Текст книги "Смотри, какой закат!"
Автор книги: Эдуард Русаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Иногда он брал со стола открытую бутылку "тоники" и приглатывал эту жидкость, пахнущую хиной.
Ачкасов старался.
Особенно долго он писал про Василия Вайса.
Ретро
«…и пусть они эту землю, которая снарядами начинена, пусть они ее, значит, обрабатывают… Там, может быть, в каком-то будущем, какая-то такая вот область и будет, или, может быть, район какой-то такой национальный немцев Поволжья, но только когда там будет до 90 % немцев…»
(Из выступления Б. Н. Ельцина в Саратовской области, на военном полигоне Капустин Яр, – 1992 г.)
Мы – о них
"Немцы до того грубо воспитаны (все), что если он стоит сзади кого бы там ни было в ряду и ждет очереди, то так как он держит в руке стакан и от нетерпения беспрерывно подымает его, чтоб показать, что он ждет, то, чтоб не держать стакан на весу, он и кладет обыкновенно свою руку с стаканом на плечо впереди стоящего, даже хоть на даму. Я этого раз не позволил и прочел одному немцу наставление, что он дурно воспитан. Немец вспыхнул и ответил мне, что здесь нет места для салонных вежливостей. Я ответил ему, что, чтоб быть вежливым, для деликатного человека всегда найдется место. Тем и заключился спор.
…Ах, Аня, как мне здесь все ненавистно. Какие подлые немцы; а русские, может, еще хуже немцев…
…Веришь ли, я иногда мыслено сравниваю: где мне было лучше: здесь или в каторге? И всегда решаю, буквально (и вполне беспристрастно), что в каторге все-таки было лучше, покойнее: не так я волновался, раздражался, не так был мнителен…"
(Ф. М. Достоевский. Из писем жене из Эмса, 1874 г.)
О, дева всех румянее
Среди зеленых гор –
Германия!
Германия!
Германия!
Позор!
Полкарты прикарманила,
Астральная душа!
Встарь – сказками туманила,
Днесь – танками пошла.
Пред чешскою крестьянкою –
Не опускаешь вежд,
Прокатываясь танками
По ржи ее надежд?
Пред горестью безмерною
Сей маленькой страны –
Что чувствуете, Германы:
Германии сыны?
О, мания! О, мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумие
Творишь.
(Марина Цветаева, 1939 г.)
Проводы русской зимы (1984 г.)
«Русланд, Русланд – юбер аллес!»
– Зер гут, – прошептал он с довольной улыбкой.
В это мартовское воскресное утро почти все жители совхоза "Свет Октября" собрались на площади. Гремела музыка, развевались флаги и транспаранты. Веселенькие краснощекие продавщицы в пестрых нарядах, прибывшие на ярмарку из райцентра, заманивали покупателей. Рычал на цепи свирепый медведь. Кувыркались на помосте размалеванные клоуны. Пьяный босой мужик безуспешно пытался взобраться на столб, чтоб достать сапоги, сверкающие от ваксы. Крики, шутки, смех. Короче – масленица. Проводы русской зимы. Все в порядке, все правильно.
– Зер гут, – повторил сам себе директор совхоза Вильгельм Карлович Фольц, и сам же себе перевел: – Очень хорошо.
Его синие глаза празднично светились на обветренном лице.
Он поднялся на трибуну, пахнущую свежими сосновыми досками, быстро глянул на часы: ровно десять, – и торжественно произнес:
– Дорогие друзья! Долгих речей не будет. Сегодня мы отмечаем традиционный праздник "Проводы русской зимы". Этот день совпал с присуждением нашему коллективу почетного диплома крайкома, крайисполкома и крайсовпрофа – мы заняли первое место в районе по итогам работы за первый квартал текущего года. Поздравляю вас с трудовой победой, дорогие товарищи!
Буря, шквал аплодисментов. Вильгельм Карлович откашлялся и продолжил:
– Животноводы нашего совхоза досрочно справились с квартальным планом продажи молока государству. Выполнен также план производства и продажи государству мяса. Наши славные механизаторы уже сейчас готовятся к посевной. Могу сказать вам только одно слово: мо-лод-цы!
Дружный радостный рев толпы.
– Поздравляю вас с весной, друзья! Будьте счастливы! Веселитесь! Гуляйте! Вы заработали право на маленький отдых!
И, довольный своей речью, Вильгельм Карлович спустился с трибуны, стараясь не запачкать опилками новенькие сапожки, обшитые оленьим мехом.
Снег сверкал, солнце слепило глаза. И Вильгельм Карлович зажмурился.
К нему подбежала его жена Нюра – простоволосая, потная, в распахнутой болгарской дубленке.
– Ой, Вилька!
– В чем дело? – нахмурился директор и зыркнул синими глазами влево-вправо. – Да запахнись ты!..
– Новости, Виля! Бумага пришла из Красноярска… Наконец-то!
– Тише, люди вокруг… Ну?
– Положительно, Виля! – жена расширила свои коровьи глаза и жарко зашептала: – Положительно!..
– Тс-с-с… не ори, доннерветтер… Бумагу-то хорошо разглядела? Печать, подписи – все на месте?
– Да вот она, бумага, Виленька… – и дрожащей рукой полезла за пазуху.
– Цурюк! – побледнел Вильгельм Карлович. – Не здесь же… Молчи. Дома поговорим. Ступай, Анюта. Бумагу не потеряй.
– Чо я, совсем, чо ли?
– Ну иди, иди.
"Чего радуется-то? – вдруг подумал он. – Как маленькая, ей-богу…"
И он, легонько оттолкнув жену, быстрым шагом направился в гущу народа.
"Интересно, кого поставят на мое место? – думал Вильгельм Карлович. – Скорее всего, Кольку, заместителя… но ведь он – не потянет!.. всю работу завалит. Впрочем, мне-то что? Мне теперь все это, вроде, до лампочки…"
Захмелевшие бабоньки пели:
– Ой, мороз, моро-о-оз,
Не морозь меня-а-а!..
Праздник удался на славу: и блины, и шашлыки, и пиво бутылочное… не хуже, чем в райцентре. Да что райцентр – и в области подобную масленицу не каждый год увидишь. Крепких напитков в продаже не было, но смекалистые мужички принесли с собой: по лицам было заметно, по голосам.
– Здорово, Вильгельм, – сказал подошедший заместитель, Коля Вертухин. – Ну, ты молодец. Праздник хороший отгрохал.
– Разве я один?
– Не скромничай. И как ты все успеваешь?
– А не надо суетиться, – заметил директор. – Не суетись – и все успеешь.
– Легко сказать, – вздохнул Вертухин. – У вас, немцев, это небось в крови. По наследству передается. Или как?
– Не знаю, – улыбнулся, не разжимая губ, директор. – Может, и по наследству… Ты вот газету краевую возьми, особенно перед праздниками или в разгар страды, и глянь: чьих фамилий больше в списках передовиков… а?
– А что?
– Ты глянь внимательно – и сразу увидишь: лучшие комбайнеры, бригадиры и вообще лучшие работники – это Мюллеры, Миллеры, Тительбаумы… Усек?
– А-а…
– Я против русских, естественно, ничего не имею, – быстро добавил Фольц. – Русский народ – основа государства Российского… ну и так далее. А все-таки, Коля, в списках-то, в списках передовиков немцев относительно больше.
– А русских – меньше?
– Да ты сам проверь, – усмехнулся директор. – Ты что, обиделся, что ли? Не обижайся. Немцы в этом не виноваты. Разве ж они виноваты, Коля, что лучше работают?
– Ох, Вильгельм, – угрожающе произнес Вертухин, – ох, директор ты мой дорогой… что-то мне твои разговорчики не очень нравятся…
– А ты прояви бдительность – сообщи куда следует, – посоветовал Вильгельм Карлович и круто отвернулся от собеседника, и пошел прочь.
Он остановился возле полной женщины в белом халате, которая жарила на огромной сковороде соблазнительные блины. Очень ловко они у нее получались – золотые, поджаристые, гладенькие.
– Гутен таг, Маргарита Фридриховна, – кивнул ей директор. – Дайка мне, подруга, блинчик.
– С удовольствием, Виля, с удовольствием, – разулыбалась влюбленная в него с давних пор Маргарита. – А как насчет коньячка?
– Плесни чуток. Я смотрю, ты все хорошеешь?
– Чо вы, чо вы, чо вы такое говорите? – засмущалась она, опуская голубенькие глазки и не замечая, что очередной блин подгорает на сковороде. – Все ты шутишь, Вилечка… все надсмехаешься. А ведь когда-то…
– Что было, то прошло, – строгим движением руки остановил он ее. – Следи за блинами, дуреха. А я тебе, так и быть, майне Гретхен, открыточку с видом пришлю…
– С каким видом? Вы что – уезжать собрались?
– Да шучу я, шучу! – спохватился директор. – Налей-ка еще пол-стаканчика. И смотри – лей армянский, я вкус различаю.
– Обижаете, Вильгельм Карлович.
– Вас обидишь, как же.
Он залпом выпил коньяк, крякнул, покачал головой, отошел в сторону. Присел на скамейку возле чайной, закурил.
Праздник продолжался. Гремела музыка, парни и девушки танцевали, разносился многоголосый хохот, крики захмелевших мужичков, взвизгивания женщин, радостные восклицания детей.
Из чьего-то магнитофона рвался страдальческий голос Аллы Пугачевой:
Жди и помни меня!
Улыбнись на прощанье…
Жди и помни меня,
Все плохое забудь…
…А-а-а! Я уезжаю —
Но скоро вернусь!..
«А вот я не вернусь», – прошептал Вильгельм Карлович – и глаза у него вдруг защипало. Он посмотрел на окружающее празднество – и чувство сладкого прощального умиления неожиданно заполнило его сентиментальную немецкую душу. «На кого я их брошу? – мысленно упрекнул он себя. – Как они тут – без меня-то?.. Ведь совхоз из передовиков сразу сползет в отстающие… это уж несомненно, особенно если Колька Вертухин сядет на мое место. Он уж навертит, наворочает… уж он постарается… Прямо хоть не уезжай. А может, обождать чуток? Не-ет, теперь уж нельзя. Аллес… А то – погодить бы, хоть с полгодика? Хоть какой-то задел оставить бы, подобрал бы хорошего заместителя – из своих, разумеется, ну, хотя бы, Ваську Гауптмана – все получше, чем Колька… Да уж нет, раньше думать надо было. Чего уж теперь? Теперь – все. Обратного хода быть не может. И вообще – хватит мне с ними возиться. Наруководился! Выкинь из головы! Что ж я, телеграммы им буду сюда из Мюнхена, что ли, слать – приготовьтесь, мол, сукины дети, к посевной… не забудьте, мол, поросята, что на носу уборочная?.. Не-ет, так нельзя, нельзя, никак нельзя!.. Но как оставить этим алкашам свой совхоз?! Чтоб они превратили его в бардак? Чтоб они тут развели… ах, майн готт! Я двадцать лет горбатился, а они за два месяца могут – псу под хвост… Да тут все мое! Да я ради них… да я ж ради них, паразитов, так старался…»
– Ты чего, Виля? – обратился к нему совхозный бухгалтер Матюшин, плешивый плюгавенький старикашка.
– А что? – встрепенулся директор. – Сижу, отдыхаю.
– Чего невеселый? – улыбнулся Матюшин, присаживаясь рядом. – Аль горе какое в личной жизни?
– У кого горе? – грубо оборвал его Фольц, смахивая слезу со щеки. – У меня горе? Да ты, старик, совсем спятил. Чтобы я – из-за вас?.. Да пропадите вы все пропадом! И не жалко мне вас, не жалко!
– А чего злишься-то? – опасливо бормотнул бухгалтер и отошел в сторону. – Переутомился ты, Виля, на руководящей работе. Переутомился, факт. Поехал бы в санаторий, что ли. Отдохнул бы.
– Я отдохну! – злобно выкрикнул ему вслед директор. – Скоро я от вас отдохну! До отвала наотдыхаюсь!
– Совсем переутомился наш Вилька, – шепнул Матюшин встревоженной Маргарите Фридриховне. – Ты глянь – аж трясется весь… И что с ним такое?
– Знаю, но не скажу, – глухо произнесла Маргарита, думая о своем. – Это наша с ним тайна.
– Лучше поднеси человеку стакан, – посоветовал Матюшин. – Чем болтать ерунду – поднеси стакан, и сразу все горе его развеется прахом. Чего зенки вылупила?
А директор сидел на скамейке, глаза его были закрыты, но он не спал. Он видел: сверкающий белый снег, и яркое солнце, и сизые сумерки, и синие тени, и фиолетовые холмы, и звонкая песня, и пахучие почки, и одуряющее благоухание черемухи и сирени, и летний зной, и горячая земля под босыми ногами, и студеная вода в речке Быстрице, и полосатые окуни, и шустрые пескари, и прыгучие хариусы на перекатах, и детский счастливый смех…
"Как же я без вас-то? – бормотал он сквозь слезы. – Бестолковые, глупые, алкаши, прогульщики… На кого же я вас оставляю?!.."
