Текст книги "Платон. Его жизнь и философская деятельность"
Автор книги: Е. Орлов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Таким образом, Платон вторично потерпел фиаско. Но и этого, очевидно, было мало для коварной судьбы: Платону суждено было встретить неудачу на том же поле и в третий раз.
В 361 году, то есть шесть лет спустя после вышерассказанного, философ, движимый рыцарским чувством и искренним расположением к Диону, решился на попытку примирить его с Дионисием. Сгорбленный под тяжестью лет Платон в третий раз плывет на Сиракузы для объяснения с тираном, но, увы, его опять постигает неудача,– на этот раз еще более полная, нежели прежде. Молодой правитель успел за это время вырасти в большого деспота, не терпящего никаких вмешательств ни в общественные, ни в его личные дела. Он так раздражен был дерзостью Платона, что последний едва опять не поплатился жизнью; но и на этот раз его спас пифагореец-философ Архит, который заступился за него и смягчил гнев тирана. Платон вернулся в Афины и с тех пор больше не ездил в Сиракузы. Дион же так и остался непримиренным с Дионисием и позднее, в 358 году, высадившись на Сицилии во главе армии своих приверженцев, прогнал тирана и сам сел на его место. Сочувствовал ли Платон этой экспедиции своего ученика и друга и радовался ли он счастливому ее исходу, мы не знаем: вероятно – да; но если он мечтал видеть свои политические идеалы теперь, после стольких неудач, наконец реализованными, то ему пришлось испить чашу разочарования до конца. Не то чтобы Дион изменил своим убеждениям и сжег все, чему поклонялся во дни своей юности и оппозиции; о нет, до этого, слава Богу, дело не дошло; он лишь изверился в своевременности и осуществимости их и считал, подобно нашей Екатерине II, что конституции хорошо чертить на бумаге, но никак не на шкурах живых людей. Уловка была недостойная и должна была внести немало горечи в сердца людей, поддерживавших его, а особенно в сердце Платона. Дион был убит спустя пять лет после своего воцарения одним из своих приближенных, и среди последовавших смут Дионисию удалось вернуться и снова занять свой престол.
Но Платон уже не дожил до этого. В тиши своей школы он прожил последние 14 лет своей жизни, спокойно и безмятежно занимаясь разработкой своей философии. Мы ничего не знаем о том, что происходило за эти долгие годы: вероятно, они не блистали событиями, как это естественно ожидать от жизни всякого человека его лет и занятий. Он умер в глубокой старости, 80 лет от роду, в 347 году до Р. X., и был похоронен в Керамике, неподалеку от Академии, где еще долго спустя показывали его гробницу.
Читатель теперь видит, как скудны наши сведения о судьбе этого замечательного человека; но если мы обратимся теперь к его личности, то и здесь встретим не меньшую сбивчивость и неполноту. Прежде всего о его наружности. Наши музеи полны его бюстами и масками, но чем ближе мы их изучаем, тем менее мы доверяем им. Ни один из портретов его, дошедших до нас, не вышел из-под резца современника: все они сделаны значительно позднее, и служил ли им моделью какой-нибудь достоверный бюст Платона, или рукою художников водило одно лишь воображение,– у нас нет теперь никакой возможности решить. Все эти портреты разнятся один от другого довольно значительно, и очень часто взаимное их несходство доходит до крайних пределов. Существует, однако, один бюст, который принято считать наиболее достоверным, и с него-то сделаны все снимки и слепки, продающиеся в наших магазинах. Платон изображен зрелым мужем, с большою, слегка наклоненной вперед головой, украшенной длинной бородой и густыми, охваченными повязкой волосами. Его лицо с крупными, но чрезвычайно изящными чертами носит задумчивое выражение; его глаза, устремленные куда-то вниз, чуть-чуть прищурены, как бы пристально вглядываясь в несущиеся перед их взором туманные образы, а его чело, полу скрытое повязкой, изборождено у переносицы глубокими складками, в которых, так и видно, засела крепкая дума. Весь бюст мог бы служить эмблемою мысли, благородной и всеобъемлющей; на нем лежит отпечаток чего-то недосягаемо высокого, чуть ли не сверхчеловеческого, и при первом же взгляде на него у вас вырывается восклицание, что именно так должен был выглядеть этот “божественный философ”. Увы, это только показывает, как хорошо умел художник схватить и воплотить в мраморе все те черты, которые соответствуют нашему представлению о Платоне; но, как сказано, мы решительно не в состоянии определить, в какой степени этот бюст достоверен; быть может, Платон в нем идеализирован, а быть может, такого Платона не было вовсе.
