Электронная библиотека » Эден Лернер » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Город на холме"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:00


Автор книги: Эден Лернер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мне понравились ее прямые вопросы. Что связывало нас с Малкой? Горячий асфальт хранит любой отпечаток. Фактически лишенный матери, выходец из изолированной от всего народа общины с высоким уровнем насилия, я целиком, не рассуждая, отдался первой же женщине, вздумавшей меня приласкать. Мое счастье, что это оказалась Малка, а не кто-то другой. Отпечаток в асфальте сделан, мне уже никого другого не полюбить. А она? Она нарисовала мне двух странных, но до чего же прекрасных существ и дала гребешок починить. Она засыпала у меня на плече, делилась запахом жасмина от своих волос и чистым, как у младенца, дыханием. А я не нашел ничего лучше, чем рассказывать ей про размежевание в наш последний разговор. Я не собираюсь отказываться от своего плана искать ее самому. И хорошо, что теперь у меня есть контакт в полиции.

Школа Кордоба на холме между Тель Румейдой наверху и Бейт Хадассой внизу была постоянным источником конфликтов. В любом месте, в том же Иерусалиме, дети кидают камни, ссорятся и обзываются. Но в Хевроне не бывает обычных бытовых ссор. Любая, даже самая маленькая конфронтация между арабами и евреями – и все взлетело и обломки похоронили всех. Девочки из Кордобы пользовались крутой каменной лестницей, чтобы не мозолить глаза жителям Тель Румейды и выйти сразу на дорогу. Проблема в том, что лестница проходила по границе поселения, и мы не были в праве сказать детям поселенцев там не появляться. Все, что мы могли – это торчать там в надежде, что наше присутствие предотвратит наиболее серьезные инциденты. Была моя очередь стоять у подножия лестницы, а еще несколько солдат стояли сверху. Про мою вывихнутую ногу все благополучно забыли. Я бы сам про нее с удовольствием забыл.

− Шрага, уйди отсюда, – донеслось у меня из-за спины.

Вот так, скромненько и со вкусом.

− Адас, ты мне не начальство, – бросил я через плечо.

− Мой отец тут всем начальство.

Еще того не легче. Человеку двенадцать лет, а уже такие амбиции. Она еще что-то говорила, но я уже не слышал. Я уловил легкое ритмичное постукивание, незнакомое большинству, но я этот звук узнал сразу. Кто-то постукивал тростью по верхним ступеням лестницы. Белой тростью, такой же, как у Риши. Я поднял голову. Девочки спускались молча, не было слышно обычного смеха и болтовни. Лица у всех были напряженные, у маленьких – испуганные, у старших – презрительные. Только у одной, той, что с тростью, лицо было непроницаемым и сосредоточенным. Красивая аккуратная одежда, хороший рюкзак, белые гольфы. Сразу видно, что ее в семье любят. В воздухе носились камни и консервные банки, солдаты сверху кричали на детей поселенцев, чтобы те прекратили хулиганить, а она шла уверенно и спокойно. Она не хочет больше бояться. Не хочет и не будет. А сделать для нее я ничего не могу. Только самому подставляться под камни.

Сначала я не мог взять в толк, почему родители отпускают ее одну. В городе такая обстановка, а арабские мальчишки − это та еще стая шакалов. Найти кого-то слабого и всей кодлой его травить − это их любимое занятие. Я наблюдал такое много раз и в Иерусалиме, и в Газе, и здесь. Неужели нельзя обучать ее дома? Вряд ли в этой школе есть то, что ей нужно. Но чем больше я задумывался об этом, тем больше понимал – они правы. Нельзя делать из слепой девочки тепличное растение. Родители не вечны, ей надо учиться жить среди людей и взаимодействовать с ними. Неправ был я, когда позволил Рише засесть в нашей комнате, всего бояться, изолироваться от мира, отстать в развитии. В общем, когда я вернусь со сборов, картина у нас поменяется.

Отснятый Эзрой ролик висел в интернете уже несколько дней. Моего лица там не было видно, голоса не было слышно, но отрицать свой поступок я не собирался. Спросят – признаюсь. В одно прекрасное утро Хиллари прибежала на блокпост с квадратными глазами:

− От командира бригады Хеврон требуют расследования.

− Кто требует?

− Ну кто обычно требует. Пресса, левые депутаты, Бе-Целем[97]97
  Бе-Целем (ивр.) − израильская правозащитная организация левой ориентации.