– Пей, Виля, – сказал, подходя к нему с полным стаканом, Матю-шин. – Все будет хорошо. Вот увидишь.
– Ты уверен? – поднял на него мокрые синие глаза директор.
– А как же. Все будет зер гут. С каждым днем наша жизнь будет все лучше и лучше. Я тебе это торжественно обещаю, Виля.
– Трепач ты, – вздохнул директор. – Все вы трепачи… Ничего не умеете – ни жить, ни работать… грызетесь, как собаки… а я вас разнимай… прям как дети!
– Ты пей, Виля, пей, – напомнил Матюшин. – А то ведь я сам твой коньяк выпью. Устал стакан перед тобой держать. Вишь – руки трясутся от переутомления?
Русаки
"…Мои родители в 93-м году уехали в Германию. Папа там умер. К маме езжу каждый год в отпуск. Мы, конечно, в эту цивилизацию не вписываемся. Это проблема. Очень большая проблема. Совершенно другой мир. Дети, правда, легко и сразу погружаются в него. Пенсионерам там хорошо. Материально они достаточно обеспечены. И мама тоже. Она даже нам помогает. Но от морального дискомфорта избавиться не может.
Нас там называют русаками. Будь ты хоть русский, хоть немец, но если из России – то русак. Приезжая в Германию, общаюсь только с друзьями, знакомыми, родственниками. С обычным населением как-то не доводится…"
(Ольга Р. – солистка Красноярского театра оперы и балета. Из спецвыпуска «Содружество», 1998 г.)
Из газет
"За 10 последних лет Германия вложила в российских немцев 600 млн марок…
…треть от 600 млн марок уже растворилась на российских просторах…
…Десять лет прошли впустую…
…российская сторона преследовала лишь одну цель: по-быстрому урвать от Германии сколько можно, а дальше – хоть трава не расти…
…Русское население немцам завидует: "Им хоть есть куда линять, а нам как?"
(Марина Лайкаск. «Германия потерпела в Бурном поражение». «Известия», ноябрь 2000 г.)
Пинг-понг
"…Сознание безвыходного плена, вдали от рейнских волн, заставило его плакать… Вечером он сидел у окна и глядел на луну… Кругом была тишина. Где-то вдали пиликала гармонийка и ныла жалобная русская песенка. Эти звуки защемили Имбса за сердце… Его охватила такая тоска по родине, по праву и справедливости, что он отдал бы всю жизнь за то только, чтобы очутиться в эту ночь дома…
…"И здесь светит эта луна, и там она светит, а какая разница!" – думал он…"
(Антон Чехов. «Русский уголь», 1884 г.)
…Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
(Константин Симонов. «Если дорог тебе твой дом», 1942 г.)
Мама, это я
Когда не с кем говорить, нужно писать…
(Из маминых дневников)
(Элегия-97)
…до самого конца ты терпела и притворялась что совсем не больно а ведь боль была изнуряющей невыносимой но ты терпела потому что жалела но не себя а меня мама мамочка а ведь я мог бы сделать тебе укол анальгина или промедола чего угодно у меня же полно знакомых врачей но ты так бодрилась крепилась подшучивала пока не потеряла сознание пока не потеряла контроль пока метастазы не разрушили твой мозг окончательно пока легкие твои не стали распадаться и красно-коричневая жижа не потекла изо рта…
ТОЛЬКО В НАШЕМ МАГАЗИНЕ –
И В БУКЕТАХ, И В КОРЗИНЕ –
ВСЕВОЗМОЖНЫЕ ЦВЕТЫ
ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КРАСОТЫ!
Вот такую рекламную фигню сочинял я, уж ты прости, мамочка…
Незадолго до смерти ты полюбила слушать одну и ту же заигранную пластинку на старом своем проигрывателе – «Реквием» Моцарта. Там есть один особо лакомый кусочек, многократно тобой смакуемый – «Лакримоза» – музыка упоительно нежная, вкрадчивая, безжалостная… предсмертные грезы… сладкие слезы… лживые слезы гения… ибо смерть – груба и безжалостна, как мясник.
Нет, не так.
Смерть – это кошка. Не мясник, не палач, не скелет с косой. Смерть – это нежная кошка по кличке Моцарт. Она сразу не убивает, она тешится, балуется, играет с нами, ласкает нас, убаюкивает, мурлычет, а потом вдруг – как раз тогда, когда мы уже к ней почти привыкли и успели ее полюбить, эту славную капризную киску – вонзает в наше сердце свои коготки. Эта божественная музыка, эта небесная красота, эта сладостная поэзия, эта бессмертная любовь, эта вечная жизнь, эта свирепая нежная кошка – ей мало убить нас, она еще нас пожирает, урча, жадно чавкая и рыгая…
Когда-то в юные годы я вел дневник. Недолго, правда. Забросил, потерял. Дневник – это мутное кривое зеркало… зачем? кому он нужен? Позднее хотел завести «Ночник» – чтобы записывать самые интересные сны… согласитесь, в этом есть нечто? Да? Нет? А мне кажется… впрочем, согласен: всё это – пустая блажь.
Но сегодняшний сон записать не мешает. Ведь именно сегодня исполнилось ровно шесть месяцев со дня смерти мамы, и сегодня я (по закону) должен посетить нотариальную контору, чтобы там, наконец-то, получить документ, удостоверяющий, что я отныне являюсь владельцем однокомнатной приватизированной квартиры, принадлежавшей ранее моей маме и завещанной ею мне, как единственному наследнику. Я, кстати, рассчитывал получить все эти бумаги раньше, сразу же после маминой смерти, но нотариус (рассудительная блондинистая дама) объяснила, что следует выждать шесть месяцев…
– Зачем?
– А вдруг объявится другой претендент на квартиру?
– У мамы никого из родных не осталось… никого, кроме меня. К тому же, имеется завещание…
– Ну, мало ли какие бывают казусы! – улыбнулась нотариусиха. – Помню, после смерти одной одинокой женщины словно из-под земли появилось вдруг сразу трое мужчин, утверждающих, что они являются ее мужьями. У одного даже соответствующий штамп в паспорте имелся.
Впрочем, я отвлекся. Хотел ведь совсем о другом рассказать. О том, что в ту самую ночь, накануне визита к нотариусу, мне приснился мой отец, которого, кстати, наяву я не видел ни разу, то есть вообще никогда не видел, ни во сне, ни наяву. Даже на фотокарточке я впервые с ним "познакомился" совсем недавно, уже после смерти мамы, когда разбирал ее письма, дневники и прочие бумаги. Вот таким, как на снимке – строгим, без улыбки, в полувоенном френче, – я его и увидел во сне. Сразу было понятно, то есть я даже во сне четко осознавал, что это – сон: отец предстал предо мной в окружении розоватого ореола и словно бы на каком-то подиуме, и голос у него был уж слишком торжественный, форсированный, как у актера, и как-то загадочно резонирующий…
– Не ждал? – спросил он, глядя на меня сверху вниз, и, не дождавшись ответа, спросил еще: – Догадываешься, кто я такой?
– Вероятно, ты мой отец. Правда, выглядишь слишком уж молодо – а тебе ведь сейчас должно быть лет восемьдесят, а то и больше…
– Не все ли равно, как я выгляжу? – Отец снисходительно улыбнулся. – Может, тебе еще паспорт мой показать?
– А что, у тебя есть паспорт?
– А как же. У меня больше прав на эту квартиру, чем у тебя. И я очень легко и быстро смогу это доказать.
– Так ты, значит, явился сюда только из-за квартиры?
– А разве это пустяк? Надо же где-то мне обрести последнее пристанище? Именно с этим домом связано столько воспоминаний… Здесь мы с твоей матерью поженились, отсюда она меня провожала на фронт, когда ты еще, кстати, и не родился…
– Я знаю, она рассказывала.
– Не перебивай, когда говорит отец! Мне, конечно, понятна твоя растерянность – еще бы, ведь ты уже строил планы, и вдруг я свалился как снег на голову!.. Что ж. Как говорят: извини, подвинься.
– Теперь так уже не говорят.
– Говорили раньше. Так вот, сынок: извини, подвинься. Я желаю жить в этой славной уютной квартирке.
– Живи, пожалуйста, – сказал я совершенно искренне (клянусь – если бы наш разговор происходил наяву, то и тогда я точно так же был бы рад внезапному появлению отца). – Хочешь, живи тут один. Хочешь, будем вместе…
– Ты это серьезно? – Голос отца дрогнул, стал менее громким и театральным, а розовый ореол померк. – Ты согласен жить рядом со мной, стариком, терпеть мои капризы и причуды, ухаживать за мной, когда я расхвораюсь, а болею я часто…
– Выглядишь ты молодцом!
– Приглядись – и увидишь развалину…
Я пригляделся. И образ отца стал тускнеть и таять в сером тумане…
– Подожди! – кинулся я к нему, понимая, что вот сейчас, вот сию минуту он навсегда исчезнет. – Ответь, пожалуйста – где ты был все эти годы? Мы думали – ты погиб на фронте, пропал без вести, мама так долго тебя ждала, пока не потеряла всякую надежду…
– Вот это и плохо, – строго произнес исчезающий отец, – надо было не ждать, а искать, искать… а она меня не искала…
– А ты?! Почему же ты сам?..
Разумеется, я не дождался ответа.
А спустя два часа, когда миловидная дама-нотариус выдавала мне драгоценный документ, я не удержался и рассказал ей о странном своем сновидении. Визит отца ее не удивил, она лишь засомневалась в том, что я искренне – хоть и во сне – был готов уступить ему мамину квартиру. И мы минут пять обсуждали сомнительные нюансы и лабиринты моего лукавого подсознания.
– Не понимаю, что вас удивляет, – сказал я. – Ведь это же был мой отец!
– Да, но… Во-первых, вы встретились с ним впервые… и потом – насколько я знаю, у вас есть жена…
– Что жена! Наша любовь давно ушла по-английски, не прощаясь – мы даже и сами этого не заметили…
– Ладно, в семейные ваши дела я не хочу вдаваться, – улыбнулась миловидная дама. – Квартира отныне ваша, делайте с ней что хотите.
– Я хочу ее сдать в аренду, – продолжал я откровенничать. – Чтобы поддержать семейный бюджет. Сейчас трудные времена, я на мели, без работы… Временно, конечно.
– А где вы работали?
– В рекламном агентстве. Сочинял стихотворные тексты для местных фирм, рекламировал черт знает что… Но недавно меня сократили.
– Так вы – поэт?
– Да, я поэт… извините за выражение.
– Понимаю, – кивнула она.
– Ничего вы не понимаете! – Я почему-то вдруг рассердился. – Я хочу быть один, совершенно один! Я хочу, чтобы меня наконец-то оставили в покое!
– Вот и жили бы в маминой квартире, – тихо сказала она, – в окружении сладких воспоминаний и сновидений…
– Это было бы здорово, – согласился я – и вдруг почувствовал, как глаза мои разбухают от слез, – это было бы просто замечательно… Но – мне нужны деньги.
– Деньги нужны всем, – сказала она. – Мне вы тоже должны уплатить пошлину. Триста тридцать тысяч рублей.
– Да, я помню, – и я полез в карман за деньгами. – Вот, пожалуйста, пересчитайте… А еще бы – самое лучшее: развестись с женой, разменять нашу трехкомнатную, чтобы мне досталась хотя бы "гостинка", сдать ее в аренду, а жить – в этой, в маминой… Как вы сказали?.." …в окружении воспоминаний и сновидений…" Именно так. Голубая моя мечта – жить на ренту! Нигде не работать, жить себе тихо и скромно, в сладостном одиночестве, перечитывать любимые книги… ни о чем не заботиться… не напрягаться… не страдать…
– Ишь, чего захотели, – укоризненно произнесла нотариус. – Голубая мечта эгоиста… И вам не стыдно? Вы же еще не старый человек, до пенсии далеко… Ладно, замнем для ясности. Будем считать, что вы мне ничего не говорили, а я не слышала…
ФИРМА ВЕНИКОВ НЕ ВЯЖЕТ,
ФИРМА ДЕЛАЕТ ВЕНКИ.
ВАШЕ СЕРДЦЕ ВАМ ПОДСКАЖЕТ:
БЕЗ ВЕНКА ВАМ НЕ С РУКИ.
КАЖДЫЙ ЛЮБЯЩИЙ СЫНОК
КУПИТ МАМОЧКЕ ВЕНОК!
Мама, это я. Вот я, на кладбище, возле твоей могилы. Бутылка водки, буханка хлеба, вареная курица, огурцы. Полгода прошло со дня твоей смерти, но я решил не отмечать эту печальную дату публично. Никому ничего не сказал, не напомнил. Да особенно-то и некому. Дальняя родня далеко, а ближняя… Своей жене Ларисе я даже не заикнулся, что собираюсь ехать на кладбище…
И вот я с тобой. Вот я пью эту горькую водку. Прости, если можешь.
И спасибо тебе за всё. За то, что потратила на меня свои лучшие годы, за то, что пожертвовала ради меня своей молодостью, своим женским счастьем… И за то, что так недолго болела, так недолго умирала, так мало меня утруждала своей старческой немощью – ведь до последнего дня управлялась сама с домашним своим хозяйством! Ты всегда сама себе всё готовила, варила, мыла полы, стирала, мылась под душем, ты всегда все делала сама, ты гордилась этим, ты никогда ни от кого не зависела, даже от меня… в отличие от меня… моя милая, добрая, слабенькая, еле дышащая, уже не дышащая, уже полгода тлеющая в могиле, моя родная, мертвенькая, несчастная…
Она никогда не была счастливой.
Но она всегда была гордой и независимой.
А я?
Да при чем тут ты? Речь ведь не о тебе.
Тебе повезло, неудачник, тебе повезло – не пришлось ухаживать за умирающей мамой, два последние дня не в счет, ты даже ночевать убегал домой, к нелюбимой жене, только лишь бы не рядом с мамой. Ты совсем ведь не потрудился ради нее, своей старенькой, дряхленькой, еле передвигающейся, только ворчал да отчитывал ее из-за пустяков (почему, мол, не ешь ничего? – а она уж не только есть – и дышать-то почти не могла, но старалась тебе угодить – ну зачем ты, сыночек, сердишься? – а почему я сердился, уж и не знаю). В предпоследний день ее жизни, когда я решился-таки вызвать врача (ой, не надо, не надо, – возражала мама), ну как же не надо – пусть посмотрит, послушает, назначит лекарства… Ничего они не назначат, я их в дом не впущу! (А в последние месяцы мама и впрямь никому, кроме меня, не открывала дверь) – но я вызвал участкового врача, и мне сказали – придет через два часа.
И вот тут – первый и последний раз в жизни – я решил сам привести маму в порядок – умыть хорошенько, переодеть в чистое, чтобы к приходу врача она выглядела опрятной, какой и была всегда прежде. Мама вяло сопротивлялась: зачем? не надо! никто не придет! не пущу никаких врачей! Пришлось силой стаскивать с нее старое пыльное пальто и грязное вельветовое платье (последние дни ее знобило, и мама, несмотря на летнюю жару, не снимала верхней одежды, даже спала в пальто), а потом я налил в таз теплой воды, взял губку и мыло, и осторожненько, стараясь не причинить ей боль, помыл маму, но ей все равно было больно – она вырывалась, стонала, плакала, сопротивлялась, не хотела ни мыться, ни переодеваться в чистое белье… "Мама, мамочка, ну пожалуйста, ну будь умницей, помоги мне, – умолял я ее, – ну что мне с тобой делать, мама?!" – "А ты меня убей", – пошутила она, еле дыша, и это была еще не последняя ее шутка.
Наконец я завершил сеанс омовения, вытер маму насухо пушистым полотенцем, надел на нее чистую ночную рубашку, панталоны, чулки, халатик, потом осторожно уложил маму в постель, подоткнул поудобнее подушку с чистой наволочкой, протер еще раз мамино лицо тонким батистовым платочком: "Вот так хорошо?" – "Хорошо…" – мама вздохнула и, поерзав, устроилась поуютнее щекой на подушке. В ожидании врача я немного ее покормил – молоко, мягкая булочка с маслом. Спросил: "Может, хочешь картофельного пюре?" – И она кивнула, хотя когда я приготовил это нехитрое блюдо, есть его она не стала.
Потом пришла участковая врачиха, бегло осмотрела маму – и сказала, что дело худо и можно в любую минуту ждать печального исхода (у медиков этот исход называется летальным – вероятно, потому, что душа улетает из мертвого тела), а еще сказала, что, конечно же, операция (по поводу предполагаемого рака матки) была бы совсем бесполезной и только ускорила бы мамин конец ("Разве можно – в ее-то возрасте – на операционный стол – да в запущенной стадии…"). К сожалению, ранняя стадия этой страшной болезни никем не была замечена – ни мамой, ни мной… Да навряд ли и на ранней стадии можно было бы что-нибудь сделать… рак есть рак… и в ее-то возрасте.
После ухода врачихи я решил сбегать домой, предупредить жену Ларису и тут же вернуться, чтобы остаться с мамой на всю ночь. Я поставил ей возле кровати тазик, придвинул табуретку с телефоном и кружкой чая. Дал маме таблетку анальгина.
– Я скоро вернусь, – сказал я. – Ты спи, отдыхай. Если что – звони. Но я скоро!.. Я обещаю! Тебе удобно? В туалет не хочешь? Если захочешь – вот тазик, а можешь и под себя, не стесняйся, я потом перестелю… Обещай, что не будешь вставать!
– Честное комсомольское, – прошептала умирающая мама. И это была ее последняя шутка.
Я вернулся часа через полтора. Мама была еще жива. Но шутить она больше уже не могла. Она смотрела на меня, но меня не видела. Когда она покашливала, из угла рта у нее вытекала красновато-коричневая густая жидкость. Вероятно, это были мертвые ткани распадающегося легкого, пораженного раковым метастазом. Я присел на колени и вытер мамино лицо полотенцем.
– Хочешь пить? – спросил я.
Мама кивнула, хотя глаза ее смотрели мимо меня.
Я дал ей с ложечки сладкого чая. Глотнула. Дал еще. Чай пролился по подбородку. Поперхнулась, закашлялась.
– Ну не буду, не буду, – сказал я. – Сама попросишь, если захочешь. Хорошо?
Мама снова кивнула, но взгляд в мою сторону не обратила.
Так и лежала молча до утра, а я сидел рядом, в кресле. Не то дремал, не бодрствовал.
Вот так ты и отошла в мир иной, мама. Тихо, несуетно, без особых хлопот. И как мне казалось – без особых страданий. А может, я просто их не заметил, твоих страданий?.. Может, я даже старался не замечать их, твои страдания, чтобы не мучиться самому? Чтобы себя уберечь от чрезмерных переживаний?..
Мы ведь даже с тобой не простились по-настоящему, мама. Не поговорили, не попрощались.
Я почему-то думал, что ты еще поживешь, ей-Богу, ну хоть день или два, и никак не был настроен на столь быстрый конец… Помню, утром я осторожно и бережно протер твое лицо влажным чистым полотенцем, ты забавно вдруг чмокнула губами – и это чмокание мне показалось почему-то добрым знаком – мол, я жива, я с тобой, сыночек… И я даже слегка взбодрился и вышел на кухню, чтобы подогреть тебе ягодного морса, и крикнул: "А хочешь, натру яблока с морковкой?" – и мне показалось, что ты прошептала "да", и я стал готовить тебе это лакомство, прислушиваясь к твоему дыханию, и я слышал, слышал, я все время слышал, как ты дышишь… я прислушивался и бодренько что-то еще наговаривал: вот, мол, сейчас перекусим, попьем морса, а потом поспим, а потом еще чего-нибудь придумаем… Я не видел тебя, когда произносил все эти глупости, я был на кухне, а ты – в комнате, на своей кровати, но я слышал твое дыхание, мама…
А потом я вдруг перестал его слышать, твое дыхание. И я понял, что ты умерла. Даже не попрощалась. Не сказала: "Прощай, сыночек". Просто взяла и умерла.
Надо было срочно звонить в поликлинику, нужна была справка о смерти (врачиха предупреждала), а еще надо было что-то делать с мамой, что-то с ней делать, как-то ее обмыть, переодеть, то есть все что положено, уж я не знаю, откуда мне знать, никогда никого хоронить не приходилось.
И я позвонил жене Ларисе.
– Приезжай немедленно! – крикнул я. – Умерла мама. Нужна твоя помощь. Пожалуйста, побыстрее!..
Жена Лариса появилась через полтора часа, хотя доехать от нашего дома можно было минут за двадцать. С трудом переступив порог, она прошла в комнату, где лежала мертвая мама, склонила набок голову и как бы пригорюнилась, подперев щекой одутловатое свое лицо. Жена Лариса была пьяна. Вот почему она запоздала. То есть не потому, что процесс выпивки помешал ей приехать быстрее, а наоборот – узнав о смерти моей мамы, она никак не могла не выпить, ибо такой важный повод требовал срочной выпивки, вот она и выпила, а для этого ей пришлось потратить время и деньги, вот она и не смогла приехать так быстро, как я просил.
А просил я ее срочно приехать для того, чтобы организовать обмывание, переодевание и прочие процедуры, в которых я не только не разбираюсь, но, как слышал я от людей знающих, и не имею права их совершать…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?