Не лучше обстоит с нашими сведениями о его характере. Платон имел много врагов, как политических и философских, так и личных. Клевете и наветам поэтому не было конца. Его обвиняли в надменности, завистливости и непомерном честолюбии: киник Диоген говаривал, что в самом желании Платона не казаться гордым скрывается страшная гордость, а пылкий Аполлодор в порыве ненависти воскликнул однажды, что он с большей готовностью принял бы от Сократа чашу с ядом, нежели из рук Платона кубок вина. Ему приписывали крайнюю неуживчивость, раздражительность и ревность к чужой славе, и его представляли позднейшие предания ссорящимся с Ксенофонтом, Аристиппом, Аристотелем, и даже бросающим грязью в память самого Сократа. Его поведение, дальше, выставляли как прямую противоположность тому, чему он учил в своей этике, и к Дионисию, говорили, он ездил потому, что слыхал много хорошего... о сиракузской кухне! Ему отказывали даже в таланте и оригинальности, говоря, что большинство его диалогов написаны были вовсе не им, а Антисфеном, Аристиппом и другими философами того времени и что “Тимей”, одно из главных его сочинений, представляет не что иное, как пересказ одной пифагорейской книги, приобретенной им за баснословную цену в 100 мин! Ему, наконец, отказывали даже в том, что составляло, по тогдашним понятиям, неотъемлемую принадлежность всякого свободного человека,– в материальной независимости: поговаривали, что он был беден, нуждался и должен был для снискания себе пропитания торговать оливковым маслом. Он даже собирался будто бы наняться в солдаты.
На все это, без сомнения, нам приходится смотреть, как на выдумки. Мы знаем очень хорошо, что, за исключением, быть может, некоторой размолвки с Аристотелем, Платон довольно легко уживался со всеми наиболее выдающимися из своих современников; что он ездил к Дионисию вовсе не за тем, чтобы приятно поесть и попить; что он действительно обладал гением – не говоря уже о таланте – в достаточной степени, чтобы написать самому свои диалоги, и что он, наконец, довольно хорошо был обеспечен материально – наследством и подарками,– чтобы не быть вынужденным сделаться торговцем или солдатом. При всем том нет дыма без огня, и как бы преувеличены ни были дурные слухи о нем, мы не можем совершенно игнорировать их. Мы знаем Платона главным образом из его же сочинений и в силу весьма обычного и естественного заблуждения никак не можем допустить, чтобы человек, написавший эти вещи, полные воображения, теплоты чувства и всякой красоты внешней и внутренней, был менее прекрасен, нежели его творения. Конечно, это ошибочно, и мы знаем много тому примеров, когда за поэтическими страницами или вдохновенными произведениями искусства скрывается личность творца их, столь же прозаическая и неинтересная, как и простых смертных. Два обстоятельства, однако, способствовали более, нежели всякие личные его недостатки, нравственному умалению Платона в глазах современников,– и на них нам следует остановиться.
Сократ был еще жив в памяти людей. Многие, а особенно бывшие ученики его, еще отчетливо помнили эту странную фигуру, где под отталкивающей внешностью Силена скрывалась чуткая, нервная и нежная натура. Нищий, оборванный, но богатый духом и бодрый, шатался он по открытым местам города, всем доступный, ко всем относящийся с отеческой ласковостью, вступая в разговоры с первым попавшимся ему на пути человеком и в свою очередь охотно отвечая на задаваемые ему вопросы. Он не гнушался и не чуждался никого, какое бы положение в обществе тот ни занимал; он никогда не заносился ни перед противниками, ни перед учениками, но, напротив, старался всегда стать с ними на одну доску, чуждый высокомерия, догматизма или резонерства. Он никогда не поучал, не разыгрывал из себя мудреца, но со страстной настойчивостью искал истины, готовый признать ее, из чьих бы уст она ни исходила. Шутливый и простой в обращении, он был плебей по речам и приемам, но умел вместе с тем ревниво ограждать свою гордую независимость, не беря денег ни от кого и отказываясь даже от подарков.
