Текст книги "Ползут, чтоб вновь родиться в Вифлееме"
Автор книги: Джоан Дидион
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Слышали? Герцог говорит, Пилар в него столом швырнула.
– Герцог, кстати, вот смешно будет. Ты же палец сегодня ушиб? Пойди к врачу, пусть забинтует, а дома покажи Пилар и скажи, что это она столом задела. Пусть думает, что перегнула палку.
К старейшему в своем кругу они обращались уважительно. К самому младшему – с любовью. «Видите того паренька? – говорили о Майкле Андерсоне. – Ну что за чудо!»
– Он не играет, всё идет от сердца, – говорил Хэтэуэй, похлопывая себя по груди.
– Эй, парень, – говорил Мартин. – Будешь сниматься в моем следующем фильме. Такое устроим. Никаких бород. Полосатые рубашки, девчонки, звук, блики в глазах – всё как надо.
Майклу Андерсону заказали специальное кресло с надписью «Большой Майк». Когда кресло привезли на площадку, Хэтэуэй обнял свою новую звезду. «Вы это видели?» – спросил Андерсон, внезапно потупившись от смущения и не глядя Уэйну в глаза. Уэйн улыбнулся, кивнул и с похвалой в голосе заключил: «Да, видел».
В последний съемочный день «Сыновей Кэти Элдер» Уэб Оверлендер пришел не в ветровке, а в синем пиджаке. Приговаривая: «Дом, милый дом», он раздал последние пластинки «Джуси фрут». «Я сразу оделся в дорогу». Однако ему пришлось подчиниться внешним силам. В полдень в ангар пришла жена Генри Хэтэуэя и сказала, что хочет завернуть в Акапулько. «Давай, – ответил он. – Я тут справлюсь. Наглотаюсь секонала до беспамятства». Им всем пришлось подчиниться. Когда миссис Хэтэуэй уехала, ребята попытались было удариться в воспоминания, однако страна мужчин стремительно уходила в прошлое. Мысленно все уже были на пути домой, и вспоминался им лишь пожар 1961 года в Бель-Эйр, в западной части Лос-Анджелеса, во время которого Генри Хэтэуэй выгнал из своего дома пожарных и спасал имущество сам, среди прочего, закинув в бассейн всё, что легко воспламеняется. «Пожарные могли просто сдаться, – сказал Уэйн. – Оставили бы всё гореть». Между прочим, это была увлекательная история, в которой сошлись несколько всеми любимых тем, но история, произошедшая в Лос-Анджелесе, всё равно не то, что история из Дуранго.
Рано пополудни взялись за последнюю сцену, и, хотя площадку нарочно готовили как можно дольше, в конце концов наступил момент, когда осталось лишь снимать. «Дублерам отойти, актеры – в кадр, двери закрыть! – в последний раз скомандовал помощник режиссера. Дублеры ушли из кадра, появились Джон Уэйн и Марта Хайер. – Ладно, ребята, silencio! Снимаем». Сняли с двух дублей. Дважды девушка протягивала Джону Уэйну потрепанную Библию. Дважды он говорил ей: «Там, где я бываю, она ни к чему». Все стояли не шевелясь. В половине третьего в пятницу Генри Хэтэуэй отвернулся от камеры и в наступившей тишине затушил сигару о песок. «Ну вот, – проговорил он. – Закончили».
С того лета 1943 года я не раз думала о Джоне Уэйне. Представляла, как он гонит скот из Техаса, сажает самолет с одним уцелевшим двигателем, как он говорит девушке в Аламо, что «республика – красивое слово». Никогда я не представляла себе, как он ужинает со своей семьей, а также со мной и моим мужем в дорогом ресторане в парке Чапультепек, но время приносит самые странные метаморфозы, и вот однажды вечером в ту последнюю неделю в Мехико мы оказались вместе. Мы много выпили, и я свыклась с тем, что лицо напротив кажется мне более знакомым, чем черты моего мужа.
А затем что-то произошло. Точно нахлынуло какое-то наваждение, и я не могла понять, что к чему. Из ниоткуда возникли трое мужчин и принялись играть на гитарах. Пилар Уэйн слегка наклонилась вперед, а Джон Уэйн поднял бокал, едва заметно качнув его в ее сторону. «Будьте добры, пуйи-фюиссе для наших гостей, – сказал он. – А Герцогу – красное бордосское». Все мы улыбнулись и принялись за вино для гостей, а Герцог – за красное бордосское. Мужчины всё играли на гитарах, и я наконец поняла, что за мелодии они играют, что они играли всё это время: «Долину Красной реки» и заглавную песню из «Великого и могучего». Они сбились с ритма, но и сейчас – в другой стране и спустя много лет, рассказывая вам о том дне, – я всё еще слышу эту музыку.
1965
Там, где поцелуям нет конца
Рождественская мишура на уличной ярмарке вокруг здания окружного суда Монтерея в Салинасе, штат Калифорния, поблескивала в лучах тусклого солнца, под которым так хорошо растет зимний латук. Внутри же тревожно щурилась в свете мощных ламп телевизионщиков толпа людей. Поводом собраться послужила встреча Наблюдательного совета округа Монтерей. В преддверии Рождества 1965 года на повестке дня был вопрос о том, нарушает ли Институт изучения проблем ненасилия, основанный Джоан Баэз, секцию 32-С градостроительного кодекса округа, гласящую, что использование земли для осуществления деятельности, которая «нарушает спокойствие, нормы нравственности и общее благополучие округа» запрещено. Миссис Джеральд Петкасс, дом которой располагался через дорогу от Института, сформулировала проблему иначе. «Не очень понятно, что за люди посещают подобное учреждение, – говорила она, когда конфликт только зарождался. – Почему они не работают и не зарабатывают деньги?»
Миссис Петкасс, пышная молодая женщина, светящаяся неистовой решимостью, вышла к кафедре в клубнично-розовом вязаном платье и сказала, что ее дом осаждают «люди из института мисс Баэз, которые спрашивают, как туда пройти, хотя им прекрасно известно, где это, – один из них, помню, был с бородой».
– Смейтесь-смейтесь, – выкрикнула она, когда кто-то в первом ряду захихикал. – У меня, между прочим, трое маленьких детей, я несу за них ответственность, и мне некогда разбираться в том, какой… – миссис Петкасс остановилась и осторожно закончила мысль, – в том, кто тут бродит.
Слушание длилось с двух до 19:15, и это были пять часов и пятнадцать минут партиципаторного демократического процесса, в ходе которого с одной стороны высказывали мнение, что Наблюдательный совет Монтерея превращает Соединенные Штаты Америки в нацистскую Германию, а с другой – что присутствие мисс Баэз и пятнадцати ее учеников в Кармел-Вэлли станет причиной демонстраций «как в Беркли», деморализует военных, проходящих подготовку в Форт-Орд, парализует движение армейских конвоев через Кармел-Вэлли и приведет к резкому падению цен на недвижимость во всем округе. «Признаться, я даже представить себе не могу, кто захочет купить дом рядом с подобным заведением», – заявил супруг миссис Петкасс, ветеринар. Доктор Петкасс и его жена, которая едва не ударилась в слезы, сообщили, что их особенно возмущает присутствие мисс Баэз на участке по выходным. Похоже, иногда она даже выходит на улицу. Замечали, что порой она сидит под деревьями или гуляет.
– Мы начинаем только в час, – возразил кто-то из Института. – Даже если мы и шумели, чего на самом деле не было, Петкассы вполне могут спать до часу, так в чем тогда проблема?
С места вскочил юрист четы Петкассов. «Проблема в том, что у Петкассов прекрасный бассейн, и они хотели бы по выходным принимать гостей и использовать его по назначению».
– Чтобы увидеть, что происходит в Институте, им пришлось бы забраться на стол.
– И заберутся, не сомневайтесь, – выкрикнула девушка, которая уже выразила поддержку мисс Баэз, зачитав Наблюдательному совету отрывок из труда Джона Стюарта Милля «О свободе». – Небось, и подзорную трубу с собой прихватят.
– Это неправда, – запричитала миссис Петкасс. – У нас из трех окон в спальнях и одного в гостиной только и видно, что ваш институт. Куда еще нам прикажете смотреть?
Мисс Баэз тихо сидела в первом ряду. На ней было синее платье с длинными рукавами, на воротничке и манжетах – ирландское кружево. Руки сложены на коленях. Выглядит она восхитительно, лучше, чем на фотографиях: похоже, камера подчеркивает индейские черты ее внешности, но совсем не передает точеные скулы, ясный взгляд и – что больше всего поражает – абсолютную прямоту и отсутствие какого бы то ни было лукавства. В ней чувствуется природный такт, именно таких женщин в былые времена называли леди. «Негодяйка, – прошипел старик в галстуке-бабочке на застежке, завсегдатай подобных собраний, назвавшийся „ветераном двух войн“. – Спаниэль». Похоже, этим он намекал на длину волос мисс Баэз и сейчас пытался привлечь ее внимание, постукивая тростью, но она не отрывала взгляда от кафедры. Спустя некоторое время Джоан Баэз поднялась со своего места и подождала, пока в зале воцарится молчание. Ее противники сидели в напряжении, готовясь вскочить и яростно отбить любую ее попытку защитить свою позицию, Институт, бородатых мужчин, демонстрации «как в Беркли» и беспорядки в целом.
«Вы все переживаете из-за того, что ваши дома за сорок и пятьдесят тысяч долларов упадут в цене, – наконец медленно проговорила она ясным и тихим голосом, невозмутимо глядя на совет. – Скажу лишь одно. Я вложила в Кармел-Вэлли больше ста тысяч долларов и тоже беспокоюсь о своей собственности». Собственница натянуто улыбнулась доктору и миссис Петкасс, после чего в полной тишине снова опустилась на место.
Интересная девушка, она вполне могла бы заинтересовать Генри Джеймса в те времена, когда он продумывал образ Верины Таррант из «Бостонцев». Джоан Баэз выросла среди проповедников из среднего класса; отец ее был квакером и учителем физики, оба деда – протестантскими священниками, по линии матери – Шотландской епископальной церкви, по линии отца – Методистской церкви Мексики. Родилась Джоан на Стейтен-Айленде, но воспитывалась на задворках академического сообщества по всей стране. Пока Баэз не попала в Кармел, родных мест у нее не было. Когда Джоан пора было идти в старшие классы, отец преподавал в Стэнфорде, так что она пошла в старшую школу Пало-Альто, где разучила «Дом восходящего солнца» на гитаре фирмы «Сирс, Ройбук и K°», попыталась освоить вибрато, постукивая пальцем по гортани, и попала в газеты за отказ покидать школу во время учебной воздушной тревоги. Когда пришло время Джоан идти в колледж, ее отец преподавал в Массачусетском технологическом институте и Гарварде, так что она поступила в Бостонский университет, но через месяц бросила учебу и какое-то время пела в кофейнях по всей Гарвард-сквер. Ей не слишком нравилась такая жизнь («Они только и делают, что лежат на пледах, курят траву и занимаются прочими подобными глупостями», – говорила о своих местных знакомых внучка священнослужителей), но другой она еще не знала.
Летом 1959 года друг отвез ее на первый фестиваль фолк-музыки в Ньюпорте. Она въехала в город на катафалке марки «Кадиллак», на боку которого красовалась надпись «Джоан Баэз», спела несколько песен для тринадцати тысяч человек – так началась ее новая жизнь. С выходом первого альбома она стала самой успешной фолк-певицей в истории. К концу 1961 года на студии «Авангард» вышел ее второй альбом, по продажам уступивший разве что Гарри Белафонте, The Kingston Trio и The Weavers. Джоан съездила в свое первое большое турне, дала концерт в Карнеги-холле, билеты на который расхватали за два месяца до даты выступления, и отказалась от мероприятий на общую сумму в сто тысяч долларов, потому что решила работать лишь несколько месяцев в году.
Джоан Баэз оказалась в нужном месте в нужное время. У нее был небогатый репертуар из баллад Чайльда («Ну почему Джоан никак не бросит петь „Мэри Гамильтон“?» – будет сокрушаться Боб Дилан позже), она никогда не отрабатывала свой чистый сопрано и раздражала особенно придирчивых слушателей тем, что напрочь игнорировала дух исполняемого материала и пела всё «печальным голосом». Однако Джоан Баэз оседлала волну моды на фолк на самом ее гребне. Она умела достучаться до слушателей, что было не под силу ни блюстителям чистоты жанра, ни более коммерческим фолк-проектам. Ее никогда не интересовали деньги, впрочем, музыка сама по себе ее тоже не слишком волновала. По-настоящему ее интересовала та особая связь, которая возникала у нее с аудиторией. «Мне проще всего строить отношения с десятью тысячами людей, – признавалась она. – Сложнее всего – с кем-то одним».
Ни тогда, ни позднее она не стремилась развлекать; ей хотелось затрагивать души людей, выстраивать эмоциональную сопричастность. К концу 1963 года она нашла в протестном движении нечто, на что смогла направить свое эмоциональное переживание. Она пела в черных колледжах, вечно рвалась туда, где баррикады: в Сельму, Монтгомери, Бирмингем. Она пела у мемориала Линкольну после Марша на Вашингтон. Она заявила Налоговой службе, что не собирается платить шестьдесят процентов налога со своего дохода, которые, по ее подсчетам, должны были пойти на военные нужды. Она стала голосом протеста, хотя, любопытным образом, всегда держалась в стороне от самых неоднозначных акций движения. («Мне довольно быстро надоели все эти южные марши, – скажет она позже. – И популярные артисты, которые нанимают маленькие самолеты и летят в захолустные городки на 35 тысяч жителей»). Джоан записала лишь несколько альбомов, но успела попасть на обложку журнала «Тайм». Ей было всего двадцать два года.
Джоан Баэз стала знаменитостью раньше, чем оформилась как личность, и, подобно другим людям схожей судьбы, в каком-то смысле пала незадачливой жертвой того, что в ней видели, как о ней писали и чего от нее хотели или не хотели другие. Ей приписывали разнообразные роли, но все они – вариации на одну и ту же тему. Она – мадонна недовольных. Заложница протестного движения. Несчастная анализантка. Певица, которая не хотела учиться петь; бунтарка, которая слишком быстро водит свой «ягуар»; Рима, что прячется в джунглях среди птиц и оленей. Но прежде всего, она девушка, которая «чувствует», которая цепляется за дерзкую и болезненную юность, вечно раненая, вечно молодая. Теперь, достигнув возраста, когда раны затягиваются, хотим мы того или нет, Джоан Баэз почти не покидает Кармел-Вэлли.
Несмотря на то что любая инициатива Баэз в глазах общественности округа Монтерей непременно приобретает зловещую окраску, то, что на самом деле происходит в Институте изучения проблем ненасилия, деятельность которого на территории Кармел-Вэлли была одобрена тремя голосами членов Наблюдательного совета против двух, выглядит настолько безобидно, что обезоруживает даже ветеранов двух войн с галстуками-бабочками на застежке. Четыре дня в неделю мисс Баэз и ее пятнадцать учеников встречаются, чтобы вместе пообедать: картофельный салат, содовая «Кул-Эйд», сосиски, поджаренные на переносном гриле. После обеда они занимаются балетными упражнениями под «Битлз», а затем усаживаются в кружок на голом полу под фотообоями с живописным видом на Сайпрес-Пойнт и обсуждают прочитанные книги: «Ганди о ненасилии», «Жизнь Махатмы Ганди» Луиса Фишера, «Разрушить преграду мысли» Джерома Фрэнка, «О гражданском неповиновении» Генри Дэвида Торо, «Первая и последняя свобода» и «Подумайте об этом» Кришнамурти, «Властвующая элита» Чарльза Райта Миллса, «Цели и средства» Олдоса Хаксли, «Понимание медиа» Маршалла Маклюэна. На пятый день они встречаются как обычно, но проводят полуденные часы в полном молчании, и молчание это предполагает не только отказ от разговоров, но и отказ от чтения, письма и курения. Даже в дни дискуссий на молчание отводятся перерывы от двадцати минут до часа, и, по отзыву одного из учеников, эта практика «бесценна для того, чтобы освободить ум от размышлений о личном», сама же мисс Баэз говорит, что это «едва ли не самое важное в программе».
За исключением возраста – нужно быть не младше восемнадцати, – требований к поступающим нет; каждый сезон в Институт принимают пятнадцать человек, которые первыми написали о своем желании приехать. Сюда приезжают отовсюду, как правило, это очень молодые, серьезные, но плохо знакомые с глобальной обстановкой люди, не столько бегущие от реальности, сколько по-детски не понимающие ее. Для них очень важно «общаться друг с другом аккуратно и нежно», и действительно, их реплики, обращенные друг к другу, настолько нежны, что послеобеденные беседы порой уносят участников в заоблачные дали. Они обсуждают, было ли разумно со стороны Комитета Дня Вьетнама в Беркли опускаться в обсуждениях до уровня «Ангелов ада».
– Допустим, – говорит кто-то. – «Ангелы» пожимают плечами и говорят: «Мы за кулаки». И что должен ответить на это Комитет?
Или обсуждают подготовленный в Беркли проект создания Международной армии без насилия. «Суть в том, чтобы отправиться во Вьетнам, в деревни, и если их сожгут, то сгорим и мы».
– Есть в этом что-то простое и одновременно прекрасное, – произносит кто-то.
Большинство присутствующих здесь слишком молоды и наверняка не застали самые запоминающиеся протестные события, но те, кто застал, рассказывают истории. Начинаются они обычно со слов «Как-то вечером в скрэнтонской ИМКА…» или «Сидим мы недавно на заседании Комиссии по атомной энергии…», или «На марше из Канады на Кубу был одиннадцатилетний мальчишка, который общался с последователями Ганди, и он…» Обсуждают Аллена Гинзберга, «других таких нет, единственный прекрасный голос, он единственный, кто хоть что-то говорит». Гинзберг некогда предлагал Комитету Дня Вьетнама отправлять женщин с детьми и цветами в Оклендский военный терминал.
– Дети и цветы, – с придыханием произносит симпатичная девчушка. – Как это прекрасно, в этом же весь смысл.
– Гинзберг как-то заезжал сюда на выходные, – вспоминает мечтательный юноша с золотистыми кудрями. – Привез нам сборник сраных американских баллад, мы его сожгли. – Он хихикает. Подносит к окну фиолетовый стеклянный шарик и вертит его на свету. – Это Джоан подарила, – говорит он. – Однажды вечером она устроила вечеринку, и мы дарили друг другу подарки. Как на Рождество, только было не Рождество.
Институт расположился в оштукатуренном глинобитном доме среди желтых холмов и пыльных кустарниковых дубов Верхнего Кармел-Вэлли. Изорванную сетчатую изгородь подпирают олеандры, и нигде не видно ни единой вывески, ни единого знака. До 1950-х здание занимала маленькая, в одну классную комнату, школа. Затем в нем расположилась лаборатория, где делали крем от аллергии на ядовитый плющ «Хелп-ми-Ханна», и небольшое производство гильз, но ни первое, ни второе, по-видимому, не представляли такой угрозы ценам на недвижимость, какая исходила от мисс Баэз. Она купила это здание осенью 1965 года, когда окружная градостроительная комиссия сообщила ей, что, согласно правилам территориального планирования, она не имеет права содержать Институт в личном доме, который стоит на десятиакровом участке неподалеку. Мисс Баэз – вице-президент Института и его спонсор; взнос в 120 долларов, который студенты платят за курс длительностью полтора месяца, включает размещение в жилом доме в Пасифик-Гроув, но совсем не покрывает расходов Института. Мисс Баэз не только вложила 40 тысяч долларов в покупку дома, но и платит зарплату Айре Сэндперлу – президенту Института, модератору встреч и, по существу, серому кардиналу организации. «Может показаться, что вклад наш пока невелик, – говорит Айра Сэндперл. – Но иногда самые малые дела меняют ход истории. Вспомните бенедиктинцев».
В определенном смысле рассказывать о Джоан Баэз, не упомянув Айру Сэндперла, невозможно. «Кто-то из градостроительной комиссии сказал мне, что мне очки втирает чокнутый маргинал, – со смехом признается мисс Баэз. – Айра тогда сказал, что очков у него нет, только борода». Айра Сэндперл, сорокадвухлетний уроженец Сент-Луиса, носит бороду, очень короткую стрижку и пацифик на лацкане вельветового пиджака, у него блестящие глаза миссионера, трескучий смех и в целом вид человека, который всю жизнь идет к своей мечте какой-то неуловимо, но безнадежно кривой дорожкой. Он долгое время вращался в пацифистских кругах Сан-Франциско, Беркли и Пало-Альто, и, когда им с мисс Баэз пришла в голову идея основать Институт, работал в книжном магазине.
Айра Сэндперл познакомился с Джоан Баэз, когда ей было шестнадцать, на встрече квакеров в Пало-Альто, куда ее привел отец. «Уже тогда в ней было что-то волшебное, она была не похожа на остальных, – вспоминает Сэндперл. – Помню, однажды она пела на мероприятии, где я выступал с речью. Публика так прониклась, что я сказал ей: „Дорогая, когда вырастешь, пойдем с тобой проповедовать“». Он улыбается и широко разводит руки.
По словам Айры Сэндперла, они сблизились, когда отец мисс Баэз уехал в Париж в качестве советника при ЮНЕСКО. «Я был старшим из ее друзей, так что логично, что Джоан ко мне потянулась». Айра Сэндперл был с Джоан на демонстрациях в Беркли осенью 1964 года. «Мы были теми самыми внешними подстрекателями, о которых так много говорят, – рассказывает он. – Мы хотели превратить ненасильственное движение в движение против насилия. Джоан тогда буквально вытащила движение из болота, хотя сейчас ребята вряд ли это признают».
Спустя примерно месяц после событий в Беркли Джоан Баэз обратилась к Айре с просьбой взять ее в ученицы на год. «Ее окружали политически подкованные люди, – объясняет он. – Эмоций было много, но она совершенно не владела политической, экономической, исторической и социологической базой для разговора о ненасилии».
– Я очень смутно представляла себе, о чем речь, – перебивает она, суетливо зачесывая волосы назад. – Сейчас я хочу иметь более четкое представление.
Вместо года индивидуального обучения для Джоан Баэз они решили организовать бессрочную школу для всех, и в конце лета 1965 года состоялся первый набор. Институт не ассоциирует себя с какими бы то ни было политическими движениями («Некоторые молодые люди пытаются втянуть нас в очередную мясорубку», – считает мисс Баэз), и организаторы действительно испытывают заметное недоверие к большинству активистских объединений. Айра Сэндперл, например, недолюбливал Комитет Дня Вьетнама, поскольку там считали ненасилие тактикой ограниченного действия, поддерживали системное распределение политических сил и даже выставили кандидатуру одного из своих лидеров в Конгресс, что в глазах Сэндперла было и вовсе кощунством. «Дорогая, я тебе вот что скажу. Когда президент подписывает Закон о гражданских правах, он кого зовет в свидетели? Адама Пауэлла? Нет. Он зовет Растина, Фармера, Кинга – а ведь никто из них не принадлежит к системным политическим силам». Он делает паузу, словно воображая тот день, когда раздастся телефонный звонок и их с мисс Баэз пригласят на подписание закона, запрещающего насилие. «Я не оптимист, дорогая, я просто надеюсь на лучшее. Это не одно и то же. Я надеюсь».
Газовый обогреватель то тускнеет, то разгорается, мисс Баэз смотрит на него, кутаясь в свободное шерстяное пальто. «Все говорят, я политически наивна. Так и есть, – говорит она, недолго помолчав. Джоан часто признается в этом незнакомым людям. – Как и те, кто занимается политикой. Иначе мы бы столько не воевали, не так ли?»
Открывается дверь, и входит невысокий мужчина среднего роста в самодельных сандалиях. Это Мануэль Гринхилл, менеджер мисс Баэз. Он работает с ней уже пять лет, но еще ни разу не был в Институте и ни разу не встречался с Айрой Сэндперлом.
– Наконец-то! – восклицает Сэндперл, вскакивая. – Тот самый бестелесный голос из телефона во плоти! Мэнни Гринхилл существует! И Айра Сэндперл тоже! Вот он я! Вот подлец!
Если у вас нет особых знакомств в тайных кругах протестного движения, встречи с мисс Баэз добиться сложно. В «Авангарде», Нью-Йоркском лейбле, на котором записывается Джоан, дают только бостонский номер Мэнни Гринхилла. «Попробуйте этот: код 415, префикс ДА 4, номер 4321», – хрипло диктует Мэнни Гринхилл. Это номер книжного магазина Кепплера в Пало-Альто, где когда-то работал Айра Сэндперл. В магазине записывают, кто звонил, узнают в Кармел-Вэлли, готовы ли там выслушать звонившего, и только тогда перезванивают и дают искомый номер. Однако и там вам ответит не сама мисс Баэз: трубку возьмет оператор телефонной службы. Он запишет номер, и, если вам повезет, через несколько дней или недель вам перезвонит Джуди Флинн, секретарша мисс Баэз. Мисс Флинн обычно сообщает соискателям, что «попробует связаться» с мисс Баэз. «Я ни с кем не встречаюсь, – отвечает та, ради кого задумывался этот сложный клубок неправильных номеров, отключенных телефонов и неотвеченных вызовов. – Я запираю ворота и надеюсь, что никто не придет. Но меня не оставляют в покое. Кто-то всё равно разбалтывает кому попало, где я живу».
Живет она уединенно. Читает, разговаривает с теми, кому разболтали, где она живет, иногда вместе с Айрой Сэндперлом бывает в Сан-Франциско, где встречается с друзьями и обсуждает движение за мир. Видится она в основном с двумя своими сестрами и Айрой. Она уверена, что дни, проведенные в Институте за разговорами с Сэндперлом, делают ее ближе к счастью, нежели всё, чем она занималась до сих пор. «И, конечно, пение мне в этом совсем не помогало. Я часто стояла на сцене и думала: „Я получаю тысячи долларов, и за что?“» О деньгах она распространяться не хочет («Кое-какие деньги у меня есть»), о своих планах ничего определенного не говорит. «Кое-что хочется попробовать. Рок-н-ролл и классическую музыку. Но я не собираюсь переживать из-за хит-парадов и продаж, потому что какой в этом смысл?»
Впрочем, где именно она хочет оказаться – вопрос открытый. Он ставит в тупик саму мисс Баэз и еще больше – ее менеджера. Когда его спрашивают о планах его самой знаменитой подопечной, Мэнни Гринхиллу остается только говорить о «массе планов», «новых направлениях» и «ее собственном выборе». Наконец, он цепляется за удобную тему: «Знаете, она недавно снялась в документальном фильме для канадского телевидения, у „Вэрайети“ отличный отзыв, давайте прочитаю».
Мэнни Гринхилл начинает читать. «Посмотрим… Вот они говорят: сначала „планировалось двадцатиминутное интервью, но когда представители канала Си-би-эс из Торонто увидели отснятый материал, они решили уделить особую…“ – он прерывается. – О, вот это вам интересно будет… Посмотрим. Они цитируют, что она говорит о мире… ну, вы знаете… вот она говорит: „Каждый раз, когда я приезжаю в Голливуд, меня тошнит“… так, это пропустим… вот… „она один в один изобразила Ринго Старра и Джорджа Харрисона“, – вот это возьмите, это отлично».
Мэнни Гринхилл надеется убедить мисс Баэз написать книгу, сняться в фильме и взяться уже наконец за рок-н-ролл. Доходы он обсуждать отказывается, хотя признается, вдруг сникнув, что «в этом году выйдет немного». Мисс Баэз позволила ему запланировать на 1966 год только один концерт (против обычных тридцати), за всю свою карьеру согласилась только на одно частное выступление и не появляется на телевидении. «Что ей делать на шоу Энди Уильямса?» – пожимает плечами Гринхилл.
– Однажды она спела с ним песню Пэта Буна, – добавляет он, – то есть она вполне способна на такое, но всё же. Чтобы она там пела с подтанцовкой – это совершенно не наш стиль». Гринхилл отслеживает политические выступления мисс Баэз и старается сделать так, чтобы ее имя не использовал кто попало. «Мы считаем так: если ее упоминают, значит, это концерт. А если ее не упоминают и мероприятие оказывается ей не по душе, то она может и свалить». Мэнни уже смирился с тем, что немалую часть расписания Джоан занимает Институт. «Знаете, – признается Гринхилл. – Я всегда поощрял ее политическую активность. Сам я в этом не участвую, но я заинтересованная сторона». Щурясь от солнца, он добавляет: «А может, я просто слишком стар для такого».
Поощрять «политическую активность» мисс Баэз по сути означает поощрять в ней чувствительность, потому что политика по-прежнему остается для нее делом, как она сама говорила, «смутным». Ее подход к политике инстинктивен и прагматичен и в чем-то напоминает подход Лиги женщин-избирательниц. «Честно говоря, коммунизм меня разочаровал», – вот ее последнее высказывание по теме. О недавних событиях пацифистского движения она говорит следующее: «Сжигать повестки в армию бессмысленно, сжигать себя еще более бессмысленно». В старших классах школы Пало-Альто она отказывалась соблюдать учебную тревогу не из теоретических соображений; она делала это потому, что «так было логичнее», ей казалось, что «учебная тревога не имеет смысла, неужели они все правда думали, что смогут спрятаться в убежище и выжить на запасах воды в канистрах». Она несколько раз выступала перед демократической верхушкой. Часто приводят следующие ее слова: «Я не знаю ни одного хорошего фолк-певца – республиканца», – вряд ли их можно назвать манифестом нового радикализма. Ее концертная программа включает некоторые мысли «об ожидании крушения». Вот они:
Моя жизнь – хрустальная слеза. В ней кружатся снежинки и, точно в замедленной съемке, бродят фигурки. Доведись мне хоть миллион лет разглядывать эту каплю, я бы так и не узнала, что это за люди и куда они идут.
Иногда я с тоской жду бури. Настоящей бури, которая меняет всё. Небо светлеет и темнеет так быстро, будто за час день четырежды сменяет ночь, деревья стонут, маленькие зверушки мечутся в грязи, темнеет, бушует стихия. Но воистину это бог – это он играет на гигантском органе в своем любимом соборе на небесах, бьет витражи, громыхает по клавишам, он есть совершенная гармония, совершенное ликование.
Несмотря на то что такая манера выражаться в устной речи мисс Баэз не свойственна, она, пусть и неосознанно, цепляется за порой искусственную и пустую невинность, буйство и способность удивляться – вечную примету юности. Конечно, именно эта открытость и уязвимость помогают ей «достучаться» до молодых, одиноких и не имеющих голоса, до всех тех, кто уверен, что никто больше не понимает, что такое красота, боль, любовь и братство. Сейчас, по прошествии лет, мисс Баэз иногда переживает, что стала для многих единственным воплощением всего истинного и прекрасного.
– Я сама не рада тому, что думаю об этом, – признается она. – Иногда я говорю себе: успокойся, Баэз, ты такая же, как все. Впрочем, и это мне тоже не нравится.
– Не у каждого есть такой голос, – нежно перебивает Айра Сэндперл.
– Ну, иметь свой голос – это неплохо, голос – это неплохо…
Она прерывается и долго разглядывает пряжку на туфле.
Теперь девушка, чья жизнь – хрустальная слеза, нашла свое место, место, где светит солнце, где можно ненадолго забыть всю неоднозначность этого мира, где все друг друга любят, где все нежны и откровенны. «Однажды мы сели в круг и по очереди рассказывали о себе, – говорит она. – И я обнаружила того мальчика… он сам в руки шел». Послеполуденное солнце чертит полосы на чистом деревянном полу, в ветвях кустарниковых дубов поют птицы, посреди комнаты на полу сидят красивые дети в пальтишках и слушают Айру Сэндперла.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?