Текст книги "Монады"
Автор книги: Дмитрий Пригов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Открытое письмо
(к моим современникам, соратникам и ко всем моим)
1984
Дорогие товарищи! К вам, к вам обращаюсь, друзья мои!
Это послание не есть плод первого, случайно набежавшего, как легковейный ветерок, порыва легкомысленного, мимолетного, пусть и милого, извинительного в своей понятной слабости бренного человеческого существования, порыва души болезненно уязвлённой жуткой откровенностью явленности преходящести дорогих нашему сердцу существ, встреченных нами на мучительно краткий срок среди будто бы выдуманных чьей-то злой и коварно-неумолимой фантазией хладнокипящих, вздымающихся до неулавливаемых взглядом страшных высот и исчезающих в безумных зияниях нижних слоев волн вечноуничтожающегося, самопоедающего бытия, что с пронзительной ясностью и откровенностью открылось мне, когда лежал тихий и внимательный при смерти, благоговейно окруженный внуками, правнуками и праправнуками, и прочими, причитающимися мне родственниками от моего колена, между которыми попадались и старцы, седые и дрожащие, а также еще младенцы, бледные, испуганные, с глазами черными и влажными от ужаса и непонимания происходящего, когда глядел я на них моим уже поднятым в иные высоты и пространства, отлетевшим от меня самого на какую-то иную княжескую службу прозрачным, как кристалл, взглядом; так вот, послание сие есть, напротив, плод долгих и мучительных размышлений и сомнений, выношенных в самом укромном таилище теплодышащей души и в холодных, кристаллически фосфоресцирующих перед лицом космических, удаленных, разбегающихся, убегающих от нас и друг от друга, в желании настичь неуловимые границы мира сего, сферах бесстрастного и неподкупного сознания.
Друзья мои!
Соратники моих сомнений и ласково-соучастливые свидетели минут воспаряющих откровений! Други! Сородичи! Соплеменники! Нас мало. нас не может быть много. Нас не должно быть много. Мы – шудры! Мы – брахманы! ОУМ! ОУМ! Мы малое племя, избранное, вызванное к жизни из ничто одним пристальным вниманием небесным, призванное на некое уже нами самими порожденное дело, единственное не обязательное ни для кого в своей губительной отрешенности от мира естественных привычек, дел и утех, но неизбежное в добровольном постриге, приятии на себя чистого смирения служения перед лицом не глядящих даже в нашу сторону, не поворачивающих даже профиля к нам в любопытстве полуживотном хотя бы, не принимающих нас, не знающих и знать нас не хотящих, отрицающих реальные основания самой возможности нашего существования, поносящих и изрыгающих хулу и поношения на нас, гонящих и казнящих нас усечением наших нежных, недоразвитых для общения с реальностями конкретной действительности, конечностей, но тайным промыслом того же провидения, устроившего и поставившего нас, чаящих наших откровений, порой непонятных им по слову, по звуку, по сути, наших речений и приговоров в их мгновенно разящей, горне-откровенческой и исторически-раскрывающейся необратимой истинности. О, их сила неодолима, она неведома, она зане несопоставима с силой людей быта от плоти и человеков принимаемой. И мы ведали таковую! И мы знаем! И мне такое было, когда в строгом маршальском мундире с лавровым шитьем и при всех регалиях под вой и дьявольский свист метящих прямо в меня вражеских снарядов бросал я бесчисленные геройские массы на высокие, теряющиеся в заоблачных далях, мокрые от волн бушующего и беснующегося по соседству моря, острые и неприступные стены Берлина, когда высокий худой и непреклонный одним сжатием запекшихся губ к стенке ставил по тяжелой неопределенно-необходимости обоюдо-революционного времени, или когда с ледяной головы светящегося Эвереста в 25-кратный бинокль медленно оглядывал окрестности мелко-видневшегося мира – братья мои, все это прах и прах с ног осыпаемый и осыпающийся. Друзья мои, я не о том!
