Текст книги "Коротко и жутко. Военкор Стешин"
Автор книги: Дмитрий Стешин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Погружение в Дамаск
Каждый приход святого образа из небытия – Знамение.
Вот посмотрите – вернул на Родину из Сирии. Нашел под завалами рухляди, в лавке антиквара в Старом городе на улице Виа Ректа, по которой еще апостол Павел ходил. У меня с этим антикваром давние отношения, еще с 2012 года. Цены он ломит совершенно конские и не торгуется, прямо как кассир в супермаркете. Помню, во время одного торгового разговора ногой подкатил к нему автоматную пулю (они уже залетали к воротам Баб Шарки из района Джобар, занятого боевиками) и говорю ему:
– Ноу турист, ну какие сто долларов, муалим[6]6
«Человек», или «уважаемый», или «почтеннейший» – распространенное обращение.
[Закрыть]? Побойся Бога! Ты что! Что ты!
А он мне:
– Пятьдесят долларов – букра-букра[7]7
«Завтра-послезавтра» – любимое слово на Ближнем Востоке.
[Закрыть], а сегодня – сто!
Довел его в тот раз до белого каления, за каждый цент бился. Торговались мы с ним, как цыгане за подковы от дохлой лошади. Аж вспотели оба. И стыдно было немного за образа торговаться… Но сговорились кое-как, и увез я от него «Иоанна Богослова в молчании», редкого извода, отлитого в 18-м веке по иконографии века 16–17-го. Суть в том, что, когда Ангел открыл Иоанну Богослову тайны Апокалипсиса, про некие события строго-настрого запретил ему рассказывать людям. И на иконе Иоанн в неком ошеломлении пребывает и в тяжелой, горькой такой задумчивости. И оказался сей образ покровителем всех пишущих – журналистов, писателей и книгоиздателей. Я его потом долго носил в прозрачном карманчике старого своего бронежилета. Потом на шею повесил. У него специальная петля с дырочкой, чтобы можно было на себе носить в скитаниях и гонениях. На петле – Иисус Пантократор, Всевидящее Око, мой строгий Господь. Вещь староверческая, так и называлась изначально – путевая икона. В киевском аэропорту, после Майдана, озверевшие от демократических завоеваний сотрудники державной варты моего Иоанна Богослова с меня снять пытались, пока я им пару слов не сказал проникновенных. И по глазам моим они поняли – снимут только с трупа. На том и расстались.
А в этот приезд в Сирию повел антиквар меня к себе домой. Я же у него единственный покупатель за последние три года, практически родственник, кормилец! Шли мы долго по узеньким улочкам, где-то боком я протискивался, где-то пригибался, и пришли в один из двориков старого Дамаска. Двор-колодец, в центре – мраморный фонтан с резьбой прихотливой, затейливой. Тридцать котов бродят вокруг. И все разных цветов, в глазах рябит. Сумасшедшая жена с кисой в каждой руке нас встретила благосклонно – муж бизнесом занимается, однако. В уголке какой-то бродячий дервиш в полосатом халате стул перетягивает проводом в оплетке ПВХ, белье сушится, кебабы шкворчат. Антураж! Заводит в комнату свою… Я чуть на пол не сел. В принципе, там хранителям Третьяковки было бы чему позавидовать и на что поглядеть. Там одних ставротек[8]8
Врезанные в доску медные литые иконы.
[Закрыть]староверческих около десятка. Я ему говорю, делая руками сквозняк:
– Вы понимаете, что вы очень богатый человек? Ферштеен? Откуда все это?
Говорит, что выкупал иконы у наших дипломатов и строителей. В безбожных 70-х годах их везли в Сирию чемоданами. Ну и до революции в страну много что попадало через паломников. Русская православная церковь и Сиро-яковитская православная дружили и дружат традиционно. А там, где прошел любой антропоток, всегда остаются артефакты. Вот и собралась у моего торговца коллекция. Что-то из нее продает, тем и кормится. Христианин. Разбирается в предмете, в деревянных досках, в иконописи.
Богоматерь Тихвинскую я нашел у него в углу, где вся археология свалена. Лавка темная, лампочка аккумуляторная еле светит. Он еще и двери затворяет, чтобы разлюбезные его соседушки антиквары-конкуренты так уж явно нас глазами восточными не жгли, завистливой порчи не наводили, песьей старости и прострела в поясницу.
В общем, роюсь я там, как шахтер в забое, штрек прохожу наклонный, без крепи, наудачу. Пыль вековая стоит столбом, руки по локоть грязные. И вот выскочила мне в руки плакетка. Разобрал, что оклад у нее виноградный, над эмалями посокрушался – казалось мне, что нет там больше эмалей, все скололись. Да и вообще из-за грязи думал, что монохром. Не знаю, уж зачем и взял, сердце что-то подсказало. Антиквар, против обыкновения, не стал страшных цен заламывать – выписал мне быстро, справа налево, справку на вывоз покупки и удачной дороги пожелал.
Дома, на вилле, где мы жили, настрогал я мыла в фарфоровую селедочницу, развел в кипятке, иконку в раствор уложил. Через три часа начал мыть, своей зубной щетки не пожалел – товарищи, кто за плечом у меня стоял в этот момент, ахнули. И сам вздохнул. Еще и буковка С вылезла на навершии – то ли владельческое клеймо Соловецкого монастыря, то ли клеймо московской мастерской Соколовой Марии. Не знаю пока. Полез в каталог – еще раз вздохнул. R8 – редкая, представлена в коллекциях. В самом каталоге даже изображения оригинального нет, взята фотография из книги «Антология православного художественного литья» (Бережков В. Н., Кириков А. А.) и в одной эмали извод. В светло-голубой. А их тут три вида и четвертый – переходный цвет, с крапинками.
И разгадал я антиквара. Не хотел он Богоматерь Тихвинскую отдавать и не отдавать не мог, поэтому и засунул куда подальше, чтобы праздный турист не добрался. Чтобы к понимающему человеку она в руки пришла. Так оно и вышло. Еще и домой вернулась, в Москву, потому что время сейчас такое – когда все камни собирают.
Опустошение
Описание эмоционального выгорания на работе, а в конце – катарсис и расплата за попытку отстраненности.
Завтра исполняется месяц командировки в Сирию, и, как обычно, в этот срок настает некое опустошение. Перестаешь высыпаться. То есть если повезло и лег в 21:00, а встал в 9:00, ты такой же, как и был. Что спал, что не спал… Внешне все нормально – сухой, поджарый, глаза запали, двигаешься быстро, как робот, которого запитали напряжением в 380 вольт вместо 220. Но внутри все ссохлось, как ядро у новогоднего ореха, найденного во время генеральной уборки к Первому мая. Орех этот вывернулся из жадных рук, упал с елки и закатился под батарею, мерцал там золотой кожурой сквозь реликтовую пыль, никого более не радуя. Не трогая за душу. И тут, в конце концов, происходит то же самое. Смотришь с холодным сердцем на километры развалин. На заплесневелые игрушки в детской с выбитыми стеклами. На бетонные плиты, которые раздавили комнату с мебелью. Мелькают высохшие сады и бассейны, ржавые замки на дверях, которые уцелели, потому что эти двери взорвали гранатами. Или уронили стену. Думаешь равнодушно о том, что возле того же Алеппо, в песках, сокрыты девять древних городов и никто не льет по ним слезы. Потому что и это пройдет. Видишь, как плещет море и пальмы кивают на ветру. Созерцаешь с легкой скукой на грани раздражения, как ленивый и богатый хлыщ, не вылезающий с курортов… Вместо того чтобы сказать с чувством самому себе: «Спасибо, Боже, за то, что подарил мне эти два дня в этом месте!» Насобирал ракушек дочке, да и ***н с этим морем, пусть все выкипит в пар, когда Господь будет жечь, не в силах что-то исправить… Ты в стеклянном кубе и ведешь наблюдение. Вчера, правда, куб лопнул так же легко, как я его возвел. Даже не кольнуло в сердце, а просто размолотило душу в труху – странное и трагическое совпадение, не выясненное до конца, потому что больше не у кого спрашивать, можно только домысливать или представлять.
Семь дней назад мы встали в Хомсе на обочине – перегнать материалы. Мы жили в пустыне без Интернета, и добра накопилось изрядно. Хомс изнывал какой-то летней жарой, и мы пошли, не спеша никуда, в лавку-военторг, которую приметили по дороге. Торговлей заправлял забавный пацан лет десяти – отец его куда-то отлучился по делам. Долго примеряли сирийские «пиксельные» камуфляжи из отличной местной ткани, но сшитые местами кое-как. Я перебирал мешок кепок. Мне прихватило солнышком голову, и я брил ее, повизгивая, как поросенок, застрявший в садовом штакетнике. Малолетний продавец хоть и оробел немного от такого напора клиентов, но потом собрался в кучу и включил негоцианта. Например, встав на табуретку – роста не хватало, попытался натянуть на меня кепку на три размера меньше. В лавке не было зеркала – военному не пристало самосозерцать и кокетничать со своим отражением. Поэтому я выходил любоваться собой в зеркальную витрину цветочного магазина – он находился через стену и был отделан богато и со вкусом, что является взимоисключающей редкостью в этих широтах. Не знаю, уж чем я показался пацаненку, но он пытался со мной поговорить и даже погладил по рукаву, на котором была нашивка с триколором. Я подарил ему десятирублевую монетку на прощание. А через час или через день эту улицу взорвали машиной со смертником. Дома с обеих сторон осыпались фасадами, и лишь с большим трудом я угадал выгоревшую бетонную ячейку, которая осталась от лавки. Уцелел мальчишка или нет, я не знаю. И спросить там не у кого. Мусор быстро вывезли, а свежие развалины уже промыло дождями. И нам, как в закольцованном кошмарном сне, опять нужно было передать видео и фото. И мы проехали вперед, чуть дальше, и встали метрах в трехстах от этого жуткого места. Вайфай нашел чью-то запароленную сеть под названием ELENA. Я закричал вдоль улицы: «Лена! Дай пароль на полчасика!», но никто так и не откликнулся.
Позвонками в нутро
Сага о профессиональных заболеваниях
Сознательно, со всей ответственностью и непреклонно я обратился к врачам впервые в 43 года. Призвал их к своему одру, где плыл невозбранно на мятых перинах по кисельному озеру, в холодной испарине, с матюками, застывшими на бледных изломанных губах. Думаю, это хороший показатель в целом, учитывая стиль моей жизни, ее огнедышащий и резвый темп. Разумеется, дражайшая Юлия Петровна несколько раз пыталась поиграть со мной в доктора, подкрадывалась со шприцами, заполненными мовалисом, но я был тверд, как пасхальный кулич в ноябре. Им, женщинам, особенно любящим женщинам, только дай поиграть с тобой в больничку – залечат наглухо, схоронят, дождутся, когда осядет холмик, поставят сверху приличествующий усопшей личности памятник, разобьют цветничок и будут с гордостью нести твой образ в сердце… много-много лет. И как луковая шелуха, с этого образа бесследно исчезнут твои циничные шутки, носки под кроватью, одинокое курение на кухне ночью, измены семье с работой, необоснованная критика котлет, отказ завести собачку хаски или котика мейкуна, брутальное ослиное упрямство, сборы в командировку на нервах и криках и приезды из этих командировок, когда домашний очаг вдруг наполняется запахом войны и смерти, – вот эти все милые косяки, которыми я так славен. Еще в нежном возрасте, начитавшись предисловий в районной библиотеке, я проник в суть многих вещей и потому врачей откровенно чурался. Это как с онанизмом или героином – стоит только начать. Начинать не хотелось.
Но после крайней командировки меня стало ощутимо загибать в обратную сторону, как ревельскую прибрежную сосну. С эфира Жени Попова я вышел с ощущением мешка с цементом на загривке, хотя всего лишь час простоял на ногах. По утрам шею клинило так, что попытка посмотреть в боковое зеркало машины уже напоминала подвиг и требовала концентрации всех нервных и моральных сил в одном кулаке. Винил я во всем этом свой бронежилет и отчасти Моторолу, от которого я когда-то почерпнул следующую мудрость: «Чтобы привыкнуть к бронежилету, нужно его просто никогда не снимать». Ну, я его и не снимал по возможности. Плюс горный рельеф добавил каких-то аномалий в позвоночный столб. Помню, как сейчас: бегу под горку по камням и не вполне понимаю, что творится, – какая-то непривычная динамика у организма возникла, как пушечное ядро несусь, не касаясь лаптями латакийской земли… Когда тормозил, что-то хрустнуло.
В общем, был взят больничный, а к больному призван Дед. Дед с самой большой буквы. Помню, оглядел он меня своими ясными, умытыми глазами, провел рукой над головой моей и начал жечь:
– Справа сильный удар был, слышите плохо.
– Ага, контузия.
– Зрение портится.
– Да, стало садиться в последние месяцы.
– Это воротниковый пояс, я поправлю. Нога левая, травма колена? Так? Почки не очень, забиты. Аппендицит не удаляли, и иногда он тянет и покалывает, так?
Осмотрев меня, Дед заявил, что берется починить мой организм. В первую очередь вытащить ушедшие куда-то вовнутрь позвонки. Цену Дед объявил такую смешную, что все мои подозрения в шарлатанстве тут же отпали.
Дед спит мало, встает рано, соответственно, в восемь утра я уже сижу на прохладном табурете. И на моей спине с помощью молотка и призм из литой резины исполняют серенады Брамса и турецкие марши. Стонать и жаловаться нельзя, упаду в собственных глазах, поэтому я приноровился страшно, зверино и жестоко рычать. Без звука. Просто разеваю пасть в безмолвном крике, как химера с мечети Парижской Божьей Матери. Помогает. И пот течет ручьем.
Как я и чуял, Дед оказался с Украины. В Москву наезжает два раза в год уже чуть ли не десяток лет. На мой вопрос: «Как вам новая власть?» дед выразился достаточно культурно, но так, что в Киеве, как мне показалось, в этот момент кого-то вырвало, а у кого-то вообще погана кишка вывалилась. А еще дед сказал, что энергетика у меня очень сильная. Никаких сглазов на мне нет, не держатся они, отскакивают «как с гуся вода», поэтому все тысячи проклятий и пожеланий смерти, по законам бытия, возвращаются обратно, к отправителям. Что меня очень потешило и даже развеселило. И придало таких бодрых, злых сил. Потому что до «эры милосердия» еще очень далеко, так далеко, что нет никаких надежд, что она настанет. Наш шлюз для передержки изломанных душ перед переходом в иные миры и состояния страшно трясет и лихорадит. Остывающий каменный шарик, на котором мы несемся в ледяной пустоте, больше не убежище, а граната без чеки, которая катится вниз по водосточной трубе. И есть большая вероятность, что мы отправимся в Царство Божие всем списочным составом без разбора на расы, гражданства и политические предпочтения. Хорошо бы, чтобы в этот момент у меня больше не болела спина – слишком уж далеко и долго придется брести среди звезд. И может быть, еще кого-то понесу на руках…
На стыке миров
Во тьмах Беловодья
Проекция прошлого на современность. Их неизбежный конфликт.
Вишерка в среднем своем течении раскручивалась, как камень, готовый сорваться из пращи. Бесконечные изгибы бесконечной реки расщепляли трезвый, циничный взгляд на мир. А между тем места подступали к нам сказочные, глуховатые. Здесь даже металлолом уже не пилили и не вывозили, что для местных, почти натуральных хозяйств, было странно. Скорее всего, горючее стоило дороже добытого черного металла, да и сплавлять его оказалось мудрено – на маленький катерок много не нагрузишь, а большое судно просто разопрет в извивах реки. Металл стал украшением древних лесов, и мы иногда фотографировали брошенные железнодорожные вагончики, облитые веселой оксидной рыжиной. Встречали и дивились разрушенным мостам с бессильно обвисшими рельсами. Рельсы не доставали до воды и чуть раскачивались, как разваренные макаронины с края кастрюли.
Человек, сколько себя помнил, воевал с Пармой и ею же и жил. Земли тут были скудные, но лес кормил, и река кормила. Были тут люди, исчезли постепенно, и с каждым годом след человечий простывал все сильнее. Случись что – и не докричишься вовек. Девяносто литров бензина у нас ушло, чтобы добраться до этих заповедных краев. Где темно-коричневая почва похожа на щедрые ломти торта и уходит в воду целыми берегами – река раздвигала лес, ей было тесно. Вода уже чуть спала – половодье заканчивалось, и смытая земля лежала по берегам такими твердыми, надежными на вид пляжиками, как бы приглашающими пристать, размять ноги, пройтись по твердому. На Севере такие места называют «няшой», и нога в эту няшу-грязь уходит по пах. Можно погрузиться сразу по пояс и остаться там – как повезет. При этом воды самой реки непроницаемо черны, бездонны, впитывают солнечный свет, но остаются ледяными даже в разгар лета.
Через эти воды мы и выдавились на тяжело урчащем моторе в очередную речную петлю. Тайга вдруг разошлась, поехала, как шов на сопревших нитках, и мы увидели залив с неподвижной водой. Первый раз за трое суток вода не мельтешила, не рябила перед глазами. Залив пересекала жиденькая цепочка самодельных поплавков из грязноватого пенопласта – брюшки у них были зеленые от свежей тины. Здесь харчевалась речная рыба, нагуливала жирок после стремнины, и сеточка эта стояла долго – с ледохода. А за сеточкой с берега приглядывал человек, он как-то вдруг собрался из леса и проявился. В черной застиранной рубахе навыпуск и в монашеской скуфейке. Худой, чуть согнутый совсем уже немолодой мужчина. Из породы тех русских земляных мужичков, которые похожи на болотные сосенки: на вид кривая, неказистая, а начнешь валить – топорище сломаешь и топор погнешь. Смотришь на ее спил: сердцевина вроде гнилая – высосала всю мякотку тяжелая жизнь на болотине, а годовых колец хорошо так за сотню наберется. И понимай как хочешь эту внешнюю корявость.
Мы заворачивали в залив очень медленно и осторожно, под острым углом, чтобы не ставить борт катамарана под тугую струю течения. И человек на секунду подумал, что мы пройдем мимо… Берег в заливе был песчаный, удобный. На дюне вымахала купа вековых кедров, а дальше все было вычищено от леса добрых пару сотен лет назад. Чернел прямоугольник огородика – склон смотрел практически на юг. На самом гребне серебрилась старинной сосной крохотная избушка, крытая дранкой. А над ней возвышался поклонный крест с голбцом.
– Люди добрые, бросьте хлебушка! – как-то нараспев проговорил-пропел человек. Не просил – печально так сказал, будто и не нам, а в сердце у всех толкнулось от этих слов, потому что человека чистой жизни видно. Ты его не пропустишь, отметишь и запомнишь, если вдруг не распознаешь. Кто-то закричал с борта в ответ:
– Щас, отец! Подожди, пристанем!
Отец Владимир принял от меня чалку. Он был нам рад. Он был рад поговорить. Отшельники, если они совсем не закаменели в отношениях с людьми, если не ушли при жизни к Богу, превращают радость от встречи с тобой в речь. И тебе это передается сразу, как внутривенно.
Отшельник только что пережил пятую зиму в этом урочище. Скоромного он не ел. Кормился ягодами, грибами, рыбой, огородом и подаянием от проезжего люда, с которым он дружил или ладил. В этом глухом краю осталась, а скорее всего, вернулась из прошлого русская традиция подкармливать и опекать таких старцев. И в этом был добрый крестьянский расчет. Во-первых, старец молится не за себя, что ему, затворнику и постнику, за себя молиться? Молится он за всех нас – отказавшийся от мира и соблазнов получает право просить Бога за других, как Предстоящие в Деисусе. Он не Предстоящий, но ближе к ним, чем кто-либо из нас, мирских людей. И кто знает, может, наш мир и стоит на таких старцах, которые выпрашивают для нас время на исправление или покаяние, отодвигают на вытянутую руку начало Страшного суда?
И мы, не жадничая, отделили отцу Владимиру хлебов, присовокупили пару пачек крекеров и пообещали на обратном пути завезти кое-какой еды и обязательно – оставить батареек и лекарств.
Мы двигались дальше на Север, к сердцу Беловодья, за вытянутое веретеном злое озеро Чусовское, в разливы и протоки реки Березовой. В неуютные лесные чащобы, лежащие при Печоре и Каме, в край, где с 17-го века гонимые искали себе потаенное место, где небо соединяется с землей и можно уйти в Царство Божие без мытарств, просто воспарить. Сюда бежали люди с доброй половины страны – с Керженца, спускались с самого Севера, из уже разоренных властями Соловков. Оседали на время трудниками в Выгорецком древлеправославном общежительстве, которому вышло серьезное послабление от Государя Петра – за имевшиеся в заводе медницы и медные рудники. Но всех принять Выг не мог и не принимал. Кто не хотел милостей от Антихриста, уходил еще дальше, где совсем ни от кого уже милостей не было и добра ждать не приходилось. Лишь Бог кое-как пособлял странникам добраться до окраин града Китежа и отступался от них, отходил в сторону. Дальше – сами, в Царство Божие, Царство Небесное. По весне, в самое голодное время, люди набивались в избы, чтобы принять «огненное крещение». Добровольно, но от безнадежной бескормицы, голода и цинги, когда от сосущих мук уже не видишь грани между мирами. И там сжигались в жирном дыму гарей. А тех, кто видел разницу между мирами или был нетверд в Вере, того сжигали с «утверждением», заковав в самодельные и самокованые железа. Кто бился в цепях, рвался – кололи ножами, дозволялось такое, когда одной ногой на том свете, когда ты почти святой страстотерпец и сам огненный протопоп Аввакум свидетельствует за твою праведность: «Со мученики в чин, со апостолы в полк, со святыми в лик, победный венец, сообщник Христу, Святей Троице престолу предстоя со ангелы и архангелы и со всеми бесплотными, с предивными роды вчинен». Погибших на гарях не отпевали, не провожали никуда давно ушедших. Иногда боялись, да и некому было. Народу в Парме и так не густо, а тут 80–100 человек за раз сожглись – и опустела вся округа окрест на десятки дни пешего пути.
Остались лишь тени, которые бродят и являются, – женщины, мужики и дети в белых рубахах до пола, младенчики в крестильных. Поют так ладно, потом свечи из рук роняют. Падают свечи одна за другой огненным водопадом, а люди ложатся уютно, обняв близких и дорогих, да и засыпают от угара навеки, не чувствуя пламени, которое начинает рвать плоть. Раз за разом – роняют свечи и ложатся в вечный сон. Туман речной эти картины проявляет, а пение и круглый год услыхать можно. Если прислушиваться сердцем. Если сердце каменное, а душа черствая, сухая, можно смеяться до бесконечности над «глюками православнутых верунов» и «старушечьими россказнями», но лучше делать это в городе. Парма любит распрямлять горбатых и гордых в наоборот и в ничтожество. Потом в низовьях приметную шапку находят. Вязанную материнской рукой, с раскисшим помпоном и приставшими к махрам желтыми еловыми иголками, или там резиновый сапог, на счастье когда-то подписанный авторучкой. А человек был и сгинул. Это местная нечисть так шутит, чтобы близким больнее было. И получается, что заступаются бесы за праведных мучеников, что совсем для православного человека необъяснимо. Потому что умножается зло, сотворенное на духовный подвиг. И все здесь вот так перепутано в Беловодье – смотришь в воду, а она – небо.
За скитом отшельника брошенное железо закончилось, лес одичал окончательно, и по реке пошли страшные, но проходимые заломы и «расчески» из ветвей рухнувших деревьев. Иногда ветки до рубцов хлестали по лицам и зажмуренным крепко глазам. Омертвевшие от хлесткого удара щеки шли булавочными уколами, потом – горели, как в стыде. И мы умыли лица как следует в разошедшемся и осерчавшем на незваных гостей Чусовском озере. Умылись, хватая ртами из волн уже теплую озерную воду, неожиданно божественно вкусную, ею было невозможно напиться. При этом мы ждали каждую секунду, что резиновые стяжки разъедутся и катамаран лопнет по своей середке, как перезрелый арбуз. Но волны плескались и били, мотались с шелестом камыши на близком мелководье – мы специально шли под берегом, чтобы в случае какой-то немилости или порухи выплыть и спасти груз. Настырно, без перебоев стучал мотор, единственный человеческий звук на сотни километров. И мотор нас вытянул из шторма в стеклянные паводковые разливы, бескрайние и мелкие. Вода должна была уйти из этих мест, но не завтра.
Тихо и в полном молчании, завороженные, мы пробирались среди этих затопленных джунглей, протискивались между деревьями, стоящими по колено в воде. Мотор давно выключили и подняли. Тишина навалилась, и каждое сказанное слово было подобно раскату грома. Один из нас, решивший пострадать за общество, время от времени сползал в воду по пояс, протаскивал катамаран вперед, проводил его через кусты и коряги, пока мы не уткнулись окончательно в коренной берег – склон или складку песчаной дюны. Эта дюна была своеобразной перемычкой между великими реками Печорой и Камой. В 70-х годах ее пытались срыть серией атомных взрывов, хотели прокопать траншею или канал, пустить воды вспять. Доделать за Богом, грубо говоря. А когда не получилось – люди быстро охладели к этой затее. Как дети забыли надоевшую, порченую игрушку в парке на скамейке. Но никто ее так и не подобрал. Воистину игрушка была бесовской. И только и осталось от нее озеро Ядерное, котлован-воронка от взрыва, да фонящий радиацией бруствер из выброшенной взрывом земли. Зарядов планировали заложить двенадцать, как и было сказано в местном староверческом пророчестве о приходе Антихриста: «Говорят, пойдет огненная вода по земли и поделит землю на три аршина. Перед Концом Света все будет гореть, люди захочут пить, ничего не надо будет, лишь бы попить, шибко пить захочут. Будет такой шум, 12 громов, все люди обомрут, мертвые встанут».
Локальный конец света в Беловодье устраивали сугубые материалисты, оставив после себя лишь чувство досады и недоумения: зачем? Остался и стремительно зарастающий техногенный пейзаж. На удивление, мы чувствовали себя здесь спокойно. Дикая тайга пугала бы нас больше. Извращенную радость дарили вдруг увиденные фарфоровые изоляторы на вымахавших деревьях, полегшие ряды колючей проволоки и кучи всякой ржавой и раздавленной дряни. Это были вещи из нашего мира, а вокруг – раскинулось что-то другое, не вполне материальное. Полное предчувствий, знаков и скупых пророчеств. Куражась, мы даже искупались в ярко-синей воде, наполнившей воронку от атомного взрыва, хотя в Колву, Березовку или Вишеру лезть побаивались.
На третий день без особой жалости мы отчалили от этого следа Антихриста восвояси. Мы окончательно сдружились между собой, наш надувной драккар дерзко пенил снулые северные воды, уже чуя далекий дом. Отец Владимир ждал нас на том же месте. И завибрировал, засуетился от радости. И мы наперебой расспрашивали его о жизни, и было ему от этого приятно – как мед накладывали в чай, полной ложкой, с горкой. В чистенькой баньке, где он жил, все имело свое место – между небом и землей. Бесчисленные полочки из струганых досочек были подвешены на суровых нитях к потолку. И лежали на них вещи нужные и дельные – инструмент, баночки с выпрямленными гвоздиками, малые охапочки свечных огарков, тетради с записями и зачитанные духовные книги со страницами, прозрачными от множества слившихся капелек воска. А вокруг, с каждым легким порывом ветерка, все позвякивало, чуть брякало и серебряно и светло звенело. Подвешенный к крыше гнутый алюминиевый черпак из зоновской столовки встречался с поломанным полотном от двуручной пилы и неожиданно получался нежный звук поддужного колокольца. Хорошего такого литья, с серебром в бронзе.
– Все-таки тоскливо здесь бывает одному, особенно зимами, – толковал нам отец Владимир. Кивал в разговоре своей скуфейкой, заношенной донельзя, но аккуратно подшитой и заштопанной. – А так все брякает, звенит от ветра – утешительно получается для души. Человек, он же такой – от людей нарочно бежит, а все равно к людям тянется. Я и в монастырях жил, но не смог – суетно там, все те же мирские страсти, интриги, зависть. Как в миру. Ушел. Хорошо здесь очень, покойно, думать никто не мешает. Креплюсь-креплюсь и вдруг затоскую. А нельзя тосковать – грешно. И тогда я еще одно утешение себе придумал…
Легкий и стремительный, он, не приминая жирной, сочной травы, двинулся по тропе к речке. Среди древних кедров был построен ксилофон – куски рельсов от узкоколеек разной длины, их подгоняли руками по звуку. И это был совершенно нечеловеческий труд – пилить такие рельсы ножовкой. Была там и колесная пара, и обрезанные ярко-синие баллоны от газа… Склон был щедро посыпан хвоей и сам по себе образовывал амфитеатр с местами. Мы расселись согласно и быстро. И Владимир играл нам, перебирая слитную мелодию в какой-то прихотливой, ни на что не похожей манере. Вогнутый берег залива усиливал, а потом отпускал звук на волю, он утекал вниз вместе с рекой, и я подумал, что мы его еще догоним. Он не исчезнет и не растворится, а будет жить вечно, между мирами. Редкий человек, прошедший здесь, услышит его обязательно. Если знающий, то не удивится и не испугается. Здесь «звук, пришедший из прошлого», – обыденность, и звук обыден – ружейный выстрел, крик-оклик или приветствие, тихий, быстрый, потусторонний разговор, в котором можно понять лишь отдельные слова. Но понять, не домыслить.
Над ксилофоном на приличной высоте от земли, среди ветвей кедра прочно сидело исполинское гнездо неведомой птицы. Владимир почувствовал наше изумление:
– Это я гнездо построил. Я сплю в нем, когда жарко, за сеточкой присматриваю. Рыба такая зайдет иногда, что всю сетку растеребит, если вовремя не вытащить…
Мы ссыпали на стол в избушке-баньке все батарейки, даже растрясли аппаратуру и вскрыли фонари. У Владимира был маленький радиоприемничек, единственная и односторонняя связь с миром. Фонари нам были уже не нужны. Белые ночи вошли в силу, гранью между днем и ночью были лишь легкие сумерки, как в дождливую непогоду, – солнце ходило по кругу, не проваливаясь за горизонт. Отобрали таблетки из аптечек – но-шпу, кажется, анальгетики и антибиотики. Баночку витаминов – на зиму далекую. Отшельник записал в тетрадочку – что от чего помогает. Излечивает – вряд ли. Кто же тогда будет покупать лекарства?
Отплывали от берега задним тихим ходом, я сидел на носу, сворачивал шкертик в тугую бухту и смотрел на Владимира. Их было теперь два – один стоял на берегу, а второй отражался в свинцовом и ровном зеркале залива. И вместе с ним в воде отражалось белесое, но чистое северное небо. Он был там, а мы здесь.
Через пару часов быстрого хода по течению на берегах стало попадаться железо – начинался поселок Чусовской, в котором когда-то жило народа тысячи три-четыре. Там даже аэродром имелся, часов за пять-десять, при хорошей погоде и стыковке рейсов, можно было оказаться в Москве. До Ныроба, ближайшего населенного пункта в 120 километрах, билет стоил три рубля. Поселок строился для участников эксперимента «Тайга», на безопасном расстоянии от эпицентров атомных взрывов. Потом место полигона строго охранялось лет тридцать, и здесь жили охранники да наезжали ученые. Для общего оживления жизни к поселку пристроили зону. Лес вывозили по зимнику и по реке. Были и какие-то давно сгинувшие узкоколейки и тропы, выводящие к людям; было подобие жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.