Электронная библиотека » Эден Лернер » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Город на холме"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:00


Автор книги: Эден Лернер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На третьем году моей отсидки намеки комитетчиков на угрожающий мне второй срок стали все более и более прозрачными. Я смирился с тем, что так оно и будет, и не видел смысла менять свое поведение. В это время в нашу зону привезли новенького – еврейского дедушку из Белостока, из тех, о ком мой отец с пренебрежением говорил “эта провинциальная публика”. Звали его Зиновий, для своих – “дед Зяма”. Вскоре я обнаружил, что “провинциальная публика” знает шесть языков (идиш, иврит, немецкий, русский, польский и белорусский) и рассказывает интереснейшие вещи. Их местность принадлежала Польше аж до 1939 года и он успел поучиться в хедере, разругаться со своими набожными родителями, отслужить в польской армии, освоить радиодело, съездить в Палестину и вернуться обратно(!). Каким местом он думал, хотел бы я знать.

− Так невеста у меня была. Браша. Думал, вместе поедем. А потом то, се, дети пошли.

Брашу с двумя детьми немцы расстреляли в первую же неделю своего пребывания в их городке. Зяме стало все равно, умереть или нет, жить все равно не для кого. Это его и спасло. Идя в колонне с очередной трудовой повинности в ближайшем лесу, он бросился на конвоира, обезоружил его и бежал к партизанам. От Зямы я впервые услышал о братьях Бельских. Тех самых, которые укрыли в своем отряде более тысячи небоеспособных евреев, которых иначе ждала верная гибель. Но боевыми операциями они тоже занимались. За голову Тувьи Бельского немцы назначили премию в сто тысяч рейхсмарок. Зяма был в их отряде связистом и провоевал до лета 1944-го, пока отряд не абсорбировался в Красную Армию. При взятии Кенигсберга получил осколком по голове и очнулся в госпитале уже после безоговорочной капитуляции.

− Ну что, оклемался, сокол ясный? – спросила медсестра.

С тех пор прошло много лет, Зяма и его медсестра поседели и постарели, но “соколом ясным” он для нее остался до ее последней минуты. У них была дочь, внуки и зять – редкостная скотина. Но дочь все равно писала Зяме и слала посылки, рискуя скандалом с побоями от мужа.

Сел дед Зяма за основание инициативной группы ветеранов и инвалидов войны. По горло сытые черствостью и равнодушием властей, они стали активно протестовать, писать в международное общество инвалидов, даже основали собственную кооперативную мастерскую. В то время как за океаном полетели через ограду Белого Дома первые медали ветеранов Вьетнама, дед Зяма и его товарищи, вступившие в компартию кто под Сталинградом, кто подо Ржевом, кто в партизанах, пришли в райком и сдали свои партбилеты. Этого власти уже так оставить не могли. Сначала я удивлялся, почему его отправили в политическую зону, а не к уголовникам. Ведь кроме клеветы на советский строй, ему еще пришили занятие запрещенным промыслом и спекуляцию. Очень скоро я понял, что никаким милосердием тут и не пахло. Его поселили в барак к полицаям. Травили они его страшно, а начальство еще и масла в огонь подливало примерно такими репликами.

− Зиновий Аронович! Вы же коммунист и красный партизан! Советская власть хочет простить вас.

− Я не коммунист, – спокойно отвечал Зяма. – Я не нуждаюсь в прощении. Все, чего я хочу, это умереть с чистой совестью.

Через некоторое время я стал опасаться, что его соседи по бараку помогут ему в исполнении этого желания. Каждый раз на утреннем построении я искал его глазами и, найдя, вздыхал с облегчением. Он не мог хранить в своей тумбочке ничего ценного, и я хранил его продукты и письма вместе со своими и укрывал от шмона прежде своих. Я брал в стирку его белье, потому что они не допускали его к общему на весь барак баку, где стирали все остальные. Он отчаянно защищался, но он был один, а их было много. Не добравшись до него, когда он был молод и вооружен, они теперь, внутри большого ГУЛАГа, устраивали ему маленький Освенцим.

− Убьют они вас, дед Зяма.