[Закрыть]
.

Да, положение. Надо признаваться, иначе докопаются до Эзры, и его карьера в армии закончится. А я резервист, с меня какой спрос?

И вот я перед командиром бригады. Полковник, усталое лицо, седые виски. Мне за месяц тут все обрыдло, а он должен постоянно управляться со всем зоопарком. Арабы, поселенцы, солдаты, полицейские, международные наблюдатели. И пресса в Израиле требует отчета за каждый чих. Судя по его репликам, с моим личным делом он перед беседой ознакомился.

− Зачем ты это сделал, Стамблер?

− Я не хотел оставлять работу не законченной, мефакед. Я не выношу беспорядка.

− Ты это своим дружкам-поселенцам скажи. После них всегда то помойка, то пепелище.

− Поселенцы иногда бывают не правы. Они такие же люди, как все. Но дело, которое они делают, святое и правильное.

− Чем ты на гражданке занимаешься, такой умный?

− Десятник на стойке.

− И ты на стройке выучил английский так, что на тебя раз, два, три… восемь жалоб от международных наблюдателей?

Мефакед, они вам самому не надоели?

Он усмехнулся, не сдержался.

− Ладно, оставим наблюдателей. Объясни мне, что это за братание с поселенцами. Хорошо, я понимаю, у тебя шуры-муры с кем-то из их дочерей, но ты приехал сюда служить, а не устраивать свои личные дела.

− Виноват, мефакед.

− В чем виноват?

− В том, что плохо стреляю. Если бы я стрелял хорошо, то этот тип уже не был бы моей проблемой, а я, соответственно, не создавал бы проблем вам.

Самого главного я ему не сказал. Человек, который с трех до шестнадцати лет провел в йешиве, читая мелкий шрифт при плохом освещении, по определению не может хорошо стрелять. Можно сбросить вес, накачать мышцы, сменить осанку. Но глаза не вернешь.

Полковник хмыкнул:

− Это ты мне так деликатно напоминаешь, что ты совершил подвиг и задержал террориста? Думаешь, я сам не понимаю, что тебя надо награждать, а не наказывать?

− Меня не надо награждать. Пока он не сдох, моя работа не сделана.

− Если бы моя работа была такой же простой, как твоя. Но, к сожалению, это не так. Если я не отчитаюсь о расследовании и наказании, то отчет будут требовать у начальника округа, а за дело возмется военная прокуратура. Там другие сроки. Поэтому я накажу тебя в административном порядке сам. Понижение в звании до рядового и две недели тюрьмы. Как твоя нога?

− Болит.

− Очень хорошо. Будешь отбывать срок в тюремной больнице. Там режим полегче и там тебя таки будут лечить. Это вообще безобразие, что ты с таким ранением тут ковылял. Иди.

Я уже открывал дверь, когда услышал:

− Стамблер!

− Да, мефакед.

− Не забудь позвонить домой. В тюрьме у тебя телефона не будет.

Уходить с базы мне было запрещено, теперь я официально числился арестованным. Тель Румейда готовилась к субботе, а я сидел у входа на базу, безоружный, со следами от свежеспоротых капральских полосок на рукавах. Ждал наряд военной полиции, который должен был меня забрать. С одной стороны, я хотел попрощаться с Ури и Хиллари. С другой стороны, мне было неудобно мешать им готовиться к субботе и лишний раз напоминать о своих неприятностях. С третьей стороны, я боялся, что их соседи превратят мои проводы в политическую демонстрацию. Конечно, это честь, когда люди такого калибра признали тебя за своего и проявляют с тобой солидарность. Но командир тоже отнесся ко мне по-человечески, и я не хотел его подводить. Как всегда, на небесах все решили, не спрашивая у меня. Несколько человек увидели меня по дороге с работы и сами обо всем догадались. Люди все приходили и приходили к воротам базы. Собралась небольшая толпа и начались крики.

− Позор!

− Вы не дали ему исполнить свой долг, и его же за это наказываете!

− Это иностранцы ему пакостят!

− Пусть командующий сам к нам выйдет!

− Он защищал наши семьи!

Вдруг из задних рядов раздался сердитый звонкий крик:

− Да пропустите же нас!

Хиллари. Ни с кем не спутаешь.

Люди сзади оглянулись и толпа мгновенно расступилась. При всех моих дружеских чувствах к Хиллари и восхищении ее хуцпой[98]98
  Хуцпа (ивр.) – наглость.