Не таков был Платон. Изящный и щегольски одетый, он поражал аристократичностью своих манер и умел держать себя на почтительном расстоянии от всех. Дух высокий, но холодный, как горная вершина, он не допускал к себе никого, кроме избранных,– да и с теми не разделял ни своих заветных дум, ни своих затаенных чувств. Он счел бы для себя унижением и позором выйти на площадь или улицу и диспутировать там с кожевником или плотником. Он замыкался в свою школу, как замыкался в своем сердце, и только молодые люди хорошего происхождения и воспитания имели туда доступ в качестве учеников. То были все прекрасно одетые, гладко причесанные, надушенные и напомаженные юные аристократы с салонными манерами, джентльменской поступью и речью. Платон не любил противоречий и не терпел панибратства; тон его речей был внушительный и серьезный, не озаряясь улыбкой, не прорываясь страстью. Он не брал платы за учение, но он без упрямства и с достоинством принимал подарки от учеников и посторонних людей.
Сравнение, гласит пословица, завистливо, и когда люди ставили рядом эти две фигуры – Сократа и Платона,– они не могли не замечать, как далеко в сторону отклонился ученик от заветов учителя. Мантию знаменитого предшественника носить никогда не легко: она всегда оттягивает плечи; но когда преемник действительно в том или другом отношении оказывается ниже своего предшественника, мантия волочится по земле, несущий ее запутывается в складках, и окружающие то смеются, то негодуют. Платон в умственном отношении вполне сравним со своим учителем, но нравственностью далеко не был ему равен; что же удивительного, что, помещенный рядом с солнцем, он, хоть и сам звезда не последней величины, совсем лишился блеска в глазах современников?
Политические разногласия также внесли свою долю – и даже крупную – в личную непопулярность Платона. Афинское общество – если выпустить на время из внимания институт рабства, на котором оно зиждилось,– было насквозь проникнуто сильным демократическим духом, которому всякого рода аристократизм – на деле или в словах и манерах – был ненавистен. Оно первым в ряду всех европейских обществ выработало тип демократической конституции, какого не удалось достичь впоследствии ни одному из других государств древнего и нового мира; оно естественно дорожило им и ревниво оберегало его честь и неприкосновенность. Платон же, как сказано выше, по рождению, традициям, связям и личным симпатиям, был аристократом до мозга костей. Он принадлежал к тому классу поземельных собственников Аттики, которые оставались неизменными друзьями Спарты и готовы были пожертвовать всем великим прошлым, протекшим со времени Солона, лишь бы вернуть то время, когда власть принадлежала им. Они были ярыми врагами демократии – этого режима “кожевников и плотников”, и беспрестанно интриговали – явно и тайно – с целью ниспровергнуть народное правление и заменить его олигархическим. Платон, тогда еще молодой юноша, один из первых рукоплескал водворению пресловутых тридцати тиранов, приобретших такую позорную репутацию в летописях Афин и всей истории. Но в нем еще живы были человеческие чувства, да и не настолько он еще был политиком, чтобы во имя принципа закрыть глаза на средства, употреблявшиеся для его реализации. Свирепая и беспощадная жестокость, с какою тираны,– а во главе их стояли Платоновы же родственники, Критий и Хармид,– принялись за искоренение демократической “крамолы” и водворение “спокойствия и порядка”, сильно оттолкнула впечатлительного юношу; когда же они попытались наложить руку на самого Сократа, Платон с болью в сердце принужден был совершенно отвернуться от них. Его идолы пали и разбились вдребезги, но с народом это его не примирило. Напротив, если лучшие, наиболее образованные и благоразумные люди, какими, во мнении Платона, были олигархи, оказались ниже возлагаемых на них надежд, то чего можно ожидать от невежественной толпы, не руководимой ни политическими, ни внешними идеалами? Олигархи лишь пытались зажать Сократу рот, но демократы его убили: что ж, последние лучше? Как бы ни была дурна олигархия как форма правления, демократия ничуть не лучше ее, и человеку, дорожащему своей нравственной чистоплотностью и независимостью, не остается ничего другого, как сторониться и тех, и других. Пусть же он совсем откажется от общественной деятельности и выжидает время, когда выработаются лучшие элементы, из которых возможно будет создать новый, высший класс правителей. Пока же было бы смешно ожидать чего-нибудь от народа как такового: его следует всегда держать в черном теле, под крепкой вожжой, дабы не развернулись его стихийные страсти и зверские аппетиты. И именно с этой точки зрения деятельность какого-нибудь Перикла является в высшей степени пагубной: этот человек во имя ложного идеала сделал сюзереном это многоголовое чудовище – народ, сняв с него спасительные узды и возведши его дикие капризы в закон.
Так рассуждал Платон,– и общественное мнение осудило его. Был ли он прав или нет,– здесь не место решать; но мы без труда можем понять, какие злобные нападки должны были вызвать подобного рода политические и общественные убеждения. Теоретические разногласия редко переходят на личную почву, но когда они касаются господствующего миросозерцания – политического или религиозного,– диссидент становится врагом общества и еретиком, подлежащим искоренению. Тенденции эпохи (свободная жизнь Эллады уже близилась к концу) и собственная слава Платона ограждали его личную безопасность от всякого покушения на нее,– но доброго имени его они не спасли.
Есть, однако, и другая сторона медали. Наряду с клеветой и наветами до нас дошли многочисленные факты, показывающие, что еще больше, нежели ненависть, он сумел внушить своим современникам удивление и поклонение. Его духовная мощь поражала воображение людей с неотразимой силой, и вместе с Пифагором и Александром Великим его личность, хотя и принадлежавшая к историческому периоду Греции, стала любимейшим образом народных сказаний. Он вырастал в глазах массы до чудовищных размеров – точь-в-точь как исполинская гора в час вечерних сумерек, и подобно национальным героям-полубогам, вроде Геркулеса и Тезея, окружался ореолом какого-то мифического существа. Легенды возводили его генеалогию к самому Олимпу и с таинственной важностью уверяли, что отцом его был сам Аполлон, бог света и поэзии. Правда, Периктиона была замужем за Аристоном, но прекрасный бог имел с нею сожительство еще раньше, когда она была девственницей, и в день свадьбы явился ее мужу, наказывая ему не касаться жены в течение всех последующих 10 месяцев, пока не родится от нее его собственный сын – Платон. Сам день рождения философа легенды приурочили к тому дню, когда, по преданию, родился и Аполлон, и они дальше передают нам чудеса, которыми это событие ознаменовалось. Родители Платона решили посвятить его Аполлону, Музам и Пану, и когда, при торжественных жертвоприношениях, они произносили надлежащий обет, пчелы с соседнего Гимета слетались к колыбели младенца и клали мед на его уста. Отсюда-де сладость его речей, когда он вырос! Столь же прелестным мифом украшена и первая встреча Платона со своим великим учителем. Однажды Сократу приснилось, что к нему прилетел прекрасный лебедь – священная птица Аполлона– и, покормившись из его рук, вновь улетел в небеса, издавая дивную мелодию. Как раз назавтра брат Платона, Главкон, привел его к Сократу, и последний тогда понял смысл своего чудного сна. Самой, наконец, смерти философа старались придать какой-то особенный, мистический характер: он умирает то на брачном пиру, то во сне, и не на 80-м году своей жизни, а на 81-м – так как число 81 представляет квадрат 9 – числа муз!
Сами по себе, конечно, подобные рассказы могут интересовать лишь детей младшего возраста; но они и для нас, тем не менее, любопытны как указание на то, как рано во мнении людей Платон стал “божественным” философом. Слава его распространилась по всем углам тогдашнего цивилизованного мира; к нему стекались со всех концов Греции ученики и поклонники; выдающиеся государи, вроде Дионисия Сиракузского и Пердикка Македонского, обращались к нему за советами и искали его дружбы, и говорят даже, что фивяне и аркадцы обратились к нему с просьбой составить им проект государственного уложения. Он был предметом всеобщего уважения, и когда в 360 году, как передают некоторые писатели, философ явился на Олимпийские празднества, народ расступался перед ним как перед национальным героем; все взоры обратились к нему, на него указывали пальцами – и атлеты на миг были забыты.
Таков был этот замечательный человек. Мы не в состоянии среди всей этой массы противоречивых свидетельств произнести над его нравственным характером решительного и окончательного приговора. Он не внушал любви, но он импонировал своим дивным гением, и мы можем лишь повторить с Льюисом, что, не имея друзей, он, однако, имел горячих поклонников.
Обратимся теперь к его деятельности. Когда она, собственно, началась, нам в точности не известно, но, вероятно, около того времени, когда он после злополучной своей первой поездки на Сицилию вернулся в Афины, т. е. около 386 года. Именно тогда основана была его школа, впоследствии приобретшая всемирную известность: то была знаменитая Академия – ныне обиходное слово,– названная так по соседней роще, посвященной древнему герою Гекамеду. Она находилась неподалеку от Афин, по дороге в Элевсин, и была выстроена на земле, приобретенной учениками Платона, после того как Анницерид, выкупивший философа, решительно отказался от какого бы то ни было вознаграждения за понесенные убытки. Это место стало священной Меккою для образованных людей древности, и еще долго – целые века – после смерти Платона сюда стекались греки, римляне и варвары, чтобы поучиться у даровитых его преемников и прислушаться к шелесту крыльев витающего здесь гения. Платон, как известно, никогда не был женат и не оставил после себя прямых наследников: Академия поэтому осталась как бы корпоративной собственностью всей школы, а в частности того философа, который в данное время стоял во главе ее. Таковые были, например, Спевзипп, Ксенократ и другие, на которых преемственно падала мантия Платона. Каждый год в день его кончины там совершались жертвоприношения и возлияния, как бы в честь божества, и ученики, увенчанные цветами, отправлялись к дорогой гробнице на поклонение.
В своем преподавании Платон в общем придерживался того метода, которым с такими блестящими результатами пользовался Сократ. За немногими исключениями, когда ему приходилось давать связную лекцию по какому-нибудь вопросу, Платон излагал свои мысли путем диалектическим, т. е. при помощи вопросов, ответов и вообще совместной с учениками разработки основных положений. Само собой разумеется, что роль учеников при этом была более мнимая, нежели реальная: нить разговора была в руках у самого Платона, который не давал своим собеседникам отклоняться от нее в ту или другую сторону и умел искусно наперед намечать желательные ему ответы или вопросы. От этого диалектический способ изложения приобретает у него не столько существенный, сколько формальный характер,– как раз противоположный тому, какой этот способ имел у Сократа, имевшего дело не с официальными учениками, спорящими по программе, а с широкой публикой, с которой приходилось аргументировать всерьез, а не для вида только. Все же и у Платона диалектика играла некоторую роль, пробуждая в учениках не одно лишь пассивное внимание, но и активную работу мышления. Кроме того, она давала возможность приводить иллюстрации и факты с целью то рельефнее выделить необходимые признаки данного понятия, то привести в надлежащие пределы содержание данного определения, то возможно ярче осветить какую-нибудь сложную мысль.
Эти выгоды диалектического способа развития мыслей Платон ценил так высоко, что перенес его и в литературные свои произведения. Как известно, Сократ излагал свое учение только устно; Платон же, в противоположность ему, написал целый ряд сочинений, названных диалогами ввиду разговорной формы, в которую они облечены. В древности, благодаря отсутствию книгопечатания и связанных с ним искусств и ремесел, писаное слово никогда не пользовалось особенным влиянием и популярностью. Люди предпочитали устную речь с ее богатыми переливами красок и тонов мертвому слову, начертанному черным на белом,– неподвижному и бесцветному, как взор каменной статуи: они не любили читать по свитку свою “Илиаду” или Сафо, но предпочитали внимать живым устам певца с его вдохновенным лицом, светящимися глазами и глубоким, взволнованным голосом. Но чтение даже философских и научных сочинений, где подобных драматических моментов не могло быть, мало удовлетворяло их: они восставали против того сфинксообразного безмолвия, которым веет от печатного слова. Страница дает не больше того, что она в себе содержит: ее нельзя ни вопрошать, ни требовать от нее объяснений или ответов на возникающие сомнения, как то можно сделать с живым человеком. И этот недостаток казался людям столь крупным, что такие писатели, как Платон, употребляли все усилия, чтобы выработать литературную форму, при которой этот недостаток скрасился бы елико возможно. Эта форма была форма диалога, т. е. разговор между двумя и более лицами, из которых одно развивает известные положения, а другие возражают, останавливают, переспрашивают и т. д. Благодаря этому книга, казалось, приобретала все наиболее важные преимущества устной речи, да к тому же еще некоторые другие, которых последняя лишена.
Таким образом, диалог в руках Платона является ничем иным, как письменной формой диалектики, и те общие цели, которые, как мы видели, имела в виду последняя, имеет также и первый. И тот, и другая отвечают на запросы своего времени, и какое бы значение мы им ни придавали в настоящее время, для своего момента они имели первостепенную важность. Пытливая мысль перестала уже удовлетворяться авторитетным провозглашением истины, исходящим от божества и его оракулов; она скептически начала относиться к безошибочности поэтического творчества и к безгрешности прадедовской мудрости: она стала назойливо требовать аргументов, взывающих не к сердцу или привычкам, а к критическому разуму. Взять положение, точно определить все входящие в него члены, осветить его со всех сторон и испытать его основательность в горниле разумного понимания,– пожалуй, даже цепь тщательно подобранных фактов,– вот какие требования предъявлялись теперь философу, который бы вздумал выступить со взглядами и доктринами, не вошедшими еще в наличную сумму идей и понятий. Догматическое изложение стало теперь невозможным: явилась потребность в системе аргументов и возражений, которая бы удовлетворяла всем указанным требованиям. Такая система была найдена: то были диалектика Сократа и диалог Платона.
Достоинства диалога, как видит теперь читатель, довольно значительны, но еще более велики достоинства самого изложения. Мы имеем здесь дело с одним из самых блестящих писателей не только в греческой, но и во всемирной литературе: богатый, гибкий, мелодичный язык Эллады достигает у Платона такой же высоты художественности и пластичности, как мрамор под рукою Фидия. Прелесть выражений, простота и непринужденность оборотов, яркие образы, пленительные мифы и под всем этим все оживляющий и все согревающий поток глубокого поэтического чувства заставляют нас забывать все окружающее при чтении многих и многих страниц и даже целых диалогов, как, например, “Апологии” или “Федона”. Прибавьте к этому, что действующие лица Платона никогда не являются резонерствующими отвлеченностями, говорящими манекенами с тем или другим ярлыком для обозначения их имен, но, напротив, представляют удивительную галерею живых, во весь рост, фигур, проходящих мимо наших взоров, со всеми их индивидуальными особенностями,– определенными, драматически очерченными личностями данной эпохи и данной страны, которые живут, умирают, смеются, плачут, влюбляются, ненавидят и прочее. При всем том нам приходится сознаться, что большинство диалогов скучны и утомительны,– и это объясняется не столько трудностью трактуемых в них предметов, сколько некоторыми особенностями в манере Платона аргументировать. Наш ум нередко изнемогает под черепашьим ходом аргумента, останавливающегося на таких положениях, которые и без дальнейших объяснений представляются нам ясными как день; мы приходим часто в нетерпение от этой массы соображений и вопросов, которые нам кажутся вовсе не нужными; мы иногда даже обвиняем автора в педантизме за его столь мелкое распластывание понятий и предложений и наконец прямо негодуем, если на самом интересном месте, когда читатель напрягает всю силу своей мысли и внимания, его, под предлогом дальнейшего разъяснения, вдруг прерывают возражением или вопросом, который нам кажется тривиальным и плоским. Все это явление почти неизбежное всякий раз, когда приходится иметь дело с диалогами дидактического характера, подобно платоновским, и здесь-то кроется тайна той трудности чтения их, на которую так мужественно указал впервые Льюис.
Всех диалогов, дошедших до нас под именем платоновских, тридцать пять, и еще к тому тринадцать писем философа к разным лицам. Эти последние, однако, за исключением седьмого, относительно которого мнения ученых еще разделяются, признаны все до единого подложными. У древних, по-видимому, чувство уважения к истине было менее развито, нежели у нас. Они не прочь были помистифицировать в случае чего – из видов ли благочестия или других, – тем более что при отсутствии научной критики и средств гласности это можно было делать с большой безнаказанностью: шансов на изобличение было мало. Отсюда эта масса подложных сочинений, которыми так богата древняя литература. К ним и принадлежат псевдоплатоновы письма, сочиненные не раньше полувека после его смерти, а в некоторых случаях даже еще позднее. Что до диалогов, то и они не все могут быть признаны подлинными. Еще в древности, как передает нам Диоген Лаэрций, по рукам ходили диалоги, приписываемые Платону, но на самом деле сфабрикованные его учениками; этот писатель и дает нам их список. Но даже из упомянутых тридцати пяти подлинность многих стала в последнее время подвергаться сомнению. Здесь не место вдаваться в изложение тех критериев, которыми пользуются ученые при определении подлинности тех или других диалогов; эти критерии – частью филологического, частью эстетического, частью хронологического, частью общелитературного характера, но, конечно, ни один из них не отличается математической точностью, и они часто противоречат друг другу. Поэтому вопрос о подлинности многих диалогов далеко еще не разрешен и находится, как говорится, под сомнением. Наиболее прочно установленною почитается подлинность тех диалогов, о которых имеется свидетельство Аристотеля, либо прямо цитирующего их как платоновские, либо упоминающего о них в таком смысле; а менее прочно – тех, за которые ручаются лишь общие традиции и внутренний характер их. Вот список наиболее известных диалогов, составленный Ибервегом, в нисходящем порядке их подлинности: “Республика”, “Тимей”, “Законы”, “Федон”, “Пир”, “Федр”, “Горгий”, “Менон”, “Гиппий Младший”, “Менексен”, “Теэтет”, “Филеб”, “Софисты”, “Политик”, “Апология”, “Лизид”, “Лах”, “Протагор”, “Эвтидем”, “Кратилл”.
Но еще более трудной, нежели определение подлинности платоновских диалогов, является классификация их по содержанию. Для систематического изучения какой-нибудь философской системы нам важно прежде всего привести сочинения данного мыслителя в известный порядок. Чаще всего мы распределяем их по отдельным, хотя и связанным одна с другой, группам, смотря по предмету, в них трактуемому, либо располагаем их в известном преемственном порядке так, чтобы каждое из этих сочинений находилось во внутренней связи с предыдущим и изучение его служило ступенью к изучению последующего. Ни тот, ни другой род классификации не применим к сочинениям нашего философа. Уже спустя столетие после его смерти знаменитый ученый своего времени и директор Александрийской библиотеки, Аристофан из Византии, сделал попытку распределить Платоновы диалоги в ряд трилогий (т. е. групп по три), руководствуясь характером содержания. Спустя еще три с лишком века другой ученый – пифагореец Тразилл, распределил их по тому же принципу на девять тетралогий (группа из четырех), но ни тот, ни другой не выполнили своей задачи с достаточным успехом, и все дальнейшие попытки в том же направлении были столь же бесплодны. Объясняется это просто: отдельные Платоновы диалоги не представляют вместе с тем отдельных сюжетов, и редко какой из них занимается одним каким-нибудь вопросом или даже несколькими, но близко один к другому стоящими. Наряду с предметами политического характера вы встретите в одном и том же диалоге подробное изложение учения о душе или о воспоминании, а там, где трактуется теория идей, внезапно вводится и разбирается вопрос о всемирной гармонии или о достоинствах риторики. Ясно поэтому, что всякую попытку разграничить и распределить диалоги по предметам, в них излагающимся, заранее ждет неудача,– разве только мы решимся пожертвовать их цельностью и рвать их на отдельные страницы.
Расположить их один за другим в логическом или генетическом порядке, в силу внутренней их связи, также нелегко, потому что именно такой связи, которая бы соединила все диалоги в одно органическое целое, у Платона не имеется. Мы привыкли ожидать от мыслителя, вступающего на публичное поприще, полного и отчетливого миросозерцания, разработанного если не во всех, то по крайней мере в существенных своих деталях. Мы полагаем, что идеи, им провозглашаемые, суть плоды долгой, хотя и тихой, незаметной работы мысли, к которым он пришел после строгой критики, и которые нашел, наконец, истинными. Мы берем его учение как раз навсегда установившееся и разбираем независимо от тех убеждений, которые автор мог иметь раньше или может иметь в будущем. Приступая с подобного рода мыслями к изучению платоновской философии, мы испытываем сильное разочарование. По одному и тому же вопросу у него имеются различные мнения, и нет ни одной доктрины, от важной до мелкой, которую бы он проводил в целости через все свои диалоги. Он то урезает свои мнения, то дополняет, то изменяет, то совсем отвергает, и часто защищает в одном диалоге то, против чего ожесточенно сражается в другом. Так, например, соглашаясь с Сократом, что добродетель и знание тождественны, и что, стало быть, первая поддается преподаванию, он в конце своей жизни отказывается от этого положения, тем самым отрицая всю этическую систему, которую он раньше так тщательно строил. Точно так же свое учение об идеях – это сердце его философии – он сам же в одном из своих наиболее блестящих диалогов “Парменид” до того разбивает вдребезги, что многие новейшие ученые никак не могут примириться с мыслью, чтобы этот диалог мог выйти из-под его пера. Даже сама форма диалога у него не до конца выдержана: не говоря уже об “Апологии”, где она по существу не могла иметь место, она почти исчезает, например, в последнем его сочинении – “Законах”, уступая место обычному связному методу изложения от лица автора.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?