− Непременно убьют, – спокойно соглашался он. – Они меня прямо спрашивают: что же ты такой живучий, что же не лежишь во рву вместе со всеми. Устал я, Гриша. А сопротивляюсь, чтобы помереть не как собаке. Браши нет, Маруся моя померла, Оля терпит от этого козла, а помочь я ей ничем не могу.

− Попроситесь в наш барак. Все наши согласны.

− Ничего я у них просить не стану.

− Поймите, без вашего заявления мы даже не можем начать акцию в вашу поддержку.

− Молодой ты, Гриша. Фронтовое братство только на фронте и бывает. А здесь людей в животных превращают.

− Или в лучших людей.

− Никто кроме тебя не станет за меня голодать и в ШИЗО тарахтеть. Ну, баптист может этот.

− Христианин веры евангельской, – машинально поправил я.

Мы продолжали тянуть лагерную лямку. Начальство сделало мне следующее заявление:

− Литманович, мы переводим вас в полировочный цех. Будете отказываться – не получите свидания.

Все понятно. Вредное производство, пыль в легкие, пыль в глаза, ни фильтров, ни очков. Мне там норму не выполнить. А они с чистой совестью могут меня за невыполнение нормы преследовать.

− Я не собираюсь с вами торговаться. Свидание принадлежит мне по закону, но вы тут только и делаете, что нарушаете советские законы.

Ухнуло мое свидание на ближайшие полгода. Отца жалко.

Начальство объявило “ленинский воскресник”. Всем зэкам, согласившимся работать на строительстве ПКТ, была обещана премия в виде двух вареных яиц и стакана компота. Никто из наших не согласился. А соседи деда Зямы резво построились и отправились строить внутрилагерную тюрьму. При всех, на утренней проверке, дед Зяма сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

− Холуи они и есть холуи. Не могут жить без хозяев.

Ему тут же влепили пять суток штрафного изолятора, а я обрадовался, что хоть там они его не достанут. Утром на шестые сутки его выпустили, он отработал полный день в цеху и вернулся в свой барак. Я не мог успокоиться, я знал, что после отбоя они начнут его бить. Двери бараков снаружи запирались, но окна никто не запирал. Значит – в окно. У меня было шесть дней на подготовку, и я подготовился. Под крыльцом лежала тщательно упакованная железная кочерга из токарного цеха. Главное – действовать быстро и нагло, пока они не опомнились, не догадались припереть чем-нибудь дверь изнутри. Взбегая на крыльцо их барака, я уже слышал, что там не спят. Глухие удары, тяжелая возня. Так и есть. Стоят кругом и пинают неподвижное окровавленное тело на полу. Неужели я опоздал? Молча я обрушил кочергу на первую же попавшуюся спину. Послышались приглушенные крики на западном диалекте украинского, из которых я разобрал только слово “жидив”, но этого мне хватило. Я продолжал орудовать кочергой, не давая никому к нам подойти. У меня даже не было возможности рассмотреть, в сознании он или нет. Через пару минут я стал задыхаться. В последнее время я сильно сдал, работа во вредном цеху и питание по пониженной норме бесследно не прошли. Значит, так тому и быть. Но я не оставлю его умирать одного.

Наверное, мы бы умерли вдвоем прямо там, если бы в барак не ворвался наш кружок по изучению Библии в полном составе. Даже Богдан. Я сел, чтобы не сказать упал на пол, захлебываясь кровью из горла. Положил голову деда Зямы себе на колени, взял рукой за запястье. Пульс, хоть и слабый, но был. Оба глаза заплыли, нос переломан, везде кровоподтеки. И рана на голове, нанесенная каким-то тупым предметом.

− Дед Зяма, очнитесь! – кричал я захлебываясь кашлем. – Это я, Литманович.

Он попытался открыть глаза, но не смог. Но он все равно узнал меня, его рука нашарила и сжала мою.

− Гришка… сынок.

Это было все что я ясно расслышал. Тихо шепча, он завалился на бок, но я его уже не понимал. Потом этот момент снился мне часто и каждый раз я слышал в его предсмертном шепоте слово исраэль. Скорей всего, эту легенду придумал себе я сам, чтобы легче было пережить его смерть и собственное чувство вины. Но мне так хотелось верить, что перед смертью он просил меня поклониться нашей земле. А может быть, просто повторил то, чему его в детстве учила мама.

− Да вы что, бунтовать! Говори, кто зачинщик!

Это явилась охрана к шапочному разбору. Все стояли, глаза в пол, только дышали тяжело.

− Мы все протестуем против произвола, – сказал Вадим. – Вы поместили еврея в барак к полицаям. Посмотрите, чем это кончилось. Мы требуем прокурорского расследования.

− Вы у меня в ШИЗО натребуетесь! А ты, Литманович, вообще сгниешь.

Я поднял голову и харкнул ему на сапоги кровавой слюной. Слов у меня уже не осталось.

Дед Зяма умер назавтра в лагерной больнице, и его похоронили на лагерном же кладбище под табличкой с номером.

Пока в КГБшных верхах решали, что со мной делать – пытаться приручить или репрессировать дальше, местное начальство вдруг решило поиграть в гуманизм и мне разрешили свидание с отцом. Надо сказать, что гуманизм этот выглядел весьма своеобразно. Свидание было через стол, дотрагиваться не разрешалось. Отца неделю мытарили в различных приемных, а перед самым свиданием велели раздеться догола, отойти к окну и сделать три приседания[65]65
  Стандартный прием обыска родственников заключенных в советских лагерях.


[Закрыть]
. Но это были еще цветочки по сравнению с тем, что он испытал, когда увидел меня. Вес пятьдесят два килограмма при росте метр семьдесят пять. Туберкулезные процессы в обоих легких. Отмороженные ступни. Отсутствующие зубы, выбитые при водворении в штрафной изолятор и при искусственном кормлении.

− Вы что, не видите, какой он худой? – растерянно спросил отец кого-то из лагерных чинов (я их уже не различал).

− А что вы хотите? Он же норму не выполняет.

Я заочно получил еще один трехлетний срок за нарушение внутреннего распорядка и злостное хулиганство. Теперь у них появилась возможность угрожать мне уголовной зоной, и поэтому меня повезли “на перевоспитание” в Чистопольскую тюрьму. Когда над моей головой прозвучало сакраментальное “Литманович, с вещами на выход”, мои соузники молились за меня по-русски, по-латыни, по-церковнославянски. Одними молитвами дело не ограничилось. Тренированным движением старого лагерника Алексей вытащил из-под подкладки бушлата мешочек и сунул мне. Там обнаружились сахар, чай, пара шоколадных конфет в спичечном коробке, шерстяные носки, кусок копченой колбасы, туалетное мыло, нарезанное ломтиками и высушенное яблоко, две чистые “домашние” наволочки, сложенные до размера носового платка, и листочки с переписанными на память псалмами.

Отчаявшись сделать из меня стукача, КГБ сменил пластинку, и следователи напирали на то, чтобы я написал прошение о помиловании. Я был возмутителем спокойствия, я не боялся их, и другие заключенные, глядя на меня, переставали бояться. В любой зоне я мешал администрации, и они хотели избавиться от меня и сделать из этого пропагандистский спектакль. Я должен был раскаяться в том, что в угаре еврейского национализма избил 70-летнего старика тяжелым предметом. Они хотели опубликовать мое покаяние во всех газетах и обещали за это выпустить в Израиль. Конечно, я хотел в Израиль, но не такой ценой.

В Чистополе меня тасовали по разным камерам, нигде я не задерживался дольше двух недель. Я даже получил подарок – двое суток в камере с молодыми сионистами из последнего набора. Я был для них ветераном, живой легендой, тем самым Литмановичем, а они были для меня неизмеримо большим – сигналом с воли, живым доказательством, что наше движение на месте, и так же, как издательство “Христианин”, продолжает отравлять Софье Власьевне жизнь. Мы пели хором на иврите, как бывало на московских кухнях, покуда охранникам не надоела эта капелла незапуганых идиотов и нас не рассадили. В Чистополе было много разного интересного народа. Например, меня посадили в камеру с немцем из Алма-Аты, добивавшимся выезда в ФРГ, в надежде, что мы устроим друг другу веселую жизнь. Ничего даже близко похожего на это не произошло. А еще был китаец, бывший офицер, член антимаоистской организации. Когда он переходил границу, он думал, что идет к своим, к истинным марксистам.

Покаяние я не подписал и был отправлен в уголовную зону. Полтора года кошмара. Я впал в то же состояние, что дед Зяма. Жить не хотел, а сопротивлялся, чтобы не опуститься. Работал в цеху, на карьере. Туберкулезных на этой зоне было больше, чем здоровых, а главврач постоянно пребывал в состоянии алкогольного ступора. Я уходил от этого всего внутрь себя – в английский, в иврит, в стихи, в молитвы. Но этих возможностей было так мало. В начале 79-го меня этапировали куда-то в Сибирь, насколько я понял, под Тобольск. Впрочем, к тому времени я находился в таком состоянии, что плохо и туго соображал. За весь этап меня ни разу не ударили и не обматерили, что было само по себе неожиданно и дезориентировало меня окончательно.

В пункте назначения чудеса продолжились. Эта была маленькая спецзона, не больше, чем на тридцать заключенных, очень привилегированная. После нормальной бани, первой за полтора года, меня положили в больницу, стали усиленно кормить и лечить как положено. Когда я окреп настолько, чтобы гулять, выпускали без разговоров. На беседы больше не вызывали, зато вставили новые зубы взамен выбитых. Я понял, что меня собираются кому-то показывать. Когда я, наконец, услышал “лишить гражданства СССР… выдворить за пределы СССР… Литмановича Григория Семеновича… освободив его от дальнейшего отбытия наказания”, у меня уже не было сил ни на что. Одними губами я прошептал: “Наконец-то”.

В Бонне я сидел в каком-то кабинете. Дверь распахнулась, и в комнату влетел израильский консул, энергичный красавец-сабра, какими я их себе представлял по тамиздатовским книжкам. Увидев, что он собирается меня обнять, я забился в угол и закрыл руками голову:

− Я туберкулезный. Я был в такой грязи. Мне уже никогда не отмыться. Я боюсь заразить вас.

Консул присел возле меня на корточки. Закатал свой левый рукав, обнажая запястье.

− Я тоже был в грязи, – и осторожно положил руку мне на плечо.

Я не справился с собой, смог только руками лицо закрыть. Слезы все равно проливались между пальцев.

Первый год в Израиле я провел в состоянии самой настоящей эйфории. Я получал удовольствие от всего – от языка, людей, климата, еды. Я набросился на все это с такой жадностью, что спал не более пяти часов в сутки и при этом не чувствовал себя усталым. И еще появились желания – нормальные желания еще нестарого мужчины. Мне было тридцать два года.

За первый год я дотянул иврит до приличного уровня, выучился на автомеханика и обзавелся любовницей. Орли – смеющаяся, раскованная, озорная – очаровала меня так же, как когда-то Лера. Она получала удовольствие от секса, и, что самое удивительное, она получала удовольствие от меня. События десятилетней давности начисто испарились у меня из головы, и я как-то забыл, что у этих удовольствий бывают очевидные последствия. Нам с Орли пришлось пожениться и учиться жить вдвоем, а не только спать.

С работой было туговато, и я сунулся в армию в надежде получить позицию по контракту. Я был почти уверен, что меня забракуют по состоянию здоровья, и ни на что особо не надеялся. Но после войны Судного дня армия была деморализована, люди пачками увольнялись в запас, и контрактников катастрофически не хватало. Меня таки взяли, дали сразу звание сержанта и отправили механиком на военный завод. Производство танков “Меркава” шло вовсю. Летом 82-го я ушел на войну в Ливан, оставив Орли с одним сыном и беременную вторым.

Танк был разукрашен надписями “Арик – царь Израиля”, “Боль – это страх, уходящий из тела” и “Ясир, пей из лужи”. Командиру танка было 23 года, наводчику орудия и канониру по девятнадцать. Господи, где они только набрали этих детей. Мне досталось управление машиной и всякий ремонт по мелочи. Сначала это было вообще не похоже на войну. Мы вкатились в Ливан не встречая никакого сопротивления. Танковая колонна быстро двигалась по приморскому шоссе, как между Тель-Авивом и Хайфой. Иногда случались пробки, потому что пропускная способность ливанских дорог не была рассчитана на такое количество танков и прочей техники. Мы выключали мотор − горючего доблестная “Меркава” жрет, ну, очень много. В пробках я клал голову прямо на приборную панель и засыпал. Мне снилась тобольская зона, с неба сыпал мягкий снежок. У проволоки стояла Орли в русском платке и ватнике. Старший цеплялся ей за юбку, младшего она держала на руках. Я просыпался каждые пятнадцать минут и, не получив приказа ехать, снова засыпал. Потом наконец включал мотор, и мы ехали дальше. Сквозь грохот и лязг доносились позывные, как с неба “Тиранозавр, ми-Целест, атем бе-тнуа?”[66]66
  “Тиранозавр, это Целеста, вы двигаетесь?” (ивр.).


[Закрыть]
. Потом мы увязли в пригороде Сидона, где служили огневой поддержкой пехотинцам. Утюжить танком городскую улицу − это как делать хирургическую операцию столовым ножом и вилкой. Каждое движение гусениц, каждый поворот башни что-нибудь разрушали. От одного приближения танка во всем квартале с домов сыпалась штукатурка. Один выстрел из орудия − и от передней стены двухэтажного дома оставалась гора развалин. Это продолжалось дней десять, а потом в городе не осталось никого – ни гражданского населения, ни боевиков. Танки отвели на исходные позиции для превентивного осмотра и вовремя. Мой мир сузился до перегревшегося двигателя и забитого песком фильтра. Копаясь во внутренностях нашего “тиранозавра”, я настолько вовлекся в процесс, что не заметил, что ко мне, собственно, обращаются. И вот теперь я стоял перед полковником в грязном комбинезоне, сам чумазый, руки в масле и солярке.

− Вы меня без ножа режете, – без всяких церемоний обратился к полковнику мой командир. – Как я без него останусь? Кто будет вести танк и чинить, когда он ломается? Кого вы мне вместо него пришлете? Какого-нибудь гаврика вроде этих двух (палец через плечо в сторону наводчика и канонира), чтоб они были здоровы?

− Меир, не свисти. Будет тебе механик. А Литманович нужен в штабе для серьезных дел. Как тебя, Гиора?

Только в ЦАХАЛе полковник будет утешать лейтенанта и объяснять ему смысл приказа. Интересно, для каких серьезных дел мог понадобиться я?

Меня отвезли в Бейрут в роскошное десятиэтажное здание, где раньше помещалось несколько европейских посольств. Провели в комнату, где стояла пара раскладушек, два столика с печатными машинками и от пола до потолка громоздились какие-то коробки. Полковник ткнул ближайшую коробку ногой.

− Здесь документы, захваченные у сирийцев. Они на русском языке. Будешь сортировать, что важно – переводить.

− Я не разведчик. Я не знаю, что важно.

− А это тебе твой новый командир скажет. Йорам! – заорал полковник таким голосом, что коробки чуть не попадали. – Вылезай, я сказал!

Из-за коробок не торопясь вышел молоденький тонколицый лейтенант. К поясу у него был прицеплен миниатюрный кассетный магнитофон, в ушах наушники. Раньше мне таких портативных магнитофонов видеть не приходилось.

− Сними наушники, урод. Я тебе человека привез с русским языком. Звать Гиорой.

− Привет, Гиора, – махнул рукой лейтенант и исчез за коробками. Наушники он снять даже не подумал. Что это за обращение со старшим по званию? Я уже понял, что израильтяне не любители субординации и чинопочитания, но такое хамство я видел в первый раз. Полковник повернулся ко мне:

− Располагайся, я пошел.

Впоследствии я узнал, что Йорам приходился полковнику родным племянником. Работал он от силы два часа в день, а в остальное время слушал свой магнитофон или исчезал куда-то в компании ливанских офицеров-фалангистов. Подозреваю, что сбор разведывательной информации состоял в совместных застольях. Иногда он приходил не то чтобы пьяный, но немного подшофе. Местная христианская элита испытала сильное влияние французов и знала толк в хороших винах. Я делал свое дело − сортировал документы и переводил. В основном там была техническая документация к танкам, самолетам и системам ПВО, которые СССР поставлял сирийцам. Попадалась интересная дипломатическая и военная переписка и знакомые еще по лагерным политинформациям филькины грамоты о братской помощи жертвам израильской агрессии. Через несколько дней я осмелился прервать сиятельный отдых и спросил у Йорама, где тут можно постирать белье.

− Сложи в мешок и выстави за дверь.

− Как это выстави?

− Гиора, это штаб. Знаешь, сколько ливанцев тут вокруг нас кормится? И форму выгладят, и ботинки почистят. Пачку сигарет не забудь в мешок положить. А за десять шекелей они вообще от счастья описаются.

Кто, собственно, стирает его вещи и гладит его форму, Йорама не интересовало. Стыдно подумать, что и я был таким в его возрасте. У нас всегда были домработницы. В лагере я расстался с барскими привычками хоть и болезненно, но очень быстро. Итак, когда под мою дверь положили выстиранное и аккуратно сложенное белье, мне все-таки захотелось узнать, кто же эта добрая фея. Оказалось – мальчишка. Смышленый, расторопный, ясноглазый мальчишка, называвший всех израильтян mon capitaine, не вникая в различия званий. Его речь представляла собой чудовищный салат из французских, английских, арабских и ивритских слов, но, как ни странно, я его понимал. Из наших бесед с Иссамом я узнал, что его родители были образованными и обеспеченными христианами, что люди из ООП незадолго до нашего вторжения вырезали всю их деревню и из их семьи спаслись только он и его двоюродная сестра.

− Лет тебе сколько?

− Двенадцать, mon capitaine.

Двенадцать. Как Регине.

Когда в их деревню вошли израильтяне, ему повезло. Кто-то из наших оказался репатриантом из Франции. Убедившись, что его понимают, Иссам сказал:

− Что я должен сделать, чтобы заслужить оружие? Я хочу мстить. Не дадите – зубами буду им глотки перегрызать.

Слава Богу, у наших хватило ума не давать оружие ребенку на грани помешательства. Иссама с сестрой просто посадили в танк и с максимумом комфорта и безопасности доставили в Бейрут. За весь переход до столицы из их подразделения никто не погиб, не перевернулась и не заглохла ни одна машина. “Наш талисман”, называли Иссама солдаты.

− Они Мариам пальцем не тронули. Когда ей надо было раздеться, они отворачивались. Она уже взрослая девушка, постарше меня будет. Я бы все равно на ней женился, даже если бы что случилось. Раз уж мы одни из всей семьи остались.

По прибытии в Бейрут Мариам устроилась сиделкой в госпиталь Красного Креста, а Иссам продолжал “талисманить”. Насколько я понял, мечту о мести он и не думал оставлять.

Я никогда не жаловался на проблемы со сном. Как говорится, лишь бы дали. Обычный для Бейрута шумовой фон – взрывы, автоматные очереди, дикие крики – мне не мешал. Но в эту ночь я просыпался, наверное, раз двадцать. Что-то происходило совсем рядом, от сполохов осветительных ракет в нашей комнате делалось светло как днем. Йорам лежал, уставившись в потолок, и спал с открытыми глазами. Наутро я проснулся с дикой головной болью и, выйдя на улицу, зашатался. Запах. Знакомый каждому солдату запах смерти, растущий в геометрической прогрессии с каждым следующим трупом. Не знаю, сколько трупов там было, но запах был таким, что в воздухе топор можно было вешать.

Иссам исчез. Через три дня я пошел к ребятам, которые привезли его в Бейрут. Их часть стояла тут же.

− К фалангистам сбежал, – пояснил мне юный выходец из Индии, сверкая яркими белками на чумазом лице. – Они ему ствол пообещали. А тут как раз зачистка.

− Какая еще зачистка?

− Да ты что, сержант, с луны свалился? Они уже третий день как здесь орудуют.

Аналитик из меня, конечно, аховый. Нет чтобы проанализировать осветительные ракеты и трупный запах. Фалангисты сцепились с ООПовцами и – уроды! – воспользовались мальчишкой, его болью, его трагедией. Союзнички, чтоб им было хорошо.

На следующий день, с криком “Гиора, собирайся” к нам влетел полковник. Я бросил взгляд в зеркало над умывальником, одернул форму и сказал: “Я готов”. Я же не Йорам, который просто не в силах пройти мимо полированной поверхности и в нее не посмотреться. Оказалось, что в стычке с сирийцами взят в плен советский инструктор, и нам предстоит его допросить. С первых же фраз я понял, что этот допрос будет стоить много нервов всем нам. Он действительно любил свою работу, очень хорошо знал культуру и язык, искренне хотел научить сирийцев воевать. Этакий коммунистический Лоренс Аравийский. Даже антисемитом я бы его не назвал, хотя в голове у него было немало пропагандистской ерунды. Обычный русский парень, способный к языкам, после армии поступил без проблем в институт, а учить этот сложный язык народ не сильно рвался. Может быть, поэтому он быстро продвигался по службе, и в тридцать пять лет уже был подполковником. Хотя в том, что документы у него не фальшивые, у меня тоже уверенности не было. За последние три года я разговаривал на русском языке ровно шесть раз – и все с отцом по телефону. От долгого неиспользования русский язык слежался, как пальто в сундуке, пересыпанное нафталином. Последние десять лет сжались в пространстве до одной минуты, и я услышал фразу, которую сам произносил столько раз.

− Мне не о чем с вами разговаривать.

− Не о чем так не о чем. Мы никуда не торопимся, – ответил я вместо того, чтобы переводить его демарш своему ивритоязычному начальству. Начальство посмотрело на меня неодобрительно.

Так мы и проводили дни в теплой компании: офицер-разведчик, пленный, конвой и я. Обращались с ним хорошо, в первый же день мне было велено довести до его сведения, что Израиль (в отличие от СССР) цивилизованная страна, подписал Женевскую Конвенцию и военнопленному ничего не угрожает. Нашли чем хвастаться. Я показывал ему документацию, извлеченную из коробок, и если за полдня он подтверждал подлинность одного документа, то это считалось успехом. Это было в сто раз тяжелее и утомительнее возни с капризной “Меркавой”.

− Гиора, на тебе лица нет, – сказал мне офицер.

− Нам всем тяжело. Просто много пропаганды и мало информации.

− По-моему, он обнаглел. Ему надо напомнить, что он в плену, а не на курорте.

− Не советую. Отец бил его в детстве сильнее, чем мы тут все способны. Они жестче нас. Я там жил, я знаю. Там детям с первого класса рассказывают, как человек должен держаться под пыткой.

− С ума сойти. О чем он тебя спрашивает?

− Он спрашивает, каково мне родину предавать.

− А ты?

− Я не стану отвечать на эту ерунду. Израиль я никогда не предавал. Но у русских помешательство на великодержавной почве. Им кажется, что все обязаны любить их страну, как свою. Не хотеть там жить – преступление. Я шесть лет за это просидел.

− Ты сидел? – его удивлению не было предела.

− Не я один. Там другие евреи продолжают сидеть за то же самое. Уже ради них его нельзя бить. Его надо обменять.

− Это не нашего с тобой ума дело. Наверху решат, на кого его обменять. Могу тебе сказать, что путаться с русскими никто не станет. Это уже большая политика.

Ради большой политики можно оставить людей гнить по лагерям. Куда он делся, тот Израиль, о котором я мечтал?

Когда я вернулся с войны, от моей былой эйфории и следа не осталось. Я вздрагивал от любого резкого звука, от любой тени за спиной. Меня раздражал детский плач, и в такие моменты я чувствовал себя последним дерьмом. Возможно, мое состояние не было бы таким тяжелым, если бы вся страна не переживала эквивалент похмелья. Это была какая-то эпидемия рефлексии, покаяний и сомнений − а нужна ли евреям страна, если они превратились в карателей и оккупантов. Впервые я пожалел о том, что выучил иврит настолько, чтобы понимать серьезные тексты и политическую полемику. Лучше бы я этого не понимал. Вся израильская театральная и литературная элита талантливо и старательно высмеивала все, ради чего я отказался от научной карьеры, мытарился по лагерям, нанес страшную травму родителям, лишился любимой женщины и любимой дочери. Все чаще и чаще мне вспоминался тот самый китайский офицер из чистопольской тюрьмы. Он тоже думал, что вернется к своим и все будет хорошо. С Орли у нас разладилось не то чтобы из-за политики, но вроде того. Она с гордостью рассказала мне, что шла с детской коляской в колонне демонстрантов, требующих расследования обстоятельств резни в Сабре и Шатиле. В принципе я считал, что это нормально, когда граждане требуют у правительства расследования и отчета. Годы общения с правозащитниками для меня даром не прошли, и я совсем не считал, что правительство безгрешно, даже израильское. Но почему Орли? Почему она не дождалась меня? Неужели она действительно поверила, что я сорвался с цепи и зверствовал там? Умом я понимал, что мне не в чем ее упрекать, но не мог отделаться от ощущения ножа, воткнутого в спину и повернутого в ране. Естественно, наш брак это не укрепило.

Как отвоевавший, я имел академические льготы и решил пойти в университет и попытаться восстановиться в качестве физика. Конечно, в среднем возрасте мозги уже не те, что в двадцать, но я старался. Физика – это строгая дисциплина, тут не отвлечешься. У меня появилось оправдание отсутствовать дома, и я пользовался этим оправданием вовсю. На каком-то конгрессе я разговорился с профессором, американским евреем, и тот сказал, что собирается в Москву. Просить его не пришлось, он все понял без слов. Я просидел над письмом целую ночь, порвал и выбросил штук двадцать черновиков, но все-таки разродился. Через пару месяцев, я получил заказной почтой конверт из Бостона, а в нем – листочек бумаги, исписанный красивым почерком советской отличницы. Испугавшись читать сначала, я, как мальчишка, заглянул в конец.

Твоя дочь Регина Литманович.

Вот оно, мое освобождение из ГУЛАГа. Вот она, моя победа в Ливане.

То, что еще вчера казалось невозможным, становилось реальностью с головокружительной быстротой. Впервые за больше чем десять лет я услышал голос Леры. Мы говорили про нашу дочь так, как будто расстались вчера. Со слов отца я знал, что у Леры случился роман с каким-то американцем. Будь я позлее, я бы немедленно увязал это обстоятельство с готовностью Леры отпустить Регину ко мне в Израиль, но я был так счастлив, что думать злые мысли не получалось. Регина приедет ко мне. У Леры сложилась личная жизнь, что и говорить, сильно подпорченная моими закидонами. Вешая трубку, я поймал себя на словах: любовь не ищет своего… не раздражается… не мыслит зла… всего надеется[67]67
  Первое послание апостола Павла к Коринфянам, 13:4.


[Закрыть]
. Какую же власть приобрел надо мной этот человек, мой лагерный учитель, что теперь, много лет спустя, в такой момент, я думаю его цитатами. Может быть, теперь, когда его церковь перестанут преследовать, он выйдет из подполья. А если они замучили его, то я не сомневаюсь, что ему хорошо в его христианском раю.

Я узнал отца в толпе новоприбывших и не мог не узнать Регину. Это же просто Лера двадцать лет назад. Все то же самое вплоть до век, похожих на нежные розовые раковинки на океанской отмели. Но стоило Регине начать двигаться и разговаривать, как я начал узнавать свою мимику, свои жесты, свои интонации. Господи, откуда? Она же не может меня помнить. Она любила те же книги, что я, слушала тех же бардов, могла с любой строчки продолжить многие из стихов, которые я повторял себе, лежа на карцерном полу. “Будем растить”, − сказал мне отец в далеком 70-м. Они вырастили. Вырастили человека, которого любая нормальная страна восприняла бы как подарок. Только кто мне сказал, что Израиль это нормальная страна?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации