревне для человека давно и безнадежно городского состоит из сплошной череды непреодолимых и непонятных обстоятельств. Как спасти молоко от прокисания в отсутствие холодильника и даже погреба? – глубоко задумывается человек с высшим филологическим образованием. Спустить на верёвке в колодец – пожимают плечами местные жители с четырьмя классами начальной школы.
Из помещения наружу городской житель выходит как в открытый космос: в шлеме и скафандре. Без накомарника на голове он живёт тридцать секунд, без аэрозоля от летучих насекомых – минуты четыре.
Уже через пять минут жизни в деревне городской человек делает первое из многочисленных открытий, которые он вынужден будет сделать: комары – это не самое страшное, что летает вокруг него; комары скорее даже милы – городские, считай, насекомые. И овод размером с карлсона из страны коротышек тоже не очень страшный, только неприятный уж очень. А самые страшные – это те, которых не видно.
«Это очень глубокая мысль, – думает городской житель, покрываясь безобразными белыми волдырями, – надо бы её записать». Конечно надо, мысли вообще нужно почаще записывать – они от этого становятся ещё умнее.
Но почему? Почему все эти летучие существа не доставляют ровно никаких неудобств местным жителям? Почему насекомые, облепив неказистые их телогрейки, не лезут им за шиворот, и в рот и в нос? И, в конце концов, почему этим жителям в этих телогрейках не жарко? Они, сволочи, даже не вспотели, в то время когда по горожанину текут неопрятные липкие струи, которые за десять минут смывают драгоценный аэрозоль, утверждающий, что он действует четыре часа. Отчего такая несправедливость?
Приезжий даже впадёт от этого на некоторое время в нигилизм и подозревает какой-то, ранее им не замеченный, фундаментальный изъян в Божьем замысле при строительстве этого мира, за что и бывает немедленно наказан слепнем, волшебным образом возникающим из ничего прямо внутри накомарника. Таким образом городской житель убеждается, что справедливость всё ещё действует, во всяком случае, в отношении лично него.
«Здесь должна быть какая-то тайна, – думает он, забыв, что эту мысль уже думал Буратино. – Какое-то комариное слово, волшебное умение, и я тоже могу этому научиться, если проживу здесь много-много лет. Меня можно будет забросить без штанов в тайгу, и я буду жить там счастливо, питаясь грибами, ягодами и ёжиками, как летчик Маресьев. Выйду потом к людям, и надо мной будут виться тучи слепней и оводов, и из туч этих будут бить молнии в тех, кто осмелится ослушаться моих приказаний».
Мысль об интересной и необычной судьбе Повелителя мух на некоторое время увлекает городского жителя, но вскоре он соображает, что волшебные его способности будут действовать лишь в несколько летних месяцев на довольно ограниченной территории, так что скорее всего не стоят затраченных усилий.
Вообще в деревне городской человек вынужден обучиться множеству умений, о которых он даже и не подозревал, что они существуют. И что ещё печальнее: ни одно из этих умений никогда ему более не пригодится в скучной его городской жизни, когда он, как радист Володя из кинофильма «Вертикаль», спустится с покорённых вершин и затеряется в серой привокзальной толпе прибывших, отъезжающих, встречающих, провожающих и сотрудников линейной милиции.
Да взять хотя бы Александра Сергеевича Пушкина (такова уж его судьба – быть нам вечным примером). Он ведь пробыл в деревне вовсе не так уж и долго, но успел за это время написать такую огромную кучу гениальнейших произведений, что потом как всё это продать, влез в конце концов в долги и умер. И жена его, и детишки все умерли, и внуки и правнуки.
И всё это в результате всего нескольких недель деревенской жизни!
А прожил бы он в этой самой деревне хотя бы лет десять?
Он бы, разумеется, понял за эти годы такие вещи про эту жизнь, которые живому человеку понимать просто непозволительно, и закончил бы свою жизнь в дурдоме или же в кабацком угаре, и никогда не стал бы солнцем русской поэзии.
Что возможно было бы и к лучшему: дети тогда не были бы вынуждены учить наизусть стихотворение про мороз и солнце, получать за это двойки и закапывать свой дневник, совершая первое в своей жизни осознанное преступление, после которого уже нет дороги назад.
В деревне на человека проливается столько чистейшей неразбавленной мудрости бытия, что быть при этом ещё и трезвым – это мало кто выдерживает: слишком много мудрости образуется в голове.
И мудрость эта вся такого свойства, что если её кому рассказать на трезвую голову, то совершенно точно начнут вязать полотенцами. А по пьяному делу можно – по пьяному делу вообще всё позволено, так уж оно заведено.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.