Милые мои,
мы знаем это все, мы знаем их всех, знаем их наружность, внешность, выражения и подноготную. Но мы не знаем себя. Да, да, да, да, да, да! Мы себя не знаем! Кто же, кроме нас, взглянет нам в глаза друг другу, кто объявит друг друга для себя и в целокупности этих открытий, их объема, качества, предметности и истории, явит всех нас целиком как некий провиденциальный организм, суммой своих бытийных проявлений и свершений, если не превышающий, то и не спутываемый с тайной отдельного служения каждого из нас. Это служение дано нам и как бы вкладом в общую чашу жертвенных приношений, но и как бы отдельной общественной нагрузкой. Иногда грузом, смертельным грузом. Иногда и самой смертью даже. Когда, помню, сидел я в ледяном, обросшем крысиными и моими собственными испражнениями, сидел я в глубоком ледяном мешке, который сгубил все мое юношеское цветенье и последующее возможное здоровье по злой воле и бесовской злобе проклятого Никона, собаки, суки рваной, пидараса ебаного. Как страдал-исстрадался, Боже! Ведь мальчик еще был, юноша хрупкий, дите несмысленное, неопушенное и наивное. Но сила была. Но силой Бог укрепил. И ум был. И злость была. И вера. Что, Никон, блядище сраное, выкусил! Что, сука, не нравится? Ишь чего захотел! Не задешево ли! Этим ли маневром! Говно собачье! А Ирину-то Медведь, огненную, помнишь? То-то, во гробу еще до последнего восстания из праха человеков к небу вертеться в говне будешь, кал и мочу поганым ртом волосатым хлебая! Алепарда Самбревича-то с его жломой помнишь ли? Эка не запомнить им ебанутым бывши. А купанье под-Володино, а под-Власово с головкой? А Никишкины мякиши? То-то, сука, говно собачье! за что и гнить тебе, псу вонючему, обезглавленну. Сам приказ о четвертовании подписал.
Родные мои, взываю к вам и предостерегаю вас – ни враги наши, ни друзья не простят нам этого. Враги скажут: «А-га-ааа!», а друзья: «А что же они?» Нет, нет, не объяснений, не теорий и мыслей необъятно-фантасмагорических, не трактовок произведений и прочих материальных отходов наших духовных откровений (они говорят сами за себя) жаждет от нас история, как история разномысленных, но определенно-направленных человеков. Объяснений и трактовок полно уже внутри самих наших произведений, так что любая попытка толкователей, до сей поры мне известная, мало что прибавляет, но лишь пытается стать конгениальным родственником – так и будь им сам по себе! Нет, нет и нет – агиография, новая агиография – вот что мерещится мне как истинный ответ на зов истории. А зов ее неодолим, он меня порой даже томит излишне, чувствуемый мной еще от раннего детства, когда в тяжелые, мрачные военные годы зимы 40-го бледный и усохший от голода до сухожилий, с болтающейся, как свинцовый грузовик на ниточке, головой, грязный, обтрепанный, в струпьях и язвах, кровоточащих желтым гноем, сукровицей и чернеющей на глазах комковатой кровью, валился я с ног, хрипел и закидывал судорожным рывком синеющую голову, то подхватывали меня люди отца моего, обертывали мехами, пухом и тканями, несли в дом, вносили по скрипящим ступеням резного крыльца в темные покои, кормилица охала и ахала, гоняя девок за тазами с горячей водой и молоком с желтым искрящимся на дне хрустального сосуда, гнали кучера Архипа за дохтуром, а в ногах кровати улыбаясь издали, как сквозь сон, дымку, северное или южное марево, фата-моргану, голубой улыбкой зыбко светилось лицо матери моей с высокой, словно струящийся водопад золотых волос, прической, длинные щупающие лучи, вспыхивающие на гранях колеблемых камней в нежных невидно-проколотых мочках ушей и вокруг стройно-растительной беззащитной шеи, длинное, декольтированное платье, в котором она, чуть покачиваясь в теплом, струяющемся кверху воздухе, поднимала свою тонкую бледную руку с слегка просвечивающими синими прожилками под мраморно белой обволакивающей кожей, раскрыла, как цветок, лилию голубой глади забытого царскосельского пруда, раскрыла и покачнула кисть с зажатым в ней батистовым платком, делая еле уловимое движение: прощай! – и уплыла на дальний, чуть видимый и слышимый отсюда, но недосягаемый никакими силами души, сердца, слез, памяти и стенаний небесный бал. Вот как это было.
Друзья мои,
как мы неуловимо ускользаем друг от друга по натянутым в неведомых нам направлениях нитям живого времени – и это неизбежно, и это печально, и это прекрасно, так было всегда, так будет, так надо. Давайте же любить друг друга, станем же диамантами сердца друг друга, но не только сердца плоти, а сердца души, сердца духа, сердца созидания и творений духа! Давайте же писать друг про друга, сделаемся же героями произведений друг друга. Не о себе, нет, не подумайте, не возгордитесь, не о себе стараться будем, даже не в той чистой и возвышенной форме, как нам предлагает поэт: «давайте же дарить друг другу комплименты?» – тоже нет. Когда он, помню, пришел ко мне и сказал: «Бери, это тебе одному, заслужившему!» Я ответил? Нет! – но не из неблагодарности и черствости невоспринимающего сердца – нет. И сейчас я говорю: Нет! Я совсем о другом.
Я о том, что вот знает ли кто, например, что юность Кабакова прошла в самом сердце индустриального Урала, где он могучим и яростным чернорабочим каменноугольной шахты им. 30-летия добывал свои первые впечатления о тайнах жизни, что Булатов родился в древней поморской семье и до 15 лет питался только сырым мясом и горькими кореньями, что отец Рубинштейна был легендарным командармом славной конницы и первым занес азбуку и алфавит в дикие тогда еще края Калмыкии и Тунгусии, что Орлов во время краткосрочной неожиданной службы в рядах военно-морского флота среди бушующих вод и смерчей Средиземного океана спас жизнь своего непосредственного начальства, а про Сорокина рассказать если, а про Некрасова, а про Чуйкова, а про Алексеева, а про Монастырского, который провел все детство и юность в диких лесах Алтая, воспитываемый медведицей и вскармливаемый молоком горного орла, Гундлах же, например, помнит своих предков до 70 колена, которые носили воздушные гермошлемы и говорили на непонятном никому, кроме одного Гундлаха, языке. Все это не должно пропасть втуне для потомков, но должно стать общим, всеобщим достоянием, высокими примерами подражания и тайного удивления.
Друзья мои,
я люблю вас всех – и Орлова, и Лебедева, и Кабакова, и Булатова, и Васильева, и Некрасова, и Сергеева, и Гороховского, и Чуйкова, и Рубинштейна, и Монастырского, и Сорокина, и Алексеева, и Шаблавина, и Кизевальтера, и Поняткова, и Макаревича, и Гундлаха, и Звездочетова, и Мироненко, и Мироненко, и Попова, и Ерофеева, и Климонтовича, и Величанского, и Гандлевского, и Сопровского, и Сергеенко, и Лёна, и Айзенберга, и Сабурова, и Коваля, и Бакштейна, и Эпштейна, и Раппопорта, и Пацюкова, и Ахметьева, и Абрамова, и Сафарова, и Щербакова, и Европейцева, и Новикова, и Дмитриева, и Рошаля, и Захарова, и Альберта, и Жигалова, и Овчинникова, и Файбисовича, и Богатырь, и Брускина, и Чеснокова, и Шаца, и Рыженко, и Чачко, и Шейнкера, и женский род, и прочих москвичей, не упомянутых по естественной слабости человеческой памяти дат и людей, и ленинградцев, и одесситов, и харьковчан, и львовян, и парижан, и нью-йоркцев, эстонцев, литовцев, англичан, немцев, китайцев, японцев, индусов, народы Африки, Азии, ближней, дальней, средней и прочей Европы и Латинской Америки.
Я люблю вас, дорогие мои!
А вот другие
1985
Предуведомление
Вы знаете, что мне, человеку слабому и нерешительному, нелюбопытному и замкнутому, представляется просто дивом, но и ужасом активность и неодолимая ярость в постижении мира и овладении им моих близких знакомых и коллег. Иные из них меня просто убивают, приводят в отчаяние непостижимостью и недостижимостью самих основ их непрестанной активности.
Остается просто смириться и по мере сил, элементарно фиксировать все эти необычайные проявления.
Что я и делаю.
* * *
Я, конечно, человек пустой, но мне рассказывали, да я и сам это знаю, как Иосиф Маркович Бакштейн за одним столом может есть и ел с инакоморфными. Он может – у него и уши, и нос, и руки! Я видел его только за стиркой и прополкой – но и там он стремителен, прожигающ и обескураживающ
Они садилися за стенкой
И тихий разговор вели
Но аромат безумий тонкий
Их
И на краю второй земли угадывался
* * *
Корейцы различают шесть степеней развернутости явлений. Кабаков Илья Иосифович утверждает, что ему ведома и седьмая. Я-то вообще необразован, а главное, нелюбопытен. Но после тех странных сюжетов, которые разворачивались перед ним близ Карагандинских шахт, да и в самих шахтах, где он оставался после отработанной смены, да и в других местах бывшего Союза, я не сомневаюсь. В общем-то я во всем сомневаюсь, а в этом нет, хотя мне и доказывали, что сомневаться правильно.