[Закрыть]
, я сразу понял, что дело не в ней. По образовавшемуся проходу прямо ко мне шла очень пожилая женщина в голубом тюрбане под цвет глаз, несмотря на возраст, чистых и ярких. И лицо человека всю жизнь делавшего только добро, согревавшего окружающих своей любовью. К восьмидесяти годам все, что человек из себя представляет, написано у него на лице. Люди кругом благоговейно зашептались. Теперь я понял, кто это. Живая хевронская легенда, несшая на руках своего умершего младенца по темной дороге из Кирьят-Арбы[99]99
  Речь идет о Саре Нахшон. В середине семидесятых у нее умер маленький сын, и она пошла хоронить его на старинном еврейском кладбище в Хевроне. В то время проход евреям в Хеврон был закрыт, но у солдат не хватило духу ей помешать.


[Закрыть]
. Я вцепился пальцами в прутья решетки и смотрел на нее. Я же тут ни одного террориста не ликвидировал, так чтобы навсегда. За что мне эта честь?

− Не расстраивайся, Шрага, – сказала она ласково, совсем по-матерински. – Знай, что мы будем рады, если Хеврон станет твоим домом. Ты один из нас, ты это доказал. Мы все пришли проводить и поддержать тебя. Передай своей матери коль а-кавод[100]100
  Коль а-кавод (ивр.) – молодец.


[Закрыть]
от всех нас.

У меня мало того, что отшибло мозги, так еще и пропал голос, как всегда от сильного волнения. Я только и мог, что голову перед ней склонить.

Загудела полицейская машина. За мной приехали. Эзра с Алексом были в рейде, так что они меня не провожали. Я спокойно заложил руки за спину и ощутил холодный пластик наручников. Улыбнулся собравшимся:

Шалом ве-леитраот[101]101
  Шалом ве-леитраот (ивр.) – всего хорошего и до свидания.


[Закрыть]
.

Мы проезжали мимо того самого блокпоста, на котором я имел столько приятных бесед с международными наблюдателями. Восемь жалоб за две с лишним недели. Маловато. Если бы я мог целиком сосредоточиться на этом, не отвлекаясь на вывихнутую ногу и пропавшую Малку, они бы вообще у меня света белого не взвидели.

Один из полицейских протянул руку мне за спину и расстегнул наручники.

− Только без глупостей, ладно? Не подводи меня.

− Он хромает. Ты что, не заметил? – отозвался второй.

То, что командир назвал тюремной больницей, было, собственно, лазаретом на четыре койки. Врача там не было, только фельдшер. На рентген и обследование меня возили в “Сороку” под конвоем. Осмотрев рентген, ортопед разразился длинной тирадой в адрес военного начальства и армейских коллег, призывая на их головы все небесные и земные наказания. Но вообще мне в тюрьме понравилось. Дома я бы так не отдохнул. Все, что от меня требовалось, это являться на утреннюю и вечернюю проверки. Первые два дня я просто сидел, тупо уставившись в стену. Столько всего произошло за последний месяц, я стал другим. Из зеркала над умывальником на меня смотрело тридцатилетнее лицо, каждая линия, как заостренное лезвие, а глаза неподвижные. Я же все делал правильно, так почему я чувствую себя таким опустошенным? На что у меня ушло столько сил? Пройдет, сказал я себе. Недосып, оставленное без лечения ранение, ужас от потери. Вот что меня вымотало. Надо оклематься и перестать страдать. Никому в Хевроне я уже не помогу, ради тамошних евреев я сделал все, что мог. Теперь у меня свои заботы. Надо устраивать Ришу в интернат для слепых. Надо ехать искать Малку. Дни я проводил за чтением и выписыванием в тетрадку английских слов. Ночами было хуже. Стоило мне закрыть глаза, как меня начинал преследовать стук белой трости по каменным ступеням. Иногда я видел Малку на хевронской крыше. Я прекрасно понимал, что она зовет на помощь, несмотря на то, что узнавал только свое имя в потоке незнакомых русских слов. Снова и снова я снимал бронижилет, снова и снова прыгал – и застревал в воздухе между двумя крышами. Застревал и беспомощно смотрел как безликое существо ее убивает.

