Текст книги "Вот я"
Автор книги: Джонатан Фоер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Вот не я
> Ощущая историческое значение момента и испытывая величайшую досаду, я сегодня стою у этой бимы, готовая совершить так называемый ритуал перехода во взрослую жизнь, что бы это ни значило. Я хочу поблагодарить кантора Флейшмана, который помогал мне в последние полгода превратиться в еврейского робота. В том невероятно маловероятном случае, что я через год буду помнить хоть что-то о нынешнем дне, я все равно не буду понимать смысла этих событий, за что и благодарю. Еще хочу поблагодарить рава Зингера, он – клизма с серной кислотой. Моего единственного живого прадеда Исаака Блоха. Мой отец сказал, что я должна это все пройти ради прадеда, но сам прадед никогда об этом меня не просил. Он кое-что просил, например, не заставлять его переезжать в Еврейский дом. Моя семья очень заботится о том, чтобы заботиться о нем, но не настолько, чтобы взять и на самом деле заботиться, и я не понимала ни слова из того, что сегодня читаю, вот это я понимаю. Хочу поблагодарить своих деда с бабкой, Ирва и Дебору Блох, за то, что вдохновляют меня в жизни и всегда убеждают чуть сильнее попотеть, чуть глубже копнуть, стать богатой и говорить то, что я думаю, когда сочту нужным. Еще своих других деда с бабкой, Аллена и Лею Зельман, они живут во Флориде, и об их биологическом существовании свидетельствуют лишь чеки, которые я получаю на день рождения и на хануку и которые не индексируются под стоимость жизни со дня моего появления на свет. Хочу поблагодарить своих братьев, Бенджи и Макса, за то, что отвлекают на себя немалую часть внимания наших родителей. Не представляю, как я смогла бы вынести такую жизнь, в которой бремя родительской любви лежало бы на мне одной. И еще, когда в самолете меня вытошнило на Бенджи, он сказал только: «Я знаю, как это паршиво, когда стошнит». А Макс однажды предложил сдать за меня кровь. Что подводит нас к моим родителям, Джейкобу и Джулии Блох. Если по правде, я не хотела совершать бат-мицву. Ни капли, ни под каким видом. Во всем мире не хватит облигаций. Мы не раз это обсуждали, как будто мое мнение что-то значило. Все эти разговоры были фарсом, необходимым, чтобы запустить сегодняшний фарс, который и сам лишь ступенька в фарсе моего еврейства. Иначе говоря, без них, в самом буквальном смысле, все это было бы невозможно. Я не виню их в том, что они такие, каковы есть. Но виню в том, что они винят меня в том, что я таков, какой есть. Ну, и хватит благодарностей. Итак, мой кусок из Торы – это Ваера[7]7
Ваера – четвертая по счету глава Торы; название «Ваера» дано по первым словам: Ваера (И явил…).
[Закрыть]. Один из самых известных и изучаемых фрагментов Писания, и мне даже сказали, что читать его – великая честь. Учитывая полное отсутствие у меня интереса к Торе, наверное, стоило бы отдать этот кусок ребенку, для которого еврейство и впрямь не пустой звук, если такой ребенок существует, а мне дать какой-нибудь расхожий отрывок о правилах отправления менструации у прокаженных. Шутка, думаю, обо всех. И еще вот что: фрагменты с толкованиями, которые были даны потом, бесцеремонно вырваны. Хорошо, что евреи верят только в коллективное наказание. Ладно. Испытание Авраама Богом описано примерно так: «И было, после сих происшествий Бог искушал Авраама и сказал ему: Авраам! Он сказал: вот я». Большинство людей думает, что испытание последовало за этим: Бог попросил Авраама принести в жертву его сына Исаака. Но я считаю, можно понять и так, что испытанием был момент, когда Бог воззвал к Аврааму. Авраам не ответил: «Чего ты хочешь?» И не ответил: «Да?» Он ответил утверждением: «Вот я». Чего бы ни хотел Бог, чего бы Ему ни было нужно, Авраам полностью в его распоряжении, без всяких условий и оговорок, и не просит объяснений. Само слово, хинени – вот он я – еще два раза звучит в этом фрагменте. Когда Авраам приводит Исаака на гору Мориа, Исаак понимает, что происходит и какой это ебанатизм. Он понимает, что его сейчас закалают, как и все дети как-то понимают, когда это должно с ними случиться. Написано так: «И начал Исаак говорить Аврааму, отцу своему, и сказал: отец мой! Он отвечал: вот я, сын мой. Он сказал: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой»[8]8
Бытие. 22:7, 22:8.
[Закрыть]. Исаак не говорит «Отец», он говорит «Отец мой». Авраам отец всего еврейского народа, но он и отец Исаака, лично его отец. И Авраам не спрашивает: «Чего ты хочешь?» Он говорит: «Вот я». Когда Бог взывает к Аврааму, Авраам всецело обращается к Ему. Когда Исаак взывает к Аврааму, Авраам всецело обращается к сыну. Но как это может быть? Бог просит Авраама убить Исаака, а Исаак просит у отца защиты. Как Авраам может одновременно исполнять две прямо противоположные роли? Хинени звучит в этой истории еще раз, в самый драматичный момент. «И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего. Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам! Авраам! Он сказал: вот я. Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня»[9]9
Бытие. 22:9–12.
[Закрыть]. Авраам не спрашивает: «Чего ты хочешь?» Он говорит: «Вот я». Мой фрагмент для бат-мицвы – о многом, но, кажется, в первую очередь он о том, кому мы здесь всецело себя предлагаем и как это – больше, чем любой другой признак – определяет нашу сущность. Мой прадед, которого я уже упоминал, просил помочь ему. Он не хочет переезжать в Еврейский дом. Но никто из родни не ответил словами «вот я». Нет, его стали убеждать, будто он не понимает, что для него лучше, и даже не знает, чего хочет. Да и вообще его и убеждать-то не пытались: ему просто сказали, как он должен поступить. Меня обвинили в том, что сегодня утром в Еврейской школе я употребила плохие слова. Я даже не знаю, уместно ли тут сказать употребила: составление списка чего бы то ни было мало похоже на употребление. Так или иначе, когда мои родители приехали поговорить с равом Зингером, они не сказали мне: «Вот мы». Они спросили: «Что ты натворила?» Обидно, что они даже не усомнились, а ведь надо было. Любой, кто со мной знаком, знает, что я делаю кучу всяких ошибок, но и знает, что я хороший человек. Но усомниться они должны были не потому, что я хороший человек, а потому, что я их ребенок. Даже если они мне не верили, им стоило вести себя так, будто они мне верят. Отец как-то рассказал, что до моего рождения, когда единственным доказательством моего существования были снимки УЗИ, ему нужно было верить в меня. Получается, твое рождение дает твоим родителям свободу перестать верить в тебя. Ладно, спасибо, что пришли, все свободны.
> И все?
> Нет. Вообще-то нет. Я собираюсь это место взорвать.
> Какого хера?
> Я устраиваю прием на крыше старой фабрики цветной пленки через дорогу. Посмотрим оттуда.
> Бежим!
> Цветной пленки?
> Не надо бежать, никто не пострадает.
> Ей можно верить.
> Пленки для старинных камер.
> Тебе даже не надо верить мне. Просто подумай: если бы нужно было бежать, ты уже был бы труп.
> Это какая-то ебанутая логика.
> И последнее, пока мы не разошлись: знает кто, зачем в самолетах приглушают свет при взлете и посадке?
> Что за херня?
> Чтобы пилоту было лучше видно?
> Просто расходимся, ладно?
> Электричество экономят?
> Не хочу умирать.
> Хорошие догадки, но неправильные. Просто что это самые опасные моменты полета. Более восьмидесяти процентов аварий происходит при взлете или посадке. Свет приглушают, чтобы ваши глаза адаптировались и могли видеть в темноте затянутого дымом салона.
> Для таких штук должно быть название.
> Из синагоги можно выйти по подсвеченной дорожке. Она выведет. Или иди за мной.
Кто-нибудь! Кто-нибудь!
Джулия стояла в ванной над своей раковиной, Джейкоб над своей. Парные раковины: такие были в некоторых старых домах Кливленд-парка, как и затейливый плинтус, обрамляющий паркетные полы, оригинальные камины и переделанные газовые рожки. Дома так мало в чем отличались, что стоило радоваться всяким мелким отличиям, а то иначе не понятно, ради чего так надрывался. В то же время ну кому, если честно, нужны эти парные раковины?
– Знаешь, что у меня спросил Бенджи? – начал Джейкоб, глядя в зеркало над своей раковиной.
– Будут ли окаменелости окаменелостей, если Земля просуществует столько, сколько для этого надо?
– Как ты узнал…
– «Радионяня» знает все.
– Точно.
Зубной нитью Джейкоб почти всегда орудовал при свидетелях. Сорок лет нерегулярного использования нити и всего три дупла – масса времени сэкономлена. Этим вечером, при свидетеле-жене, Джейкоб чистил зубы нитью. Ему хотелось провести немного времени у этих парных раковин. Или немного уменьшить время там, в одной кровати.
– В детстве я придумал собственную почту. Из коробки от холодильника сделал почтовое отделение. Мама сшила мне униформу. У даже были марки с портретом дедушки.
– Зачем ты мне это рассказываешь? – спросила Джулия.
– Не знаю, – ответил он, не вынимая нитку. – Просто вдруг вспомнил.
– Зачем ты это просто вспомнил?
Джейкоб хохотнул:
– Ты прямо доктор Силверс.
Джулия, без смеха:
– Ты любишь доктора Силверса.
– А отправлять мне было нечего, – продолжил Джейкоб, – так что я взялся писать письма маме. Меня привлекало само действо: содержание писем не заботило. Так или иначе, в первом я написал: «Если ты читаешь, значит, наша почта работает!» Это я помню.
– Наша, – повторила Джулия.
– Что?
– Наша. Наша почта. Не моя почта.
– Может, я написал моя, – ответил Джейкоб, сматывая нить с пальцев, на которых остались следы-колечки. – Точно не помню.
– Ты помнишь.
– Не знаю.
– Помнишь. Потому и рассказываешь мне.
– Она была отличной матерью, – сказал Джейкоб.
– Я знаю. И всегда знала. Она умеет внушить мальчикам чувство, что лучше них нет никого на свете и что они не лучше никого другого на свете. Тут не просто удержать равновесие.
– Папа не умеет его держать.
– А он никакой не умеет устанавливать.
Следы от колец уже изгладились.
Джулия протянула мужу зубную щетку.
Джейкоб попытался что-то выдавить, но безуспешно, и сказал:
– Паста кончилась.
– В шкафчике есть еще тюбик.
Ненадолго установилась тишина, пока они чистили зубы. Если каждый день они тратили по десять минут, готовясь ко сну, – а они точно тратили их, точно не меньше, – то за год набежало бы шестьдесят часов. Дольше готовились вместе ложиться в постель, чем бодрствовали вместе в отпуске. Они были женаты шестнадцать лет. За этот срок оба истратили на подготовку к сну сорок полных дней, почти всегда у вожделенных и одиноких парных раковин, почти всегда в тишине.
Через несколько месяцев после переезда Джейкоб придумал почту для мальчиков. Макс посуровел. Меньше смеялся, больше хмурился, сесть непременно стремился у окна. Себе Джейкоб мог не признаваться, что видит это, но вот и другие стали замечать это и говорить об этом – Дебора отозвала его в сторону и спросила: «Как тебе Макс?»
Джейкоб нашел на «Этси» старинные подвесные почтовые ящики и навесил по одному на двери мальчиков и на свою. Он сказал им, что у них будет собственная тайная почта, чтобы передавать те сообщения, которые невозможно высказать вслух.
– Это как люди оставляли записки в Стене Плача, – уточнил Бенджи.
Нет, подумал, Джейкоб, но сказал:
– Да, вроде этого.
– Только вот ты не Бог, – заметил Макс, и это, несмотря на очевидность и на то, что Джейкоб хотел бы, чтобы дети именно так смотрели на мир (атеисты, никакого страха перед родителями), все равно обидело его.
Свой ящик он проверял ежедневно. Написал ему только Бенджи: «Мир на Земле»; «Снежный день»; «Телевизор побольше».
Воспитывать детей в одиночку было трудно: скоординировать сборы в школу троих детей, имея всего одну пару рук, выстроить маршруты перемещений, по насыщенности не отстающих от воздушного трафика в Хитроу, запараллелить параллельные задачи. Но самым непростым было находить время для разговоров по душам. Мальчики всегда держались вместе, все время какая-то суета, постоянно что-то нужно сделать, и разделить эту ношу не с кем. И когда представлялся случай поговорить наедине, Джейкоб, понимая, что необходимо воспользоваться им (как бы неестественно это ни показалось), в то же время испытывал прежний или даже более сильный страх сказать слишком много или недостаточно.
Однажды вечером, через несколько недель после развешивания ящиков, Сэм читал Бенджи перед сном, а Джейкоб с Максом столкнулись по малой нужде возле унитаза.
– Не скрещивай струи, Рэй.
– А?
– Из «Охотников за привидениями».
– Я слышал про это кино, но ни разу не видел.
– Да ты прикалываешься.
– Нет.
– Но я помню, как мы смотрели с…
– Я не видел.
– Ладно. В общем, там есть классный момент, когда они первый раз палят из своих протонных, как уж там они, штуковин, и Эгон говорит: «Не скрещивай струи, Рэй», потому что от этого какие-то катастрофические события могут произойти, и с тех пор я эту фразу вспоминаю всякий раз, когда с кем-нибудь мочусь в один унитаз. Но вроде мы оба закончили, так что и смысла нет.
– Понятно.
– Я заметил, ты ничего не кладешь мне в ящик.
– Ага. Я положу.
– Это не задание. Я просто думал, это будет хороший способ снять какую-то тяжесть с души.
– Ладно.
– Каждого что-нибудь тяготит. Твоих братьев. Меня. Маму. И это может серьезно осложнить жизнь.
– Прости.
– Нет, я имею в виду тебе. Я всю жизнь изо всех сил старался защититься от того, чего больше всего боялся, и в итоге неправильно было бы говорить, что бояться было нечего, но, может быть, столкнуться с моими худшими страхами на самом деле и не было бы так страшно. Может, эти мои старания были еще хуже. Помню вечер, когда я уезжал в аэропорт. Я поцеловал вас, ребят, как будто предстояла очередная обычная поездка, сказал что-то типа «увидимся через пару недель». И пока я готовился уйти, мама спросила, чего я еще жду в жизни. Она сказала, что это важный момент и что я должен переживать сильные эмоции, и вы, парни, тоже.
– Но ты не вернулся и не добавил что-нибудь еще.
– Я слишком боялся.
– А чего ты боялся?
– Да бояться было нечего. Вот это я и пытаюсь тебе объяснить.
– Я знаю, что на самом деле бояться было нечего. Но тебя-то что пугало?
– Что это станет настоящим?
– Отъезд?
– Нет. Что у нас было. Что у нас есть.
Джулия сунула щетку поглубже за щеку и оперлась ладонями о раковину. Джейкоб, сплюнув, сказал:
– Я упускаю свою семью, как мой отец упустил нашу.
– Не упускаешь, – сказала Джулия, – но мало просто не повторять его ошибок.
– Что?
Она вынула щетку и повторила:
– Не упускаешь. Но это мало – просто не повторять его ошибок.
– Ты отличная мать.
– Отчего ты вдруг это говоришь?
– Я думал о том, какой отличной матерью была моя.
Джулия закрыла шкафчик и, помедлив, как будто раздумывая, стоит ли заговорить, сказала:
– Ты не счастлив.
– Почему ты так говоришь?
– Но это правда. Ты кажешься счастливым. Может, даже считаешь себя счастливым. Но это не так.
– Ты думаешь, я депрессую?
– Нет. Думаю, ты придаешь чрезмерное значение счастью – и своему, и ближних, – а несчастливость настолько тебя ужасает, что ты лучше пойдешь ко дну вместе с кораблем, чем согласишься признать – в нем пробоина.
– Не думаю, что это так.
– И да, я думаю, ты депрессуешь.
– Это, наверное, просто мононуклеоз.
– Ты устал писать сценарий к сериалу; это не твое, его любят все, кроме тебя.
– Его не все любят.
– Ну, ты уж точно нет.
– В общем, он мне нравится.
– И тебя коробит, что твое дело тебе просто нравится.
– Не знаю.
– Нет, знаешь, – сказала Джулия. – Ты знаешь, в тебе что-то сидит – книга, сценарий, фильм, еще что-то – и если когда-нибудь ты сможешь выпустить это на волю, все жертвы, которые ты когда-либо принес, перестанут казаться жертвами.
– Как-то не чувствую, что их надо было приносить.
– Видишь, как ты поменял грамматику? Я сказала: жертвы, которые ты принес. А ты говоришь: надо было приносить. Улавливаешь разницу?
– Боже, тебе правда надо получить диплом и кушетку.
– Я не шучу.
– Знаю.
– И ты устал притворяться счастливо женатым…
– Джулия…
– …И тебя корежит, что самая важная связь в твоей жизни тебе просто нравится.
Джейкоб часто злился на Джулию, иногда даже ненавидел ее, но ни разу не было такой минуты, чтобы ему захотелось ее обидеть.
– Неправда, – сказал он.
– Ты слишком мягкий, чтобы это признать, или боишься, но это правда.
– Нет.
– И ты устал быть отцом и сыном.
– Зачем ты пытаешься меня укусить?
– Я не пытаюсь. И нет ничего хуже, чем гнобить друг друга. – Она подвигала на полке бутылочки с всевозможными снадобьями против старения и против умирания, и сказала: – Пошли в постель.
«Пошли в постель». Эти три слова отличают брак от любых других видов связи. Мы с тобой не придем к согласию, но пошли в постель. Не потому, что мы хотим, а потому, что должны. Сейчас мы друг друга ненавидим, но пошли в постель. Кровать у нас только одна. Легли на свои половины, но половины общей кровати. Уйдем в себя, но вместе. Сколько разговоров завершилось этими словами? Сколько ссор?
Бывало, они отправлялись в постель и предпринимали еще одну попытку, на сей раз горизонтальную, что-то дорешать. Иногда уход в постель делал возможным то, что не было возможно в бесконечно большом пространстве. Телесная близость вдвоем под одной простыней, две печи, работающие на общее тепло, но при этом можно не видеть друг друга. Потолок перед глазами, и все те мысли, на которые он наводит. А может, они просто скрывались в дальних уголках мозга, куда приливала тогда вся кровь и где расположена зона великодушия.
Бывало, они шли в постель и откатывались к краям матраса, и каждый жалел, что матрас не королевского размера, и каждый мечтал, чтобы все это просто развеялось, но без должной жесткости в указательных пальцах, чтобы пришпилить слово «это». «Это» ночь? «Это» их брак? «Это» полное недоразумение и есть семейная жизнь этой семьи? Они отправлялись вместе в постель не потому, что у них не было выбора – kein briere iz oich a breire, как скажет раввин на похоронах через три недели, – не иметь выбора – это тоже выбор. Брак – это противоположность самоубийства, но в проявлении силы воли между ними можно поставить знак равенства.
Пошли в постель…
Перед самым моментом укладывания в постель Джейкоб сделал озадаченное лицо, похлопал себя по несуществующим карманам на трусах-боксерах, как будто внезапно хватился ключей, и сказал:
– Мне надо отлить. – Точно как он говорил каждый вечер в этот самый момент.
Он закрыл и запер дверь, выдвинул средний ящик в туалетном столике, поднял стопку журналов «Нью-Йоркер» и вынул из-под нее упаковку гидрокортизоновых свечей. Расстелил на полу банное полотенце, из другого скатал подушку, лег на левый бок, поджав правую ногу, думая о Терри Шайво, или Билле Бакнере, или Николь Браун-Симпсон, и осторожно ввел свечу. Он подозревал, что Джулия знает, что за процедуру он проводит каждый вечер, но не мог себя заставить спросить ее об этом, поскольку тогда пришлось бы прежде признать, что он обычный человек, чье тело почти всегда было доступным для нее, как ее тело почти в любой момент было доступным для него, но иногда определенные области этого тела нужно было скрывать. Они провели бог весть сколько часов, отслеживая работу кишечника у детей; наносили деситин просто пальцем; крутили, по наставлению доктора Доновица, ректальные термометры, пытаясь бороться с детскими запорами. Но когда дело касалось их самих, кое-что хотелось утаить.
ты не заслужила, чтобы драть тебя в жопу
Задний проход, на котором все члены семьи Блох, каждый на свой лад, были зациклены, стал центром отчуждения между Джулией и Джейкобом. Необходимая для жизни вещь, но о которой никогда не говорят. Есть у каждого, но ее надо скрывать. Там сходятся все линии – прямо замковый камень человеческого тела, – но ничто, особенно внимание, особенно палец или член, и особенно, особенно язык не может туда проникать. Возле туалета было довольно спичек, чтобы зажечь и поддерживать костер.
Каждый вечер Джейкоб так отлучался помочиться, и каждый вечер Джулия дожидалась его, и она знала, что он скрывает обертки от свечей в скомканной туалетной бумаге на дне мусорного контейнера с крышкой, и знала, что, смывая, он ничего не смывает. У этих минут отстранения, безмолвного стыда, были стены и крыша. Точно как их Шаббаты и те шепотом признания в гордости выстроили архитектуру времени. Не нанимая никаких мужиков в штангистских бандажах, не рассылая карточек с новым адресом и даже не меняя ключей на кольце своих сердец, они переехали из одного дома в другой.
Макс любил играть в прятки, и никто, даже Бенджи, не мог этого выносить. Дом был слишком хорошо обжит, слишком скрупулезно изучен, игра была расписана по ходам не хуже шашек. Поэтому Макс лишь в особых случаях (в день рождения или в награду за поступки, требовавшие особой мужественности) имел возможность заставить остальных играть. И эти прятки всегда были скучны, как все предсказуемое: кто-нибудь, затаив дыхание, жался за блузками Джулии в шкафу, кто-нибудь пластом ложился в ванну или корчился под раковиной, а кто-нибудь прятался с закрытыми глазами, не в силах не поддаться ощущению, что так менее заметен.
Даже если мальчики не прятались, Джейкоб с Джулией искали их – из страха, из любви. Но отсутствия Аргуса они могли не замечать часами. Он обычно появлялся, когда открывалась входная дверь, или когда наполнялась ванна, или на стол ставили еду. Никто не сомневался, что он вернется. Джейкоб за обедом пытался провоцировать бурные споры, чтобы мальчики развивали речь и критическое мышление. Посреди одного из таких споров – где должна быть столица Израиля, в Иерусалиме или в Тель-Авиве, – Джулия спросила, не видел ли кто-нибудь Аргуса.
– Корм стоит, а его нет.
Всего через несколько минут негромких призывов и поверхностных поисков мальчики перетрусили. Стали звонить в дверь. Выставили миску с собственной едой. Макс проиграл всю первую книгу Судзуки, мелодиям из которой Аргус неизменно подскуливал. Бесполезно.
Дверь с москитной сеткой была закрыта, но сама входная дверь отворена, и это подсказывало, что пес на улице. (Кто оставил дверь открытой, гадал Джейкоб – сердясь, но никого не обвиняя.) Они прошлись по улице, выкликая Аргуса с любовью и тревогой. К поискам присоединился кто-то из соседей. Джейкоб не мог не задаться вопросом – конечно, только мысленно, – не ушел ли Аргус умирать, как это вроде бы случается с собаками. Темнело, увидеть что-то вдалеке было трудно.
Как оказалось, Аргус сидел в гостевой ванной наверху. Как-то он ухитрился запереться там, а не лаял не то от старости, не то от кротости. А может, по крайне мере, пока не проголодался, ему там нравилось. Ночью ему позволили спать на постели. Как и детям. Ведь они думали, что потеряли его, а он все время был так близко.
На следующий день за ужином Джейкоб сказал:
– Решено: Аргусу позволяется спать на кровати каждую ночь.
Мальчики восторженно заголосили. Джейкоб с улыбкой добавил:
– Я думаю, вы не будете оспаривать это решение.
Джулия, без улыбки:
– Стой, стой, стой.
Таким был последний раз, когда эти шесть существ спали под одним одеялом. Джейкоб с Джулией спрятались в работу, которую прятали друг от друга.
Они искали счастья, которое не нуждалось в ущемлении счастья других.
Они прятались в улаживании семейной жизни.
И временем абсолютного поиска был Шаббат, когда они закрывали глаза, чтобы обновился дом и они сами.
Архитектура же тех минут, когда Джейкоб выходил как будто бы в туалет, а Джулия не читала книгу, которую держала в руках, была абсолютным бегством.
теперь ты заслуживаешь, чтобы драть тебя в жопу
Они легли в постель – Джулия в ночной рубашке, Джейкоб в футболке и трусах-боксерках. Она спала в лифчике. Говорила, ей так удобнее – поддерживает, и может, других причин и впрямь не было. Джейкоб говорил, что в майке теплее, лучше спится, и может, тоже не кривил душой. Они выключили свет, сняли очки и смотрели сквозь один потолок, сквозь одну и ту же крышу – в две пары подслеповатых глаз, которым можно было помочь, но которые не станут лучше видеть сами по себе.
– Жаль, что ты меня не знала ребенком, – сказал Джейкоб.
– Ребенком?
– Или просто раньше… До того, как я стал таким.
– Выходит, ты хотел бы, чтобы я знала тебя до того, как ты узнал меня.
– Нет. Ты не поняла.
– Попробуй объяснить иначе.
– Джулия, сейчас я не… не я.
– А кто ты тогда?
Джейкоб хотел заплакать, но не смог. Но притом не смог скрыть того, что он это скрывает. Джулия погладила его по голове. Она ничего ему не простила. Ничего. Ни тех сообщений, ни тех лет. Но не могла не ответить на его призыв. Не хотела, однако не могла не ответить. Тоже разновидность любви. Но двух отрицаний никогда не хватает для религии.
Он сказал:
– Я никогда не говорил, что чувствую.
– Никогда?
– Именно.
– Звучит как обвинение.
– Это правда.
– Ну, – сказала Джулия, с первым после находки телефона смешком, – есть множество других вещей, с которыми ты справляешься отлично.
– В этом звуке все то, что еще не потеряно.
– В каком звуке?
– В твоем смехе.
– Да? Нет, этот звук означает, что шутка оценена.
Засыпай, упрашивал он себя. Засыпай.
– Что я делаю хорошо? – спросил он.
– Ты серьезно?
– Назови хоть что-то.
Джейкоб страдал. И каким бы заслуженным ни казалось это страдание Джулии, смириться с ним она не могла. Она столько сложила, стольким пожертвовала для его защиты. Сколько переживаний, сколько бесед, сколько слов принесено в жертву, чтобы пощадить его легко ранимую душу? Они не могли поехать в город, который она посещала двадцать лет назад с тогдашним другом. Ей не следовало оглашать осторожные наблюдения по поводу того, что в доме его родителей не признают границ, а тем более – о его собственных методах воспитания, которые чаще всего сводились к отсутствию методов. Она убирала дерьмо за Аргусом, потому что Аргус не умел терпеть и потому что, пусть даже она его не выбирала и не хотела и это было несправедливо, Аргус был ее собакой.
– Ты добрый, – сказала она мужу.
– Нет. По правде, нет.
– Я тебе приведу сто примеров…
– Три или четыре сейчас были бы очень кстати.
Ей не хотелось этого делать, но иначе она не могла:
– Ты всегда возвращаешь на место тележку в магазине. В метро ты складываешь газету, чтобы кто-то еще почитал. Рисуешь карту заблудившимся туристам…
– А это доброта или совестливость?
– Значит, ты совестливый.
А он бы смог не откликнуться на ее страдание? Ей хотелось бы знать, но его ответу она бы не поверила.
Она спросила:
– Тебя огорчает, что детей мы любим сильнее, чем друг друга?
– Я бы так не сказал.
– Ну да, ты сказал бы: «Ты мне ненавистна».
– Это же сгоряча.
– Понимаю.
– Я не хотел.
– Знаю, – согласилась она, – но сказал.
– Я не считаю, что гнев обнажает правду. Бывает, тебя просто несет.
– Знаю. Но не верю, чтобы хоть что-то могло взяться из ниоткуда.
– Я люблю детей не сильнее, чем люблю тебя.
– Сильнее, – сказала она. – И я сильнее. Может, так и должно быть. Может, эволюция заставляет.
– Я люблю тебя, – сказал он, поворачиваясь к ней.
– Знаю. Я никогда не сомневалась в этом и сейчас не сомневаюсь. Но это не такая любовь, которая нужна мне.
– И что это означает для нас?
– Не представляю.
Засыпай, Джейкоб.
Он сказал:
– Знаешь, как под новокаином теряешь ощущение границы между собственным ртом и тем, что вне тебя.
– Ну, наверное.
– Или как иногда думаешь, что вроде должна быть еще одна ступенька, а ее нет, и нога проваливается сквозь эту воображаемую ступеньку?
– Конечно.
Почему ему так трудно преодолеть физическое расстояние? Так не должно быть, но так было.
– Не знаю, что я нес.
Она чувствовала, что в нем происходит какая-то борьба.
– Что?
– Не знаю.
Он запустил руку в ее волосы, обхватив ладонью затылок.
– Ты устала, – сказал он.
– Я действительно вымоталась.
– Мы устали. Мы себя заездили. Нужно найти способ отдохнуть.
– Я бы поняла, если бы ты с кем-то спутался. Я бы злилась и страдала бы, и может, это заставило бы меня сделать то, чего я даже не хочу…
– Например?
– Я бы тебя ненавидела, Джейкоб, но по крайней мере я бы тебя поняла. Я тебя всегда понимала. Помнишь, как я тебе это говорила? Что ты единственный человек, который что-то для меня значит? А теперь все, что ты делаешь, меня озадачивает.
– Озадачивает?
– Твоя зацикленность на недвижимости.
– Я не зациклен на недвижимости.
– Как я ни подойду, у тебя на экране дома на продажу.
– Просто интересуюсь.
– Но зачем? И почему ты не скажешь Сэму, что он лучше тебя играет в шахматы?
– Я говорю.
– Да нет. Ты позволяешь ему думать, будто ты поддаешься. И почему ты такой абсолютно разный в разных ситуациях? Ко мне ты выказываешь холодную неприязнь, на детей рычишь, а вот отцу позволяешь вытирать о тебя ноги. Ты уже десять лет не писал мне пятничных писем, но все свободное время проводишь, работая над чем-то, что любишь, но никому не показываешь, и тут ты берешь и пишешь все эти сообщения, которые, говоришь, ничего не значат. На нашей свадьбе я обошла вокруг тебя семь кругов, а теперь я тебя и найти-то не могу.
– Я ни с кем не путаюсь.
– Ни с кем?
– Нет.
Джулия расплакалась.
– Это всего лишь обмен ужасно непристойными сообщениями с одной женщиной с работы.
– С актрисой?
– Нет.
– А с кем?
– А это важно?
– Если важно для меня, значит, важно.
– Одна из режиссеров.
– И ее зовут, как меня?
– Нет.
– Это та рыжая?
– Нет.
– Знаешь, мне все равно.
– Хорошо. Тут не о чем волноваться.
– Как это началось?
– Ну, просто… сложилось. Как бывает. Это было…
– Мне даже не интересно.
– Никогда не шло дальше слов.
– И долго это у вас?
– Не знаю.
– Знаешь, конечно.
– Месяца четыре.
– И ты предлагаешь мне поверить, что четыре месяца каждый день ведешь откровенную эротическую переписку с женщиной с работы и это ни разу не привело ни к какому контакту?
– Я тебя не прошу верить. Я говорю правду.
– Самое грустное, что я тебе верю.
– Это не грустно. Это дает надежду.
– Нет, грустно. Ты единственный человек, которого я знаю или о котором думаю, кто способен писать такие наглые сообщения, а жить таким паинькой. Я и правда верю, что ты писал какой-то женщине, будто хочешь полизать ей очко, и даже пойманный на слове сидел рядом с ней каждый день четыре полных месяца, не позволяя себе сдвинуть руку на шесть дюймов, чтобы коснуться ее бедра. Не находя в себе такой смелости. И даже не давая ей сигнала, что она вполне может принять твою трусость и сама положить руку тебе на бедро. Подумай, какие сигналы ты посылал ей, чтобы ее дырка все время мокла, но рука не тянулась к тебе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?