Бывает, степень изощрения
Не соответствует вполне
Ни виду в боковом окне
Ни древности, ни истощению
Степени
Соответствия
* * *
Я всегда был ребенком, да и потом взрослым, отстающим от времени и сверстников лет на 10, но не только меня, но даже и сторонних людей удивляло, как Борис Ефимович Гройс клал на одну руку что угодно, даже, извините за выражение, чьи-то фекалии и резким ударом ребра другой ладони заставлял это полностью перелететь на что-нибудь другое. Он говорил, что это обычный способ меча имлит-ци, приобретенный им во время службы в Тихоокеанском флоте, где он, кстати, дважды тонул и один раз в полнейшем одиночестве отбивался от захватчиков. Мне это недоступно для понимания, но некоторые понимают
Казавшиеся непочатыми
Вдруг все бутылки оказались
Откупоренными
И волк с притихшими волчатами
С опаской язычком касались
Их
Как отравленных
* * *
Игорю Павловичу Смирнову бывает нипочем часами сидеть в медленной воде, что мне, человеку слабому и издергавшемуся, просто не под силу и представить. Но найти воду достаточно медленную и при том ледяную – вещь не такая уж и простая. В прежние времена, когда он дружился с тунгусскими перегонщиками оленей, проблем не было. Но от той поры идет другая, однако губительная уже, привычка – раз в месяц острейшим ножом отхватывать самый крайний кусочек какой-нибудь плоти, чтобы, однако, не успевало загнивать
Но если представить, что в усах
Какой-нибудь с мороза входит
Она ж стоит в одних трусах
Дрожит и пальцем лишь выводит
На стекле?
Ужас
* * *
Меня, расчетливого и экономного, всегда поражало, как это Рубинштейн Лев Семенович враз, без всякой подготовки и осмысления бросается на женщин, не обдумывая последствий для своей позиции. А раньше и вообще, помню, просто не добегал; а еще раньше, когда я его еще и не знал, говорят, спокойно добегал и был достоин, что для меня, откровенно говоря, просто непостижимо
Где наша мощь распространяется
На мелочь всякую, на каплю
Какого-нибудь купороса
Глядь – а черты великоросса
Осмысленно пробиваются
Сквозь нашу бессмысленность и бессмысленную мощь
* * *
Будучи практически всегда истощен и обессмыслен, я с недоверием следил за огромной кошачьей прытью Харлампия Орошакова. Я лично сам видел, как он выедал внутренности им же вспоротого байскака, и мне говорили, что он то же самое допускает и в отношении крупного скота, и даже родственников, не посягая разве на слоновьих и носорожьих, да и то – где их сыскать в пределах той же Германии или России
Рассыпанный по небу звук
Но сердце, сердце чует – вдруг
Все вокруг напряглось вдоль неожиданно простегивающих нитей
* * *
Я никогда не ходил в храбрецах и меня всегда, сознаюсь, подташнивало от необходимости даже заурядного, каждодневного геройства, поэтому не мог я без удивления и некоторого даже омерзения следить, как известный вам Владимир Георгиевич Сорокин с помощью обыкновенного портфеля или папки врезался в черепа и грудные клетки даже не противостоящих ему, а просто неминующих его. Говорят, он не всегда был таким и в детстве его обнаруживали в обществе мышей, тараканов и птиц. Но я уже застал его таким, однако же видел двух его дочек и жену, и они не возражали против его неистовств
Бывает, воздух залетает
С соседних дышащих полей
И свет в вечернем небе тает
И взбитый пух от тополей
Всю землю мелко укрывает
Ты жив! ты жив! – Оттоп Олей
Междунебесный
Тщетно пытается убедить тебя —
Жив! жив! – отвечаешь ты с недоверием
Т. е. ясно, что нежив
* * *
Мне, безумно неуверенному и мечущемуся, всегда доставляло прямо-таки болезненное удовольствие наблюдать, как Константин Викторович Звездочетов прямо и стремительно переходит улицу под неприкрытым взглядом милиционера. Есть свидетели его просто невозможного перехода улицы под взглядом двух милиционеров. Говорят и о большем, но верить надо с опаской
Мы из воды почти на девяносто
Процентов
Состоим
И что же? —
При малейшем повышении температуры
Мы испаримся словно дым? —
Отнюдь
* * *