Национальные праздники я провел в тюрьме, что было большой удачей. Йом а-Зикарон и Йом а-Ацмаут[102]102
  Йом а-Зикарон (ивр.) – День памяти солдат, погибших в войнах Израиля. Йом а-Ацмаут (ивр.) – День независимости. Эти два дня идут один за другим.


[Закрыть]
в нашем районе – это испытание не для слабонервных. Вся страна, вытянувшись, стоит под звуки сирены, а эти кривляются как на Пурим. Вся страна радуется, а эти ходят в разодранных одеждах и кричат “гевалт”. Не нравится вам эта страна – постройте свою. Не хватает ума, знаний, отваги, силы, инициативы, не хватает всего, чего другим евреям хватило, – значит, самое лучшее, что вы можете сделать, это уйти в тину и не возникать. Мой тюремный срок закончился, и мне выдали назад гражданскую одежду и телефон. В ящике было два сообщения. От Эзры – твоя работа сделана. И от Хиллари – рефуа шлема[103]103
  Рефуа шлема (ивр.) – полного выздоровления.


[Закрыть]
, привет от всех наших, ждем в гости. Приятно, что не забыли. И вдвойне приятно, что работа сделана.

С тремпиады меня сняли первым. Солдатский мешок и медицинская трость сделали свое дело. Водитель несколько раз пытался втянуть меня в разговор, но я отвечал односложно. Наконец он не выдержал:

− Ты что, оле хадаш[104]104
  Оле хадаш (ивр.) – новый репатриант.


[Закрыть]
?

Это еще что за новости. Семья отца живет здесь с 1700-желтопятого года. Я иерусалимец в девятом поколении. Каждый раз, когда какая-нибудь американская или европейская правозащитница на блокпосту называла меня оккупантом, я делал удивленные глаза и делился с ней этой пикантной подробностью.

− Нет, – сдержанно ответил я. – А почему вы так решили?

− Мы уже полчаса едем, а ты высказался один раз, сугубо по делу и очень тихо.

Ну вот, я, оказывается, ненормальный, потому что не начинаю с места в карьер орать, как это делает большинство людей в нашем благословенном краю. Сослуживцы в армии говорили мне: “Стамблер, ты как привидение”. − “Почему?” − удивлялся я. “Потому что тебя не слышно”. Арабы регулярно принимали меня за важную шишку, хотя прекрасно знали наши знаки различия – именно потому, что я не суетился и не открывал рта раньше, чем это было необходимо.

Бина, видимо, высматривала меня из окна, потому что не успел я дохромать до середины двора, как она пулей вылетела из двери на первом этаже и повисла у меня на шее. Я коснулся губами ее виска, ощутил ее волосы у себя под ладонью. Теперь нас на весь район ославят извращенцами, но мне было все равно. После Хеврона это казалось таким мелким и жалким.

* * *

Мой рассказ на кухне у гверет Моргенталер затянулся далеко за полночь. Пасхальный седер на крыше. Насмешливые глаза Эман, глядящие на меня сквозь брильянтовую паутину. Фадель с его горькой трогательной любовью и такой понятной ненавистью. Рейды и блокпосты. Несгибаемые люди, встретившие меня пощечиной и камнями в спину, просто потому что устали. Элементарно устали сражаться за нас всех одни. Эти же люди, подарившие мне за месяц больше тепла и поддержки, чем моя бывшая община за всю жизнь. Иностранные наблюдатели, приезжающие – о, Господи! – из Европы учить нас морали и нравственности. Туфля в моей левой руке и убийца Авреми ничком на полу. Постукивание трости по камню и лицо обладательницы – прекрасное, бесстрашное, все понимающее. И детектив Розмари Коэн.

− Вот так я потеряла своего сына, – сказала гверет Моргенталер, гася сигарету. Она смотрела на стену, поверх моего плеча.

− Вы о чем?

− Он стал баал-тшува. Я терпела все. Я сделала кошерную кухню, я не смотрела в шабат телевизор. Я старалась не иронизировать, хотя поводов было предостаточно. Ну, не мне тебе рассказывать. Мне было очень сложно смириться с тем, что мой сын не видит в женщинах полноценных людей, что он перестал думать собственной головой и что на любую ситуацию у него уже готова цитата. Но когда он сказал, что души неевреев имеют другое происхождение, что в них нет божественного света, я указала ему на дверь. На прощание он сказал, что так написано в Тании[105]105
  Тания – основополагающий труд по философии Хабада, написанный в 18 веке ребе Шнеуром-Залманом Шнеерсоном из Ляд.


