Текст книги "Цари. Романовы. История династии"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 85 страниц)
Он продолжал дочитывать письмо:
– «Коли не захочет бессовестная лгунья венчаться с Доманским, пусть сама откроет бесстыдную свою ложь. И, как только откроет, что бессовестно присвоила себе чужое имя, дать ей незамедлительно возможность возвратиться в Оберштейн и восстановить свои отношения с князем Лимбургом. Коли упорствовать будет и предложение сие не примет, объявить ей вечное заточение. Сии предложения от себя делайте, а имя наше ведомо ей быть недолжно».
Потрясенный Голицын садился в карету, изумленно бормоча:
– Это что же такое? Полное помилование?!
Приехав в крепость, князь пришел в камеру Доманского.
Елизавета по-прежнему лежала в темноте на кровати. Теперь в камере не было караульных. Рядом с кроватью молча сидела камеристка Франциска, когда торопливо вошел князь. Он был один, без Ушакова. По знаку князя камеристка вышла из камеры.
– Хоть вы по-прежнему бессовестно запирались, но радуйтесь! Я принес вам необычайное известие.
– Я слушаю вас, князь, – равнодушно ответили из темноты.
– Сватом себя чувствую, – засмеялся князь. – Сейчас сюда приведут приближенного вашего Михаила Доманского. Он безмерно любит вас, и он просит вашей руки.
– Вы с ума сошли, – зашептали с кровати.
– Я удаляюсь, – продолжал князь. – И пусть камер-фрау подготовит вас…
– Не надо. Я достаточно уверена в себе, князь, чтобы принять его в обычном виде.
Ушаков и солдаты уже вносили в камеру свечи.
Она уселась на постели и, усмехаясь, глядела на дверь. В камеру ввели Доманского. Он с испугом, почти с ужасом смотрел на исхудалое темное лицо.
И она глядела на него.
«Как она на него смотрит. Клянусь, вовек не видел такой нежности… Кажется, дело сделано!»
– Итак, вам предлагают свободу и возможность немедля повенчаться, – торжествовал Голицын, предвкушая развязку. – После чего вы оба получаете право возвратиться в отечество господина Доманского. Конечно, при условии, что вы тотчас сообщите следствию тайну вашей лжи, сударыня. Все будет исполнено в точности, мое вам слово!
– Я правильно поняла вас, князь? Мы получаем свободу, коли я соглашусь признать себя дочерью трактирщика, булочника или чем-то там еще?
Доманский напряженно ждал ее ответа. Ушаков приготовился записывать. Она все с той же невыразимой нежностью смотрела на поляка.
– Вы и так получите свободу, мой друг, – тихо сказала она Доманскому. – Я вам ее обещаю. Свободу без моих лжесвидетельств… – И обратилась к князю: – А сейчас уведите его!
– Простите меня за мои показания, Ваше высочество. Я просто хотел… – начал Доманский.
Она усмехнулась:
– Я вас прощаю. – И почти крикнула: – Уведите! Изумленный князь приказал солдатам:
– Уведите!
Доманского увели. Она смотрела, как он уходил в открывшуюся дверь камеры. Когда дверь захлопнулась, она начала хохотать. Она хохотала во все горло.
– Ох, князь, вы представляете меня замужем за этим несчастным, необразованным, жалким человеком?
– Но он красив… – беспомощно начал князь.
– Он недостаточно красив, чтобы обменять смерть дочери императрицы на жалкую жизнь госпожи Доманской.
– Хорошо. Тогда последнее предложение… – безнадежно сказал князь и добавил строго: – Но запомните, последнее!
Она молча глядела на него.
– Вы сами расскажете правду…
– Правдой вы называете то, что хотела бы услышать от меня императрица?
Князь будто не слышал.
– И за это вы получите возможность тотчас вернуться в Оберштейн и стать женой Лимбурга.
– Вы уверены, что он возьмет в жены признавшуюся лгунью? Хотя это досужий вопрос, ибо я сейчас думаю уже о другом женихе. И я приду к нему тем, кем была: дочерью русской императрицы. Передайте вашей государыне, – хрипло засмеялась она, – что ей остается только одно – увидеть меня. И пусть поторопится, а то жених уже поджидает.
Она закашлялась. Кашляла долго. Потом вытерла кровь и насмешливо посмотрела на князя.
– Я исчерпал все, сударыня. И милосердию есть предел… – И он начал торжественно: – Как нераскаявшаяся преступница, вы осуждаетесь на вечное заточение в крепости.
– Вечным, князь, ничего не бывает. Даже заточение.
– И никакого духовника за постоянную вашу ложь к вам не пришлют. Умрете как жили – лгуньей.
– Не пришлют – и не надо, – сказала она и равнодушно повернулась к стене.
Ушаков и солдаты уносили свечи. Голицын тяжело встал и пошел за ними к дверям камеры.
– Итак, я жду ее, – сказали ему вслед из темноты.
Из донесения князя A.M. Голицына императрице Екатерине, августа 12 дня 1775 года:
«Лживое упорство, каковое показала она, когда ни сама, ни Доманский не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, хотя предоставлены им были высшие из земных благ: ему – обладание прекрасной женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей – свобода и возвращение в графство свое Оберштейн… Из показаний ясно видно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности и никакими строгими мерами нельзя привести ее к раскрытию нужной истины».
Голицын закончил донесение императрице.
«С тех пор я более никогда не видел ее живой. В крепость я не ездил. Дел у меня и без того – весь Санкт-Петербург. А тут и хлопоты с детьми – дочь в свет вывозить. Ох, эта трудная комиссия: выдавать замуж!..»
Остается поверить, что деятельнейшая из русских императриц, у которой хватало времени писать пьесы и прозу, сочинять бесконечные письма и по десять часов в сутки заниматься государственными делами, отказалась откликнуться на призыв таинственной женщины, желавшей поведать ей свою тайну. Женщины, которую по ее приказу везла в Петербург целая эскадра. Женщины, которую ежедневно допрашивал сам генерал-губернатор Санкт-Петербурга, расследованием дела которой на протяжении двух месяцев руководила она самолично и с такой страстью…
И вот эта женщина готова сама сообщить ей при встрече то, чего она тщетно добивалась на протяжении месяцев. И Екатерина отказывается. И объясняет, что личная встреча с «побродяжкой» унизит ее! И это в России, где царь столь часто был верховным следователем, где Иван Грозный, и Петр, и Николай лично встречались со своими жертвами… Тем более что «побродяжка»-то была отнюдь не побродяжка, но невеста немецкого князя, кстати, куда более родовитого, чем сама Екатерина!
Не верится! Совсем не верится! А может быть, все-таки встретились? И может, узнала императрица на этой встрече то, что узнать не хотела, то, что узнать боялась? И оттого с таким упорством объявляла потом: «Встречи не было».
Во всяком случае, мы можем определить дату возможной встречи. Это произошло сразу после 12 августа. Именно тогда, когда внезапно помягчал режим и вдруг прекратились и допросы арестантки, и ежедневные инструкции Голицыну.
«Прошел сентябрь, октябрь и ноябрь… Из Москвы меня не тревожили более инструкциями, к изумлению моему. В конце ноября вывез я как-то свое потомство на бал…»
Бал в Зимнем дворце. Слуга у подъезда объявил: – Карету князя Голицына!
По лестнице тяжело спускается князь. Его догоняет сухопарый господин в орденах – граф Сольмс, посланник прусского короля Фридриха.
– Всегда стараюсь, Ваше сиятельство, – расцвел улыбками обходительный Сольмс, – получать сведения из первых рук!
Голицын, милостиво улыбаясь, приготовился выслушать вопрос посланника.
– В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса на днях родила в Петропавловской крепости сына графу Орлову. Сие пикантное обстоятельство нас интересует, потому что принцесса считалась невестой одного из владетельных немецких князей.
«Ох-хо-хо… Вот так-то у нас: я не знаю, а они все знают, басурманы… Я узнал о сем только сегодня утром… из перлюстрированного донесения саксонского посланника».
Из донесения посланника Саксонскому двору: «В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса, находясь в Петропавловской крепости, 27 ноября родила графу Орлову сына, которого крестили генерал-прокурор князь Вяземский и жена коменданта крепости Андрея Григорьевича Чернышева. И получил он имя Александр, а прозвище Чесменский, и был тотчас перевезен в Москву в дом графа».
«Ох-хо-хо…»
Голицын обращается к посланнику:
– Смею вас уверить, что это досужие выдумки и сплетни, никакой почвы под собой не имеющие, господин посол. Насколько мне известно, никакой принцессы в крепости не содержится.
– Я так и думал, – улыбнулся Сольмс, – но вчера вечером за картами прошел слух, что сам граф Орлов после всех милостей, которыми был столь щедро осыпан, вдруг подал в отставку. Не могут ли быть связаны эти события? – совсем благодушно спросил Сольмс, но глаза его горели.
– Это столь же безответственные слухи, – спокойно сказал князь.
– Как странно! – совсем наивно продолжал Сольмс. – А у меня сейчас в руках вот такой текст. Не желаете? – И он начал читать, поглядывая на князя насмешливыми глазами: – «Всемилостивейшая государыня, во время счастливого государствования Вашего службу мою продолжал, сколько сил и возможностей было. А сейчас пришел в несостояние и расстройство здоровья. Не находя себя более способным, принужден пасть к освященным стопам… – и так далее, – и просить увольнение в вечную отставку». Это письмо вчера нам всем прочел вслух сам Григорий Потемкин. И Сольмс уставился на Голицына.
– Ну, вот видите, сам вам все и объяснил, – сказал, добро улыбаясь, Голицын.
– Спасибо за откровенность, князь, – продолжал Сольмс, – я лишь хотел удостовериться, что и для вас отставка чесменского героя – такая же великая неожиданность…
Голицын вышел из дворца, уселся в карету, приказал:
– В крепость, милейший!
Карета ехала по ночному Петербургу.
«Значит, не известили! А может, не сочли нужным? Но почему? А если почему-то… Ведь сам обер-прокурор… А может, не надо мешаться? Дело-то уж очень странное! Ох-хо-хо…»
Голицын высунулся из кареты и приказал:
– Давай-ка домой, любезнейший!
Карета разворачивается и через мост направляется обратно на Невский, ко дворцу князя.
Голицын продолжал размышлять во тьме кареты. «Не наше дело… Одно только знаю: у чахоточных, когда от бремени освобождаются, болезнь ох как быстро побеждает! Так что вскорости надо ждать… Ох-хо-хо!»
…5 декабря 1775 года. Раннее морозное утро.
В своей опочивальне князь Голицын еще спал, когда камердинер со вздохами, почтительно разбудил его:
– Ваше сиятельство… Из крепости обер-комендант дожидается!
Князь в халате торопливо выходит в приемную. Здесь его ждет комендант Петропавловской крепости Чернышев.
– Кончается… Священника просит. Голицын задумался. Походил по приемной.
«Ох, чувствую, не надо! Да как откажешь в такой-то просьбе? Ну что ж, будем все исполнять по прежней инструкции матушки».
– Позовешь к ней Петра Андреева, священника из Казанского собора… Сначала к присяге его приведи о строжайшем соблюдении тайны, ну а потом… я сам с ним поговорю.
Князь позвонил в колокольчик и сказал вошедшему слуге:
– Закладывать. В крепость!
Был уже седьмой час вечера. В Петропавловской крепости в комнате коменданта сидел князь Голицын. И ждал.
У дверей камеры Елизаветы прохаживался обер-комендант Чернышев. И тоже ждал.
Наконец дверь камеры открылась. И вышел молодой священник. Комендант взглянул на него и только перекрестился.
В комнате коменданта крепости по-прежнему сидел князь Голицын. Чернышев молча ввел священника.
Голицын вопросительно посмотрел: священник тихо наклонил голову.
– Отошла, – прошептал князь. – Ну и что… что сказала? Священник глядел на князя кроткими печальными глазами.
– Что огорчала Бога греховной жизнью… жила в телесной нечистоте… и ощущает себя великой грешницей, живя противно заповедям Божьим… Господи, спаси ее душу!
– А соучастники… а преступные замыслы? – растерянно спросил князь.
Священник молча смотрел на него.
– Значит, это все, что я должен передать государыне?
– Это все, что я имею сказать вам, князь. Священник все так же кротко смотрел на князя.
«Я хотел накричать на него: как он дерзнул не выполнить матушкину волю?! Я уж было рот раскрыл… Но мне почему-то стало страшно. От глаз его…»
– Благослови тебя Бог, Александр Михайлович, – тихо сказал священник. И вышел.
Голицын сидел один в комендантской. Куранты на крепости пробили семь.
«Я вспомнил, как впервые вошел к ней… было тоже семь часов пополудни…»
Он тяжело поднялся с кресел.
Голицын вошел в ее камеру.
Она лежала на кровати: руки скрещены на груди. Горела свеча.
Голицын долго смотрел на ее лицо, спокойное, прекрасное и совсем юное… На застывших губах – тихая улыбка… Да – да, улыбка…
За спиной послышались шаги коменданта. Но Голицын, не оборачиваясь, завороженно глядел на эту таинственную улыбку.
Наконец хрипло приказал коменданту:
– В равелине похоронить. Сегодня же ночью. Хоронить должна та же команда, которая охраняла ее. И крепко предупреди их о присяге. Чтоб навсегда молчали, олухи…
Утром следующего дня в Петербурге шел снег. Все засыпано снегом у Алексеевского равелина. Князь Голицын стоял посреди ровного снежного поля. Рядом с ним – комендант Чернышев.
– С землею сровняли. Все как повелели. Здесь она. – Комендант указал на ровное белое поле.
Голицын молча глядел на белое пространство перед собой. Потом вздохнул, перекрестился и пошел прочь по двору крепости.
К новому, 1776 году двор вернулся в Санкт-Петербург.
В девять часов утра в кабинете императрицы в Зимнем дворце были с докладом Вяземский и Голицын.
– И ничего не сказала на исповеди? – Екатерина внимательно поглядела на князя Голицына.
– Точно так, Ваше величество! Умерла нераскаявшейся грешницей.
– Бесстыдная была женщина… Но мы зла не помним. Пусть будет ей царствие небесное. Кстати, этот Петр Андреев – священник очень строгих правил. И нечего ему в нашем суетном Санкт-Петербурге делать. Пусть Синод распорядится, отошлет его в обитель подалее. Там и люди чище, и жизнь светлее.
Вяземский поклонился и записал.
– Что остальные заключенные? – спросила Екатерина.
– По-прежнему содержатся в строгости под караулом, – ответил Голицын.
– А нужно ли сие? – благодетельно улыбаясь, вдруг спросила императрица. – Всклепавшая на себя чужое имя мертва. Стоит ли держать в заточении людей, введенных ею в заблуждение?
И она благостно взглянула на Вяземского.
– Ну, во-первых, нельзя доказать участие Черномского и Доманского в ее преступных замыслах, – тотчас начал все понявший Вяземский.
– Вот именно, – милостиво сказала Екатерина. – Действовали по легкомыслию. Да к тому же пагубная страсть молодого человека многое извиняет. Ах, эта любовь, господа!
Оба князя с готовностью закивали.
«Столько предосторожностей, секретностей – и вдруг выпустить всех этих людей, знающих столько, в Европу?! Но почему? Что случилось?» – в изумлении думал Голицын.
– Я думаю, следует взять с них обет вечного молчания. Дать им по сто рублей и отпустить в отечество… У вас иное мнение, господа?
Оба князя закивали, показывая, что у них то же самое мнение.
– Да, еще… Остаются ее камер-фрау и слуги. – И она посмотрела на Вяземского.
– Я читал показания камер-фрау, – с готовностью начал Вяземский. – Умственно слабая женщина. К тому же не доказано ее сообщничество с умершей авантюрерой. Кроме того, говорят, бедняжка не получала от нее давно никакого жалованья…
– Отдать ей старые вещи покойницы, выдать сто пятьдесят рублей на дорогу. Отвезти немедля в Ригу и отправить в отечество, – сказала императрица.
«Ну и ну! Будто завещание чье-то читает…» – сказал себе Голицын.
– Всем остальным слугам, – продолжала все так же милостиво Екатерина, – выдать по пятьдесят рублей. И доставить их до границы, предварительно взяв с них обет вечного молчания. Все это оформить в указ, господа.
«Хорош будет указ!.. Столько допросов, присяг, предосторожностей – и всех выпустить в Европу… Ничего не могу понять!»
– У вас другое мнение, князь? – обратилась к Голицыну Екатерина.
– Ваше императорское величество поступили, как всегда, милосердно и мудро. Я думаю, все указанные лица и дети их будут до смерти молить Бога за здоровье Вашего величества.
– Ну вот… Что еще? – Она посмотрела на Вяземского.
– Прошение графа Алексея Григорьевича Орлова об отставке, – печально ответил Вяземский.
– Заготовьте указ Военной коллегии, изъявив ему наше благоволение за столь важные труды и подвиги его в прошедшей войне, коими он благоугодил нам и прославил отечество… Мы всемилостивейше снисходим к его просьбе и увольняем его в вечную отставку. И пусть Григорий Александрович Потемкин сам подпишет. Сие будет приятно обоим: они ведь давние друзья.
В Петропавловской крепости.
В камере Елизаветы – ворох платьев. Платья разбросаны повсюду – на кровати, где недавно она лежала, на полу.
Ушаков стоял посреди моря туалетов с описью в руках, а Франциска фон Мештеде придирчиво рылась в вещах принцессы.
– А где палевая робронда с белой выкладкой?
– Что по описи было, то и отдаем, – терпеливо бубнит доведенный до изнеможения Ушаков.
Наконец она отыскала робронду. И тотчас новый вопрос:
– А две розовые мантильи? Одна была атласная… я хорошо ее помню… И кофточка к ней была тафтяная розовая…
– Что по описи было, то и отдаем…
Госпожа Франциска фон Мештеде выехала в Ригу в январе 1776 года, откуда благополучно прибыла в свое отечество – в Пруссию.
В марте 1776 года покинули Россию Черномский, Доманский и слуга Ян Рихтер.
Князь Лимбург благополучно женился и дожил до глубокой старости, окруженный бесконечным потомством.
Князь Радзивилл помирился с Екатериной, с королем Понятовским и преспокойно доживал век в своем Несвиже, по-прежнему поражая гостей и соседей своими выходками. Как-то жарким летом он объявил гостям, что завтра пойдет снег. И наутро проснувшиеся гости с изумлением наблюдали из окон… белые луга. Это бесчисленные слуги князя всю ночь посыпали траву дорогой тогда солью.
Гетман Огинский тоже прекратил вражду свою с Екатериной и королем – теперь он мирно строил свой знаменитый канал.
И все они забыли о той женщине…
В Петропавловской крепости росла высокая трава там, где когда-то зарыли гроб с телом «известной особы».
Шли годы. История эта стала забываться, когда в Ивановском монастыре в Москве появилась удивительная монахиня…
Опять несколько дат
Много лет спустя, уже в середине ХIХ века, старый причетник Ивановского монастыря рассказывал археологу и историку И.М. Снегиреву о той монахине:
– Был я тогда мальцом. Игуменья Елизавета меня любила, и в келье у нее я часто находился. Был я как раз в ее покоях, когда она вела тот разговор…
1784 год, декабрь.
Покои настоятельницы в Ивановском монастыре.
В углу кельи, у печки, сидел мальчик-причетник и подбрасывал дрова в огонь. Эконом монастыря и игуменья мать Елизавета беседовали.
– Келью ей поставишь каменную, – говорила игуменья, – и чтоб видать было из моих окон.
– Значит, у восточной стены, против ваших покоев и поставим, – отвечал эконом.
– Келью с изразцовой печью, и две комнаты, и с прихожей для келейницы – прислуживать ей. Окна сделай маленькие, и чтоб занавеска всегда на них была. И служителя приставишь – отгонять любопытных от окон.
Игуменья помолчала, посмотрела в огонь и продолжала:
– От той кельи устроишь лестницу крытую прямо в надвратную церковь, чтоб ходила она молиться скрытно от глаз людских… Когда молиться будет – церковь на запоре держать… В общей трапезе участвовать она не будет, стол ей положишь особый: обильный да изысканный. К нашей еде она не приучена. Чай, догадываешься, чьи повеления передаю?
– Когда ждать-то новую сестру?
– К началу года келью поставишь. Говорят, матушка государыня в это время в Москву пожалует.
– А как кличут новую сестру?
– Досифея. Да тебе ни к чему, потому что говорить с новой сестрою никому не следует… Ну, ступай, отец, ночь на дворе.
И сейчас в Москве сохранились башни и стены древнего Ивановского женского монастыря. Как писалось в старых книгах: «Девичь монастырь расположен в старых садах под бором, что на Кулишках, против церкви Святого Владимира».
Давно нет ни садов, ни того бора, ни прекрасного названия Кулишки, но остались, как дивное видение, белая церковь Святого Владимира на холме и руины заброшенного монастыря в кривом московском переулке.
В лунные ночи грозно темнеют башни и тяжелый купол собора древней обители. Столь древней, что в 1763 году в описи монастыря глухо сказано: «А когда оный монастырь построен и при котором государе, точного известия нет».
Основание Ивановского женского монастыря приписывают Ивану Третьему и матери царя Ивана Грозного Елене Елинской. Знаменит был монастырь богатыми вкладами. Особенно заботилась и украшала святую обитель богомольная императрица Елизавета. Она предназначала монастырь «для призрения вдов и сирот заслуженных людей».
В ту суровую эпоху Ивановский монастырь был обителью, и крепостью, и местом заключения. Эти стены видели разведенных цариц, насильно постриженных в монахини, раскольниц и страшную Салтычиху, изуверку помещицу, прозванную народом людоедкой. В описываемое нами время она была заточена здесь в темном склепе, под соборной церковью, в полном мраке. И свечу ей вносили, только когда подавали пищу…
1785 год, февраль.
В покоях настоятельницы монастыря сидела новая монахиня. Плат до бровей скрывал исхудавшее прекрасное лицо, монашеское одеяние прятало стройное тело.
Скрипнула дверь – вошел мальчик-причетнике дровами. Новая монахиня вздрогнула, втянула голову в плечи.
– Ты что пугаешься при каждом шорохе? – ласково сказала игуменья Елизавета. – У нас, слава богу, бояться тебе нечего. Тут покойно. Время свое проводить будешь в рукоделии, в чтении книг душеспасительных. Библиотека у нас древняя, знаменитая… Ну, а если какие светские книги захочешь, мне скажешь – принесем. Но, думаю, в миру ты их вдоволь начиталась. И еще: коли просьбицы какие – ко мне иди, с людьми не знайся, сестрица, людей избегай. Сама, чай, знаешь, чье это установление! – вздохнула игуменья.
– Была она среднего роста, худощава станом и, видать, прежде была красавица. На содержание ее большие суммы отпускались из казначейства. Она их на милостыню нищим тратила. И никто никогда не слышал от нее ни слова – обет молчания, говорили, взяла, – рассказывал причетник. – Спина в черном одеянии – над книгой… Вот и все, что мы видели… И так четверть века слова от нее не слыхивали… Потом умерла государыня Екатерина. Вышло ей послабление – важные особы к ней приезжали и наедине с ней виделись. Но она по-прежнему молчала. А преставилась она зимой – февраль был, мороз. Год, как помню, 1810-й. Слух по монастырю пронесся: померла Досифея, царство ей небесное. И начались тут дивные дела… Хоронили всех наших инокинь у нас, в Ивановском. А ее понесли через всю Москву хоронить в Новоспасский монастырь – в древнюю усыпальницу царского рода.
Величавые стены, башни и громада собора знаменитого Новоспасского монастыря. Зажаты между новыми домами руины когда-то великой обители…
Здесь, в Новоспасском, в древней усыпальнице хоронили бояр Романовых, пока не сели они на царство. Здесь, в подклети Спасо-Преображенского собора, лежали кости тех, чьи имена гремели в отечественной истории: ближайших родственников Романовых – бояр Оболенских, Ситских, Трубецких, Ярославских, Нарышкиных, Куракиных…
Февраль 1810 года.
Во дворе Новоспасского монастыря – толпы народа.
В парадных мундирах, лентах, орденах выстроилась вся московская знать…
– Сам главнокомандующий Москвы, жена его Прасковья Кирилловна, урожденная Разумовская, приехала. Да что говорить… Все при параде, как положено, когда особу царской крови хоронят. Митрополит Платон был тяжко болен – викария своего епископа Дмитровского Августина послал в сослужии со всем старшим московским духовенством. Вот так удивительно простую инокиню хоронили. Если могилку ее навестить захотите – под нумером 122 она. Слева от колокольни, у восточной ограды…
«Я записал весь рассказ старика, – сообщил потом Снегирев. – И не раз видел эту могилку. На диком надгробном камне была надпись: „Под сим камнем положено тело усопшей о Господе монахини Досифеи обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в монашестве 25 лет и скончавшейся февраля 4 дни 1810 года. Всего ее жития было 64 года. Боже, всели ея в вечных твоих обителях“.»
Я узнал, что существовал и портрет ее, содержавшийся в настоятельских кельях Новоспасского монастыря.
Портрет писан на полотне десять с половиной вершков. На задней стороне его идет надпись: «Принцесса Августа Тараканова, в иноцех Досифея, постриженная в московском Ивановском монастыре, где по многих летах праведной жизни скончалась и погребена в Новоспасском монастыре».
Портрет этот был выставлен для широкой публики на любительской выставке в Москве в 1868 году и многократно репродуцировался.
В начале нашего века над могилой Досифеи поставили часовню. И сегодня во дворе Новоспасского монастыря среди постыдной разрухи осталась эта полуразрушенная часовенка – слева от колокольни у восточной стены.
Превращены в руины настоятельские кельи, исчезли надгробные плиты, исчез портрет монахини. Но загадочное лицо ее смотрит на нас с репродукции этого портрета. И стоит часовенка над ее таинственной могилой, каким-то чудом уцелевшая…
Февраль 1810года. В московском доме несколько молодых офицеров играли в карты. После карт, как обычно, сели ужинать. За шампанским разговор пошел, конечно, вокруг удивительных похорон.
– А знаете ли вы, – начал один из молодых людей, – что граф Орлов никогда не ездил около Ивановского монастыря? Я это доподлинно знаю. В тот год я безуспешно волочился за графиней Анной и слыхивал, что граф Алексей Григорьевич повелел своему кучеру за версту объезжать Ивановский монастырь. И вот как-то его новый кучер, который сего повеления не знал, повез графа мимо монастыря, за что пороли несчастного до полусмерти.
– Но что поразительно, господа, – подхватил другой молодой офицер, – говорят, она совершенно молчала целых двадцать пять лет.
– А вот тут я с вами не согласен, – вступил в разговор третий. – Моя кузина Варенька Головина все эти годы воспитывалась в Ивановском монастыре. И на днях кое-что поведала мне: оказалось, покойная монахиня сильно ее отличала и совсем незадолго до смерти рассказала ей удивительную историю.
Впоследствии эта история будет опубликована в 1865 году в журнале «Современная летопись» неким господином Самгиным, внуком Головиной.
– Варенька сказала, что монахиня поведала ей эту историю очень странно… как бы не о себе. Но при том она говорила так, что не оставалось сомнений, что рассказывала она о себе… Дескать, жила-была одна девица, дочь знатных родителей, и воспитывалась она далеко за морем, в теплой стране. Образование она получила блестящее и жила в роскоши и неге. Один раз пришли к ней гости, в их числе важный русский генерал. Генерал этот и предложил ей покататься в шлюпке по взморью. Поехала она с ним… А как вышли в море, там стоял русский корабль. Он и предложил ей взойти. Она согласилась, а как взошла на корабль, силой отвели ее в каюту да часовых приставили… – Он помолчал. – Теперь вы поняли, почему граф Орлов объезжал за версту монастырь? – с торжеством спросил рассказчик.
– Так что же выходит, господа, – монахиня была та самая женщина, которую граф захватил когда-то в Италии?
– И значит, эта женщина была не самозванка? – восторженно воскликнул другой офицер.
– Это все досужие разговоры, господа. Сия монахиня никакого отношения к той женщине не имеет, – решительно начал новый рассказчик. – Я доподлинно знаю. Мой дядя, Александр Михайлович Голицын, лично ее в крепости допрашивал. Да и отцу моему рассказывал, как в камеру к ней вошли, когда она уже была мертвая. И как сам распорядился зарыть ее в землю.
– Не горячись, Голицын. Будто мы не знаем, как у нас в России такие дела делаются. Одну вывезли тайно, а схоронили совсем другую. Сколько раз сие было.
– Нет, нет. Князь Александр Михайлович много рассказывал о той женщине. Господа, это была страстная натура! До такой степени страстная, что я влюбился в нее по его рассказам. Нет, не похожа она была на эту безгласную тень…
– Отнюдь не безгласная! Я слышал ее голос, господа, клянусь, – вступил последний из собравшихся. – В тот год я только поступил в полк и сильно повесничал. И как прослышал о безгласной монахине, тотчас заключил пари. Я подкупил сторожа, который ее караулил, выждал час, когда все собрались на богослужение… и подкрался к окну кельи. И вдруг из-за занавесок я услышал нежный тихий голос: «Зачем вы хотите нарушить мой покой?» Ах, какой это был голос, господа! Мольба, страдание, благородство… И я бежал, бежал от окна…
– Так все-таки, господа: кто же она была?
Вот такие разговоры ходили по Москве в февральскую зиму 1810 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.