Мне, унылому и даже мрачному, часто указывают на пример вечно неунывающего и даже вызывающе заразительно веселого Сергея Анатольевича Курехина, который, сказывают, в детстве насмерть защекотал своего любимого сенбернара, но не смутился этим, как кто-нибудь бы вроде меня, и на его похоронах спел прочувственную и тоже нетрагическую песнь, чем растрогал до слез всех окружающих, откуда и пошла его дальнейшая музыкальная одержимость
Семнадцать месяцев в году —
Считай иль не считай
На каждый – песню сочиним
И я тогда приду
Восемнадцатым
* * *
Для таких, как я, кушающих поспешно, неряшливо и невнятно, предпочитая исключительно вещи подтекающие и с гнильцой, пример Виталия Владимировича Пацюкова, который, можно так выразиться, вкушает двумя точными пальцами вещи сухие, проверенные временем, такие как солома, ракушки, кирпич, щебень, что-то металлическое, бетонные ли плиты и пр. – пример прямо-таки губительно укоряющ. Говорят, правда, что это из-за скупости, но нет, я сам наблюдал из-за угла, как он щедро и уже не двумя, а пятью, даже всеми десятью-одиннадцатью пальцами кормил свою жену и дочь красной рыбой и икрой. Нет, не от скупости он такой, а нам в назидание
На сей немыслимый пример
Даже стиха не сочинить
Вот вам, казалось бы, размер
Ан нет – лишь Ханесоч Инить —
Единственное
Что может хоть как-то соответствовать этому
* * *
Говорят, что Екатерина Юрьевна Деготь с компьютером творит чудеса, прячет и укрывает его в такие места, что и не отыскать. Иногда и просто заглатывает, но это только для чистой профессиональной надобности – все это для меня, человека вялого и неповоротливого – просто ужас что, но и чудо
Я плачу! плачу! слезы нижу
на ниточку суровую
Но протираю глаз и вижу —
Весь мир расправленный и новый
Кроме меня
* * *
Нервный и раздражительный я всегда с большим удовольствием наблюдал, как обаятельно и как-то со вкусом рубит дрова Виктор Владимирович Ерофеев. На заднем дворе своего небольшого домика он тихо ставит поленце на поленце, расчетливым ударом раскалывает его, перекидываясь незлобивым словом с соседом, затем идет вычищать хлев, заполнять амбары зерном, вскакивает на коня и со свистом улетает в ближайшие дубравы
С соседних маковых полей
Потянет сладковатый ветер
И с пухом местных тополей
Перемешавшись, станет этим…
Ну, этим…
Лирические портреты литераторов
1992
Предуведомление
Некрасов уличает меня как бы в том, что я нечист на руку, приведя в пример случай с чьих-то слов, как я в молодости, придя на вечеринку, в отличие от всех остальных, не принес спиртного. Так ведь я же не пью! зачем же я буду приносить-то. И уносить не стану! Я ведь не пью. Так что же мне приносить! Ведь я же не пью! Не пью я!
Я понимаю, конечно, что у литераторов всегда отношения так себе, но утверждать такое! Может, конечно, я виноват в чем-то. Вот, например, действительно не принес. А зачем я его приносить-то буду, ведь я не пью! Я не принес так и не унесу. Я же не пью, это может подтвердить любой, так зачем же мне и приносить.
Но все дело, конечно, сложнее, все дело в подсознании. В подсознании и соперничестве, как говорится, у литераторов-то. В ревности прекрасной, творческой! В мнительности, у литераторов-то, дело все глубокой и стремительной, высокой и культурной! В зависти возвышенной благородной! Нет, не так уж и просты литераторы, как это кажется на первый взгляд: мол, не принес спиртного! Да, не принес! Да! Но я и не пью, потому и не принес. Не принес, но и не унесу! Не так, не так просто угадываем со стороны литератор в своем непотребстве и как бы ответном негодовании призывном, претензиях справедливых! Во всем нужно искать внутреннюю причину, как у нас любят повторять: зри в корень! Вот, скажем, я не принес спиртного! А почему? – а потому что я не пью! не пью я! Вот, вот причина-то глубинная! А следствие? А следствие, что я и не унесу! Вот смотри – один побледнел в негодовании, будто его толкнули. На деле же он дальним оком узрел, как его будто бы товарищ что-то там такое успел, нырнул куда-то, вынырнул где-то там. Ну, не принес, не принес! Так ведь я и не пью! Ой, все сложно, все сложно у нас. Вот, например, меня легко даже очень может кто-нибудь обидеть тем, что я спиртного не приносил, а на поверку выходит, что я не пью. Так зачем же мне его и приносить, если я его не пью. Я же не унесу, потому что не пью. Мне незачем и уносить. А уж как там у других – не знаю.