[Закрыть]
, а если мне это не нравится, то это моя проблема.

− Он хабадник?

− Он стал равом, – горький, безумный смех. – Мои статьи читала вся страна, я училась в Сорбонне, у моего отца была библиотека в три тысячи томов, а мой сын ничего не хочет знать, кроме Тании. Как хунвейбин с собранием изречений Мао, честное слово.

Из последней фразы я понял только “собрание изречений” и поспешил перевести разговор на знакомые понятия.

− Где он?

− Не знаю. Где-то заграницей. Я уже несколько лет его не видела и не слышала. Он предупредил, чтобы я не надеялась увидеть внуков. Что он не допустит моего разлагающего влияния на них. Тебе это ничего не напоминает, Шрага? Отгородить детей от всего, что может заставить их задуматься и усомниться.

Еще как напоминает. Но почему она рассказывает мне об этом сейчас?

− Но я здесь, – осторожно напомнил я.

− Ты! Ты посмотри, в кого ты превратился! Ты довел человека до самоубийства! Ты издевался над людьми на блокпостах! И приходишь ко мне сюда, ожидая, что я буду встречать тебя, как героя! Эти хевронские фанатики промыли тебе мозги. Лучше бы ты сходил с ума на почве шабата и кашрута, чем стал расистом. Уходи!

Она беззвучно уткнулась лицом в свои руки, скрещенные на столе. Ритмично вздрагивали худенькие плечи под красивой шалью с бахромой. От этих движений звенела ложечка в стакане, который стоял с ней рядом. Если бы она не любила меня, она не стала бы так плакать. Это совсем не то, что мой отец или родители Ури, которым мнение соседей и коллег важнее собственного сына. Я настолько бесшумно, насколько мог, встал со стула и сел на пол. Аттикус встал на задние лапы и принялся лизать мне шею, как собака. Он ведет себя как настоящий хевронец. Сначала не слишком приятная проверка на стойкость и верность, а потом − море любви для того, кто прошел эту проверку. Через какое-то время гверет Моргенталер подняла голову и обратилась ко мне:

− Ты еще здесь?

− Да, я еще здесь. Если вас так интересуют чувства чужих людей, неужели мои чувства не заслуживают такой же меры уважения, хотя бы такой же? Вы же столько раз говорили, что я не чужой вам.

− Не чужой, – эхом откликнулась она.

− Я не считаю, что арабы чем-то хуже евреев в глазах Всевышнего. Мы все Его дети, для Него наши жизни одинаково ценны. Но я не на Его месте. Я на своем. В Хевроне я четко увидел, что арабов опекает весь мир, а евреи могут рассчитывать только на самих себя. У нас обычный конфликт за землю, каких в человеческой истории был вагон. Да, конечно у нас больше прав на эту землю, но эти права никто никогда не признает, и хватит тратить силы на то, чтобы их доказывать. В любом конфликте бывают побежденные и победители. Да, мы победители и потому не популярны. Проехали и пошли дальше. Что вы от меня-то хотите? Чтобы я любил всех одинаково? Но такой любви грош цена. Чтобы я любил врагов больше, чем своих? Это уж точно не признак душевного здоровья. Значит, остается одно – любить своих больше, чем врагов. Да, я старался не допускать иностранных наблюдателей в Тель Румейду. Вам бы понравилось, если бы на вас с утра до вечера были нацелены видеокамеры? Так почему хевронские евреи должны это терпеть? Да, я считаю, что убийца ребенка ради развлечения не имеет права ходить по земле, и поступил соответственно. Вы же знаете меня не первый год, вы лучше всех знаете, как трудно мне иногда бывает вникнуть в эмоции даже самых близких людей. Где написано, что я обязан вникать в эмоции врагов, которые на каждом углу кричат, что хотят убить меня и отнять мою землю? Я понимаю, что их женщинам, детям и старикам тяжело стоять в очереди на блокпостах и сидеть взаперти во время комендантского часа, но чем я могу им помочь? Исчезнуть? Это должен сделать еврей, чтобы понравиться наконец арабам и всему миру? Освободить их от своего присутствия? Ни на что меньшее они не согласны. Если вы сейчас скажете мне уйти, то я уйду. Но вы не властны сделать так, чтобы я перестал любить и защищать вас.

Она продолжала плакать, но уже в голос, навзрыд. Хорошо, значит, спазм в горле закончился. Постепенно я стал выделять из всхлипов членораздельные слова:

− Не могу… не могу… не могу во второй раз.

Почему ее сын не сделал то же самое? Почему он ушел, а не остался, не попытался заново ее завоевать? Зачем ему, она все равно его навсегда. Почему я вечно занимаю чужое место? Дома я занял место отца, здесь место сына. Только с Малкой я был на своем месте.

Она подняла на меня заплаканное лицо.

− Не уезжай, Шрага. Там действительно опасно. Это не Хеврон, это хуже. Не уезжай, ты ничем ей не поможешь. Ты… ты моя единственная радость.

И оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей и будут они одна плоть.

− Офира…

Как долго она ждала этого момента. Почему я должен делать ей больно.

− Офира, ну как же я не поеду? Такой сын не сделает тебе чести.

До меня слишком поздно дошло, что она поцеловала меня в лоб.

− Глупенький. Зачем мне твоя честь.

* * *

Не знаю, молилась ли она о том, чтобы я не уезжал. Не было такого еврейского обряда, который бы она в свое время не высмеяла – от капарот[106]106
  Капарот (ивр.) – обряд искупления грехов накануне Йом Кипур.


[Закрыть]
до миквы. Тогда я думал, что она делает это, чтобы поддержать меня, помочь преодолеть страх перед наказанием свыше за каждый шаг. Но дело было не во мне. Насмешкой и иронией она маскировала собственную боль от потери сына, раскаяние в том, что она его недолюбила, не поняла, оттолкнула. Может быть, забыв про иронию и вольнодумство, она отчаянно взмолилась о том, чтобы не лишиться своей, как она выражалась, единственной радости. Первая молитва за много лет, молитва из глубин отчаяния дошла Куда Надо. Иначе я ничем не могу объяснить то, что в назначенный день самолет в Мюнхен улетел без меня.

За три дня до отлета я проснулся от детского голоса, зовущего:

− Шрага, Шрага, вставай!

Тувья, маленькое привидение с пейсами, в короткой, не по росту, пижаме. Два месяца назад, когда я уходил на сборы, пижама была еще нормальной длины.

− Тувья, ты чего шастаешь по ночам? Ты, что, описался?

− Не я описался, – строго и печально пояснил мой братишка. – Нотэ описался. Он плачет.

Вот еще новости. Четырнадцать лет человеку, а ведет себя как маленький. Случилась неприятность, помойся, смени белье и спи дальше. Балаган-то зачем устраивать?

− Шрага, идем. Я боюсь. Он не может говорить. Он так плачет!

Нотэ сидел на своей кровати сжавшись в комок и уставившись в стену. Иссер и Лейзер смотрели с верхних ярусов испуганными глазами. Кровать Залмана стояла аккуратно застеленная. Через неделю должна была состояться его свадьба, и по этому поводу он просто не вылезал из дома учения. Не хватает еще, чтобы он мне тут мешал. На мое появление Нотэ никак не отреагировал.

− Нотэ, пойдем отсюда. Надо дать младшим поспать.

Лучше бы я молчал. Нотэ поднял на меня похожее на маску лицо и тихо ответил:

− Конечно, надо дать младшим поспать. Я должен был умереть тихо, чтобы до утра никого не беспокоить. Прости, что я не справился.

− Я не это хотел сказать. Я хотел сказать, что нам надо поговорить наедине и здесь для этого не место.

Медленно двигаясь, Нотэ оделся, собрал с пола грязное белье и мы вышли из спальни. На кухне он сел в той же позе, обхватив руками поджатые к телу колени. Снова глаза в стену. Я вскипятил чайник, заварил чай русским способом, как научила меня Малка. Совсем другой вкус, чем из пакетика.

− Нотэ, мне кажется, тебе плохо.

− Ты только сейчас это заметил? Мне очень плохо. Я себя ненавижу. Я весь мир ненавижу. Каждую минуту, когда я не сплю, я сам себе противен. Я противен окружающим и тебе в том числе. У меня даже нет сил умереть как следует.

Это не спектакль. Ему таки плохо. Мне тоже в его возрасте не было сладко. Но я не помню, чтобы я когда-нибудь хотел умереть. Наоборот, я хотел, чтобы умерли все, кто мне по каким-то причинам мешал или просто не нравился.

− Почему ты не сказал мне, что тебе плохо?

− Тебе? Шрага, о чем ты? Ты же не испытываешь ко мне ничего кроме презрения. У тебя это на лице написано. Как только ты понял, что тебе не будет от меня толку, ты перестал меня замечать. Почему от меня нет толку, ты даже не поинтересовался.

− Хорошо. Я сейчас задаю тебе прямой вопрос – что происходит?

Он замолчал. Было слышно только, как зубы стучат о край чашки.

− Как ты думаешь, где я был, когда не был дома?

− В доме учения. Ты готовился к бар мицве.

− А ты знаешь, кто готовил меня к бар мицве?

Понятия не имею.

− Нет, не знаю. А это важно?

− Не важно. Ты все равно не поверишь.

− Почему я должен тебе не верить? Ты никогда не лгал.

− Мне так нравились эти занятия. Он… выслушивал меня. Я думал, что хоть одному человеку не все равно. Я… он… обнял меня и… дотронулся там, где запрещено. Я испугался. Я думал, что мы грешим. Он сказал… окунись в микву и очистишься. Он… стал делать это каждый раз. Он… сказал, что это не грех, если приятно нам обоим.

Нет! Господи, нет! Сделай так, чтобы этого не было!

− Дальше рассказывать? – донеслось до меня как сквозь вату.

Что там может быть дальше, что?

− Когда я отметил бар мицву, он отдалился от меня и взялся обучать другого мальчика помладше. Не знаю, возможно ли презирать меня сильнее, чем ты уже презираешь, но я скучал по нему. Не по тому, что запрещено, а просто по возможности разговаривать с ним. Я очень страдал. После Песаха он снова позвал меня. Он сказал, что не перестал любить меня, а просто замотался. Он сказал, что мы пойдем в отель Инбаль, и там никто не будет нам мешать. Я пошел. Я не мог ему отказать. Там было очень красиво и кровать такая большая, что весь наш класс можно было на нее уложить. В холодильнике было много бутылочек. Это называется мини-бар. Я выпил… не помню сколько… не помню чего.

− И что?

− Он сделал со мной… тоэва[107]107
  Тоэва – гнусность. Полная цитата: И всякий, кто ляжет с мужчиной, как ложатся с женщиной как ложатся с женщиной. (Означает) совокупление (которое здесь носит характер противоестественный)., гнусное сделали они оба; смерти преданы будут, кровь их на них (Вайикра, 20:13).


[Закрыть]
. Мне было очень больно, кровь текла. Теперь я умру. Как сказано – смерти преданы будут.

Все. Накрылась моя поездка. Я не вправе его оставить в таком состоянии. Если составить очередь из всех людей, имеющих право на меня, то хвост будет как на блокпосте. Только Нотэ в этой очереди стоит раньше Малки. Как я в этот момент себя ненавидел. Это я толкнул его к растлителю своим эгоизмом и высокомерием. Я, уверенный в собственном превосходстве, списал его в утиль, как неисправное оборудование на стройке. Мне было легче и приятнее все свободное время проводить у Малки в постели, чем разобраться, что происходит с моим братом. Всевышний совершенно прав, что наказал меня, я и этих шести месяцев счастья не заслужил. Правда, наказать меня можно было каким-нибудь менее топорным способом, так, чтобы Малка не пострадала. Чем я могу ему помочь прямо сейчас? У меня нет ни мудрости, ни знаний, ни такта, я и со своими-то эмоциями не знаю, что делать. Но кроме меня у него никого нет. Я нашел его руку, он не успел ее отдернуть. Господи, какая она ледяная и безжизненная. Как будто он уже умер.

− Он предупреждал никому не говорить. Он сказал, что люди не поймут. И особенно предупреждал не говорить тебе.

Надо же, что я такого сделал, чтобы удостоиться особого предупреждения?

− Он сказал, что ты жесток и развратен, как все хилоним[108]108
  Хилони (ивр.) – нерелигиозный еврей.


[Закрыть]
. Что ты будешь меня за это бить.

Если бы я мог так же смеяться над лицемерием, как Офира. Я развратен, я, никого в жизни не любивший кроме Малки, ни о ком больше не мечтавший. А этот выродок, растливший подростка в доме учения, среди шкафов со святыми книгами – не развратен. Но я не могу смеяться. Слишком больно.

− Так тебе… не противно?

− Что не противно?

− До меня дотрагиваться. Я же позволил… тоэва. Я сам виноват в том, что согрешил.