Не мое это дело, учить других. Мое дело не уносить, потому что я не пью, поэтому я и не приношу. Мне незачем и подсматривать – кто там уносит, не уносит. А и унесут – ничего, не оскудеют. Может, потом когда и сами принесут чего-нибудь куда-нибудь. А я вот не приносил, потому что не пью. Потому и не унесу. Некуда мне уносить-то, а то и унес бы может быть куда-нибудь, домой, например – и в этом Некрасов провиденциально, в идее, метафизически, онтологически, дискурсивно (но отнюдь не фактологически, нет! Нет) может, и прав. Да, зарекаться нельзя. Но я не пью, потому и не принес, и не унес тоже. Ну, ладно, устал я сражавшись-то.
Хватит.
1 |00209 Приходит Чехов на погост
Слезу случайную роняет
Змея из гроба выползает
Чехов берет ее за хвост
Ее тревожит и ласкает
Она ж мурлычет и поет
Потом она его кусает
В мужской незащищенный рот
И оба смеются
1 |00210 Она сидела среди зала
И некоему толстяку
Шептала как холостяку:
Ты – Пушкин! Я тебя узнала!
Он выхватил тут трость с хлыстом
И ее бросил на колени
Под опрокинувшийся стол
И стало ясно – Бог и гений
Он!
И все
1 |00211 Вот он лежит без жизни красок
В гробу лежит он, Николай
И все его зовут: Некрасов!
Но бабочка на гроба край
Садится и поет: Давай
Сольем уста наши таинственные!
Давай – он говорит – единственно
Что я вижу сейчас —
Так это уста твои бархатно-мохнатные
1 |00212 Вот мальчик Гоголь в речку прыгает
Под Киевом
И затевает с кем-то драку
На берег в ужасе выпрыгивает
И видит неземного рака
Кровавый ком в клешне держащего
Продолговатый
Себя ощупывает он дрожащего
Гоголь —
Нет, на месте пока
1 |00213 Ее подружка с трактористом
Всю ночь гуляла до утра
Когда же по траве росистой
Домой вернулась, то она
Подружку стала вопрошать:
Ну, что? —
Ах, Анна, тебе не понять! —
Отвечала подружка
Отчего же, – сказала Анна —
я и медведицу могу понять! —
И та упала замертво
1 |00214 Вот Тютчев лезвием вскрыл вену
А кровь течет и не течет
Язвительно и откровенно
Он редким каплям счет ведет
До вечера
Потом одев камзол остылый
Летит на бал, зане постылый
Лишь только входит в зал – мгновенно
Кровь диким фонтаном забрызгивает всё
1 |00215 На чашечке цветка Тургенев
Прозрачный мед невидный пьет
И ножки, как балетный гений
То вдруг совьет, то разовьет
То бородой по самый пах
Вдруг зарастет что патриарх
Вселенский
Вот, кстати, и с Рубинштейном подобная же история. Он, может, вам уже говорил (он всем это рассказывает), что однажды, еще когда он жил на Кольце, я как-то зашел, а ему спешно надо было куда-то (может, притворялся или специально подстроил – это я только позже догадался). Я остался, наивный, подождать, но не дождался и ушел. После этого он мне рассказал, как бы между прочим, как бы фальшиво взывая к моему сочувствию даже, что, мол, у него из дома исчезли 152 р. (по тем временам деньги немалые и не думаю, чтобы они в действительности у него водились). Нет – восклицал он патетически – нет, конечно, я даже в мыслях не могу себе позволить такое (а где же это он может?), чтобы заподозрить вас, уважаемый Дмитрий Александрович! И жена моя тоже (жене-то уж, наверное, все-то в позорном для меня свете и представил), нет, нет, никогда! – фальшиво сокрушался он, а глаза-то говорили: ну, не стыдно тебе, у совсем небогатого человека украсть 167 р. – (а ведь до этого, помните, было 152 р.). Я просто-таки ужаснулся: Лев Семенович, креста на вас нет! – Да что вы! да что вы! – перебил он меня – ни в коем разе я не хочу даже намеком обидеть вас, даже жалею, что завел этот разговор, – просто для меня 344 р. деньги немалые! – а сам так пытливо всматривается, словно говоря: что, сука, обчистил меня! не встали поперек горла-то мои нищенские 487 р.! Лев Семенович – отвечал я сдержанно – мне непонятен тон ваших речений! Будьте добры изъясниться яснее! Ну, украли у вас деньги, ну, предположим бы, это был бы я – но это еще не повод для подобного тона! – Ему неприятен мой тон! – воскликнул Лев Семенович, обращаясь к обществу собравшемуся в гостиной, мужчины оторвались от карт, дамы придерживая кринолины, пытались из-за спин рассмотреть участников скандала. Хозяйка, обмахивая веером раскрасневшееся лицо, бросилась к нам: Лев Семенович! Дмитрий Александрович, вы же светские люди, ну какие-то там 571 р. Но Лев Семенович был уже неудержим: Я ему объясняю что у меня украли 865 р., а он почему-то, явно выдавая себя, начинает защищаться, оскорблять меня, делать недостойные намеки в адрес моей жены, будто бы мы могли кого-либо без всяких на то оснований обвинить, укорить, укради он даже мои 1598 р.
Ну, естественно, потом оказалось, что он куда-то их подевал сам, или специально подстроил – но зачем? Мне же они не нужны! Я не пью, не курю, в рестораны не захаживаю – на меня просто невозможно это свалить, весь свет это знает. А сам Рубинштейн как раз очень даже это все любит – выпить там, закусить, посидеть с хорошенькими женщинами до утра, а потом по пустынным улицам эдак со свистом на ямщике промчаться до своих построек. То есть есть на что деньги тратить, и он их тратит, вот и случилась история. А мне зачем деньги – я не пью! Да и жена у меня зарабатывает неплохо! А вот Рубинштейну как раз деньги нужны, он всегда жалуется на их отсутствие, он сам и растратил эти деньги, а чтобы скрыть от жены, всю эту историю и выдумал.
1 |00216 Вот Хлебников ест суп-окрошку
И видит в тарелке мошку
Нет, чтоб сказать ей: Дорогая
Я весь мушиный ваш народ
Как множественность понимаю
Идеальную
Или сказать наоборот:
Как числа чистые из сажи! —
Но нет
Со злостью некой даже
Он съедает ее
1 |00217 С ребенком на руках один
Средь моря дикой повилики
Великий Салтыков-Щедрин
Стоял с подъятым к небу ликом
И думал:
Что делать с ним? вот он пытается
И силится! – а ну-ка зайцу
Отдам его
И отдал
1 |00218 Парис стоит и сзади Блок
Вульгарной женщиной подходит
Рукой по волосам проводит
И ядовитых пчел клубок
Находит и бежать пытается
Но передумал и впивается
Зубами красными
В мраморное бедро Париса
1 |00219 Он в ванной с мышкою игрался
Осип Эмильич Мандельштам
Вдруг
Его окликнул кто-то там
Женским голосом
Ан – никого! знать, обманулся
А мышка-то и затонула
Тем временем
1 |00220 Лесков катил велосипедом
Навстречу ему вышел волк
И говорит: я – соль и ладан
Этого места!
Но обо мне, я слышал, толк
Идет
Что я некрофил
Иди и правду им скажи! —
И он пошел и свою жизнь
Всю практически
Отдал этому делу
1 |00221 Цыпленок попался ему и поник
Не бойся, не бойся! Державин-старик
Тебя не погубит и не запечет
Ну, разве, с собою в могилу возьмет
Так это же слава! Так это ж – почет!
Пойдешь ли со мною? – а тот уж и мертв
Сам по себе
1 |00222 Где строй солдат себе стоял
Стоял ни низок ни высок
Хармс тихо сбоку подошел
И тоже взял под козырек
Но подошел руководитель
И в сторону его отвел:
Товарищ Хармс, вы нужны детям
Вот вам дитя, вот стул, вот стол
Вот деньги
Начинайте
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?