Вот она, вторая рука, такая же ледяная и неживая.

− Ты не согрешил. Ты не виноват. Все виноваты, но не ты. Я предал тебя, а он воспользовался. Если можешь, прости меня. С этого момента, ты – моя главная задача. Что я должен сделать, чтобы ты не хотел умереть?

− Посиди со мной. Не уходи.

“Не уходи” растянулось на много дней. Стоило ему потерять меня из виду больше чем на пятнадцать минут, он впадал в тупое отчаяние, резал себе руки, преднамеренно обливался кипятком. Им с Моше-Довидом пришлось поменяться кроватями. Занятия в йешиве закончились, и я брал его с собой на стройку. Там, вдали от Меа Шеарим, он оживал, начинал нормально соображать и разговаривать. Но каждый день мы возвращались туда, где каждый камень напоминал ему о его унижении. На свадьбу Залмана мы не пошли. Терпеть не могу эти празднества, на которые заваливается вся община. Постепенно я узнал, что Нотэ пытался поговорить с отцом. Тот сказал, что если Нотэ говорит правду, то он совершил смертный грех, а если лжет, то наговаривает на почтенного человека. В любом случае Нотэ должен заткнуться, если не хочет быть наказан. Блестящая талмудическая логика, не могу не восхититься. Нотэ сунулся было к одному из своих учителей в йешиве, и тот сказал, что по нему уже давно психушка плачет. Пока вся община гуляла на свадьбе, я сидел в приемной у врача и ждал, когда меня позовут. Нотэ вышел и сказал, что врач хочет меня видеть, вторая дверь направо.

− Молодой человек, вы ошиблись дверью.

− Вы доктор Вайнштейн. Я не ошибся дверью. Вы хотели видеть кого-то из семьи Нотэ Стамблера. Вот документы.

Врач внимательно посмотрел на меня.

− Ну что ж, приятно иметь дело с нормальным человеком, а не с каким-нибудь мракобесом.

− Что вы можете мне сказать?

− Ничего хорошего, молодой человек, я вам сказать не могу. Ваш брат подвергся сексуальному насилию в извращенной форме. В физическом плане ему не нанесено перманентного вреда, все, что там сейчас поранено, заживет, на детях все заживает быстро. Но душевное состояние вашего брата внушает мне серьезные опасения. Вам нужен квалифицированный психолог. Вот направление. Копию моего отчета получите в регистратуре. Мой вам совет – не оставляйте вашего брата одного на долгое время.

Что он мог сказать мне, чего я уже не знал. Но теперь у нас есть документ, с которым можно идти в полицию. Я не строил иллюзий и понимал, что уговорить Нотэ пожаловаться “сионистским” властям будет практически невозможно. Мы все выросли на детской книжке, где дедушка объяснял маленькому Янкеле, что сионисты помогали нацистам убивать благочестивых евреев, чтобы выстроить свое безбожное государство на их костях. О том, что многие адморы[109]109
  Адмор (ивр.) – глава хасидской общины.


[Закрыть]
спаслись с помощью тех самых сионистов, оставив своих хасидов погибать, книжка, разумеется, умалчивала. Всю жизнь Нотэ учили ненавидеть всех евреев, кто не в нашей общине, и не доверять им. В его глазах я был уже сильно запятнан тем, что жил как хилони, и тем, как я с ним обошелся. Пришлось подключить к делу Бину.

− Я постараюсь. Но ты сознаешь, чем это для всех нас кончится? Тебя, меня и Нотэ выгонят из общины, а младшие лишатся даже надежды на хоть сколько-нибудь приличный шидух.

− А ты хочешь уйти из общины?

− Я – да. Если за право остаться здесь я должна стоять и смотреть, как проливают кровь брата моего, то я не хочу платить такую цену. Соблюдать заповеди можно и в Бней-Браке, и в Цфате.

И в Хевроне, подумал я.

– И потом… я хочу, чтобы мой будущий муж был похож на тебя, но в нашей общине таких нет.

− В армии такие и в сто раз лучше косяками ходят. Пойдешь служить – убедишься сама. А младшие еще скажут нам спасибо, что мы вытащили их из этого гетто.

Ее улыбка, светлая и неповторимая. Одна из моих драгоценностей, с трудом завоеванная. Когда я два года назад вернулся со срочной службы, она вообще не улыбалась.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации