Электронная библиотека » Елена Бочоришвили » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 марта 2015, 03:00


Автор книги: Елена Бочоришвили


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

За границу теперь выезжали часто и по-прежнему, если могли, не возвращались. Это была уже другая волна эмиграции, мутная. Выезжали не музыканты, целовавшие струны дрожащими смычками, не поэты, чьи строки разрывали сердце, не художники, своим правительством оплеванные, а все подряд.

Сын дяди Серго выехал, но никак не мог устроиться. Ему не верили, что он политический беженец, потому что фамилия у него была грузинская, кто же его в Грузии притирал? Он собирался возвращаться и менять фамилию на старую. Взятки теперь брали валютой и вписывали что хочешь, даже фиктивный брак не нужен.

Некрасивые внучки Надии тоже выехали куда-то за границу, мыли там полы на кухне, посылали домой крохотные деньги и врали, что открыли свой ресторан. Их дети жили у Надии и ждали, когда же их заберут, чтоб они могли кушать блюда ресторанные, вкусные, а не одни “ножки Буша”. И откуда у куриц столько ног?

Надия больше не готовила детей к своим похоронам, не распределяла роли. Ей надоело ждать свою смерть, как Фафочке – мерить белое платье. И смерть пришла к Надии вдруг, когда она совсем того не ждала.

Надия прыгала по ветке дерева и сбивала последние орехи. Воздух был прозрачный, теплый. Сентябрь стоял солнечный, без дождей. Надии было видно сверху, как по дороге едут танки в сторону моря. Она обрадовалась, когда увидела танки, – наведут наконец порядок, дай бог.

Тут прибежал соседский мальчишка и закричал ей снизу, что правнук ее, пацан, вроде сел в танк и поехал. “Что же ты со мной делаешь, изверг!” – закричала Надия. Она, видно, любила это слово. Надия слезла с дерева и побежала за своей сумкой.

Она пошла по пыльной дороге быстро-быстро, пытаясь догнать танки. Она держала над головой черный зонтик, от солнца. Грузовики с вооруженными людьми обгоняли ее. Люди в грузовиках пели. Ее никто не останавливал, и она шла долго, размахивая сумкой, но танков все не было видно – одни следы на дороге и гул. Птицы пели. В одном месте ее все-таки остановил человек с автоматом и не хотел пропускать. “Мой муж до Берлина дошел, – гордо сказала Надия, – а я, по-твоему, до своего внука не доберусь?”

Надия не заметила, что за ней шел парень, уже долго. Прятался за деревья, выходил и шел опять. Он все ждал, когда никого не останется на дороге, кроме них. Он смотрел не отрываясь на ее большую сумку. Он не собирался ее убивать. Он хотел есть.

Потом он догнал ее и рванул на себя сумку. Но Надия не выпустила ее из рук. Он рванул еще раз, Надия упала в пыль, зонтик покатился, но она крепко держала сумку. Надия смотрела парню в глаза без страха, даже с каким-то сожалением, и не кричала. Кого-то она напоминала ему, но кого? Он пошарил по карманам – там ничего, кроме ножа, не было. Он не хотел ее убивать. Он ударил ее ножом в живот, а она все смотрела молча, и он ударил еще и еще, пока наконец не выпала из рук сумка.

Кого же она ему напоминала?

Он отбежал на несколько шагов и щелкнул замком. Сумка открылась широко, как пасть бегемота. Десятки, сотни, тысячи фотографий, черно-белых, маленьких, в бархатных рамках и без, выпали из нее на дорогу, в пыль. Ни хлеба, ни денег, ни зеркала или платочка – ничего из того, что обычно носят с собой женщины. Ничего, кроме лиц мертвецов. Он пнул ногой сумку и пошел.

…Его мать. Он вспомнил. Она напомнила ему его мать.


Олико выкатывала Нуцу на середину комнаты и бежала на базар. Там она садилась на землю, раздвигала свои полные, как у рояля, ноги и выкладывала перед собой товар – безделушки, которые никто не покупал. Бывшие Володины пациентки иногда узнавали ее и отводили глаза. А что говорить? Всем трудно.

Нуца Церетели следила, как солнце опускалось с лица на грудь, потом на неподвижные руки, скользило по кеглям и уходило, не удержать. Нуца еще видела солнце, а больше ничего. Она сидела в позе сфинкса и не чувствовала своего тела, оно кончалось у шеи, и головы было не повернуть. Но болезнь почему-то вернула ей голос, теперь Нуца не шептала, а пела: “Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя”.

Нуца знала, что умирает. Она смотрела в глаза смерти, как смотрела на солнце, не щурясь. “Дожить бы только до понедельника”, – думала она. В понедельник Фафочка возвращалась из Москвы. Ей там нужны были какие-то бумаги – Фафочка собиралась за границу домработницей. Страна-то развалилась, но Москва по-прежнему решала, кому что можно.

Вдруг чья-то фигура заслонила дверной проход. Нуца вскинула бесцветные зрачки.

– Здравствуйте, – сказал молодой человек по-русски, – я внук Дуси. – И добавил, помолчав: – Я внук Гогило Самсонадзе.

– Как Дуся? – спросила Нуца, тоже помолчав. – Заходите.

Нуца почувствовала, что краснеет, что кровь поднимается в ней к лицу со всего ее безжизненного тела. Так бывало после приступов, когда сознание возвращалось к ней и она находила себя на полу. Гогило Самсонадзе, а? Ничего не докажете! Пистолет – в говне!

Молодой человек подошел к ее бархатному креслу и сел рядом на низенький диванчик. По тому, откуда исходил его голос, Нуца поняла, что он очень высокий, наверное, в деда, и, может, даже кудрявый, как дед. В его голосе было много теплоты, как бывает в голосах южан или голосах докторов, если они любят свое дело. Нуца вспомнила также, что он не женат, и тут же подумала с болью, что Фафочка не вышла замуж. Горе.

Он приехал потому, что хотел знать. Дуся теряла память. Она иногда выкрикивала вдруг: “Пли! – и смеялась: – Пистолет в говне!” Но чаще плакала: “По полу каталась, а он ногами, ногами…” Кто ж – ногами? Что за пистолет? И почему никто не помнит Гогило Самсонадзе?

Нуца потрогала языком свои зубы. У нее осталось во рту всего два зуба – в углах два клыка. Она переводила язык с одного зуба на другой. Язык еще слушался ее, но говорить она не хотела. Она не понимала – зачем? Что слова? Пыль!

Гогило Самсонадзе, высокий и кудрявый, стоял на балконе как раз в том месте, где сейчас задержалось пятном заходящее солнце, и топал ногами. Он всегда топал ногами, когда по балкону проходили женщины. Он пугал их, пьяный, а защиты не было – все мужчины двора были на фронте. Гогило на войну не взяли – в каких-то списках он числился мертвым. Когда по балкону прошла Дуся, он перестал топать ногами и бросился на нее. Он повалил ее на пол и разорвал на груди платье. Дуся не кричала. Она стонала – слабо, гулко. Будто кто-то бил по клавишам старого рояля. Маленький мальчик, сын Гогило, выбежал из комнаты и направил на отца пистолет.

– Пли! – выдохнула Дуся.

Раз! Раз!

– Вы будете здесь в понедельник? – спросила Нуца. Она спешила сделать свой последний в жизни подарок. – Наша Фиджи приезжает, а встретить некому.

– Я встречу, – сказал Дусин внук.

Вдруг Нуца почувствовала, что какая-то дрожь прошла по всему ее телу. Она ощутила даже пальцы ног – чувство, давным-давно забытое, как любовь. Ей свело живот. Она колебалась. Неудобно все-таки.

– Вы меня извините, – сказала Нуца, – если можно, пересадите меня, пожалуйста, а то Олико все нет.

Он встал – да, он был очень высокого роста – и мягко, ловко, поддержал ее над ведром. Потом он почистил ее мокрым полотенцем и положил на кровать. Только сейчас, подняв ее на руки, он увидел, что в глазах ее совершенно нет цвета, как бывает на портретах, если повесить их против солнца. Ему показалось, что Нуца хочет что-то сказать. Он встал на колени и приблизил к ней свое лицо. Нуца молчала. Солнце почти зашло, и сейчас, в полумраке, ему показалось, что она необычайно красива. Он поцеловал ее в щеку и встал.

– Я еще вернусь, – сказал Дусин внук своим теплым голосом и вышел.

А она умерла.


Он не узнал: Нуца пошла на своих ногах-кеглях к кабинкам туалета и выбросила пистолет. Мальчик, сын Гогило, двенадцати лет, лежал под кроватью, единственной в их большой комнате, на которой спала, ничего не подозревая, Олико, и дрожал. Дуся плакала и просила:

– Отдайте мне его, у него ж никого нет!

Нуца уговаривала ее:

– Подумай о себе, Володя вернется!

Нуца собиралась отвезти мальчика к Надии, она складывала сумку. Не уговорила – Дуся подхватила мальчика и увезла в Ленинград.

Соседки вышли на балкон на следующее утро и смотрели, как тело, накрытое простыней, выносят со двора. Они молчали. Не знали или не хотели говорить. Никто особо и не расспрашивал – война кончалась, другие дела. Да и кому он нужен, этот Гогило Самсонадзе.

Внук Дуси собрал землю с могилы Володи в платочек – Дуся просила – и готов был уезжать. Он походил по городу – тоже по Дусиной просьбе – и пощелкал фотоаппаратом. В самом центре Тбилиси, там, где раньше стоял памятник Ленину, было зеленое поле, площадь Свободы. От нее все улицы поднимались вверх. В городе еще стояли залитые краской пьедесталы. Он спрашивал прохожих: чей памятник здесь стоял? А ему не могли ответить, потому что забыли. Памятники, как и люди, жили столько же, сколько жила память о них. Дусин сын дожидался только понедельника, чтоб встретить Фиджи. Больше его в этом городе ничего не держало.

У Гогило Самсонадзе тоже не было в Тбилиси корней. Его вселили в старый двор в Сололаки, когда он поступил на службу в НКВД. Когда расстреляли его жену, изменницу родины. Именно после ее смерти и пошел Гогило в НКВД, хотел навести в стране порядок. А то видишь, как оно, родную жену завербовали, а он ничего не знал.

Ему надо было сидеть возле крана в майке и шлепанцах и выслушивать всех. И стучать, стучать. Он посидел, послушал женщин и попросился на другую работу: мол, не затем он в НКВД пришел, чтоб на кого-то доносы писать. И его перевели.

Он расстреливал.

Эту работу трезвым не выполнишь. Подвезут на грузовике свежую партию людей – там женщины бывают, дети, – зачитают приговор, поставят, выстрелят. Не успеют хорошо засыпать землей, а уже подвозят новых. Ямы наполнялись очень быстро. Они начинали до восхода солнца, а кончали с темнотой. Промахнуться, даже пьяному, было невозможно, потому что стреляли в упор.

И однажды он разравнивал землю лопаткой, чтоб к утру было готово, а из земли торчала рука, сложенная ковшиком, будто она держала гроздь винограда или женскую грудь, а он ее не заметил. Он об эту руку споткнулся, и она его схватила за ногу, она из него душу вытрясла, он все лежал в своей комнате без окон, пил и под себя писал, бил своего сына, пугал женщин и пил, пил. И все думали, что он умер. Хотя нет, никто не думал, что он умер, никто вообще о нем не думал, никому он не был нужен, этот Гогило Самсонадзе. Его просто использовали и выбросили, как презерватив. Никакой иглой не зашьешь.

Дусин внук узнал только, что в НКВД работал какой-то Г. Самсонадзе. С такого-то по такой-то год. И следующая строка красивым почерком: “Выбыл”. Он купил эту бумагу у жены Гурами Джикии. Она продавала документы, которые принес когда-то домой ее сбежавший муж. Вот какая умница. Он положил эту бумагу в наружный карман и поехал в аэропорт встречать Фиджи. Самолеты летали не по расписанию, ему предстояло провести в аэропорту всю ночь.


Высокий молодой человек с кудрявыми, как у Пушкина, волосами стоял в тбилисском аэропорту и ждал, когда же прилетит самолет. Он провел на ногах всю ночь, потому что сесть было негде, а выходить никто не хотел – шел дождь. Незнакомые люди разговаривали, подпирая друг друга плечами, и смеялись. Они ждали самолет, один-единственный, который после посадки поворачивал назад.

Дусин внук не говорил по-грузински, но понимал, что все вокруг говорят о политике. Он слышал слова “Брежнев” и “Горбачев”. “Какое счастье, – думал молодой человек, – что наконец наступила гласность. Теперь люди могут говорить что думают, не боясь, что на них донесут”. Документ, лежавший в его наружном кармане, согревал ему сердце. Наконец-то – благодаря гласности! – он узнал, что дед его работал в органах государственной безопасности и погиб на посту. Может быть, как герой.

И еще он думал – с болью, как Нуца о замужестве Фафочки, – о трагической любви Володи и Дуси. Как же они никогда не встретились. Олико передала ему письма Дуси на фронт, которые хранил Володя, и его дневники, что не прочесть. Дусин внук разобрал почерк, но ничего не понял. О ком это Володя писал? “У него выросли большие рога, он ходил по городу и задевал провода. Гасли экраны телевизоров, замирали холодильники, застревали лифты между этажами. Люди высовывались из окон и кричали ему вслед: “Хватит шляться здесь, рогатый! Рогатый!” Он бы умер от горя, если б мог. Но не мог. Он бы отрезал себе ногу, чтоб не ходить. Но он уже сделал это во время войны. Потому рога его дрожали, когда он шел, подпрыгивая, на костылях”. Сколько их, одноногих, вернулось с войны, поди разберись.

“Садится! Садится!” – закричал кто-то, и все бросились к закрытым дверям. Пассажиры подняли над головами билеты и приготовились к бою. Билетов было продано больше, чем мест в самолете. Без боя не улететь. Самолет сел, и началась давка. Пуговицы взлетали в воздух. Двери открылись, и люди стали выходить из них, пробиваясь сквозь толпу. Дусин внук осматривал женщин, он почему-то был уверен, что узнает Фиджи.

Но он не узнал ее. Толпа постепенно поредела, рассеялась, а он все возвышался над ней, один. Он огляделся. Те, кто собирался ждать следующий самолет, пристраивались на своих чемоданах. Открывали сумки с едой, начинали кормить детей. Секции аэровокзала погружались во тьму, одна за другой. Шум стихал.

Внук Дуси пошел быстрым шагом к справочному и попросил объявить: “Калбатоно Рамишвили, вас ожидают!” Последнее объявление. После этого даже секция справочного бюро ушла во тьму. За окном, залитым дождем, отъехало последнее такси.

Дусин внук опустил руки, безнадежно, и осмотрел еще раз полутемный зал. И увидел: маленькими шажками, плавно, как в танце, к нему приближалась Фаина.

Мои душистые старички и благоухающие старушки

Первая часть
1

Пока они были живы – я не писал.

Я еще помнил, как голубые волосы Эммочки развевались на ветру. Она носила челку и длинные локоны – странная прическа для пожилой женщины. И цвет! Я с трудом различил ее лицо на фоне неба. Эммочка позвонила в дверь, и отец сказал: “Это она! Она всегда приходит, когда я в трусах”. Я открыл дверь и отпал. Я впервые видел женщину моего роста, если не считать парочку чемпионок-баскетболисток, похожих на переодетых мужчин. Портрет красавицы в дверной раме. Я был потрясен. Я не знал, что красота еще допустима после семидесяти лет. Мне казалось, что в этом возрасте наступает глубокая старость – халат, шлепанцы и зубы в стакане. Положим, насчет зубов я не слишком ошибался.

Потом, с годами, цвет волос становился гуще, как небо к полудню, голубыми оставались только глаза. Все последние годы ее прическа уже не менялась – она собирала волосы в пучок на макушке. Стог сена, в который попала молния, или пламя газовой плиты. Чем она душилась? Наверное, духами, что были по дешевле, она ведь не умела тратить, только копить. Я как сейчас ощущаю этот запах. Он застрял в воздухе, висит, как шарик. Здесь побывала благоухающая старушка.

Я часто заставал их за разговором на кухне – женщину с синими волосами и моего отца, мужчину в трусах. Щеки Эммочки слегка розовели – говорю же, надо было рисовать ее не карандашом, а пастелью, карандаш лучше схватывает движение, а ее красота была в цвете! – и она бормотала что-то о своих детях. Она пыталась оправдать внешний вид моего отца – мол, он ей как сын, это неважно. Вряд ли она смутилась бы больше, если бы я застал их в постели: перешел бы бледно-персиковый в насыщенный красный? Каков он, цвет женской гордости? И чем он отличается от цвета стыда? У Эммочки было пятеро детей, и мой отец говорил, что в их семье счет пять – ноль: она проиграла их всех.

Я никогда не говорил отцу, что однажды Эмма пришла к нам домой ночью, когда я был один. И снежинки сверкали на ее плечах как звезды. Зачем? Он ведь верил, что Эмма ему настоящий друг, а я верил, что каждый человек имеет право на ошибку.

Или Шапиро – единственный, кто отказался позировать для моей портретной галереи и ушел, как испарился. Он так усиленно скрывал свою жену, что я был уверен – он живет один. Зак Полски смеялся: “Спросите Шапиро о сексе в СССР, он вам расскажет! Или нет, лучше спросите его жену!” Я отбивался: “Но ведь его жена не из Союза!” “А вы спросите про секс, при чем здесь Советский Союз?” – удивлялся Зак. Когда Шапиро умер, мы даже не присутствовали на похоронах, потому что его жена никому из нас не позвонила, да мы и не знали, что она есть, точнее была.

Некоторых из них я любил так сильно, что отдал им часть своего сердца, когда они ушли. А некоторых, признаюсь, ненавидел. И они тоже унесли кусочек моего сердца, потому что ненависть – палка о двух концах. Только о ненависти я забыл, а о любви – нет. Ни с кем из людей, которых я потерял, я не состоял в родстве, но они были моей семьей, частью моей судьбы, моей жизни, куда больше, чем просто родная кровь. Все эти душистые старички и благоухающие старушки. Я рисовал их карандашом, потому что у меня не было денег на краски, и ни один из них – даже те, кто завещал свои арт-коллекции музеям, – не захотел вкладывать “в себя”. Портреты вышли черно-белыми, а во сне я вижу их в цвете. Гораздо позже, когда я разбогател наконец на краски, я сделал свою первую картину в цвете, “Ремейк”. Потом был скандал – “Смерть в пустой галерее”, “Кто эта женщина?”, “Врачам не удалось спасти…”. И, как это бывает, именно благодаря скандалу ко мне пришла какая-то слава. Критики писали: “В творчестве автора популярной иллюстрированной книги “Секс в СССР” был депрессивный черно-белый период, выйдя из которого автор создал “Ремейк””.

Но это не так. Я хочу сказать, что в тот черно-белый, карандашный период моей жизни, когда были живы мои старички и старушки – и это почти четверть века назад, – я был восторженно, упоительно, восхитительно счастлив, и по силе эмоций, по бешенству цвета, по экстазу, по оргазму счастья я могу сравнить этот период лишь с днем, когда родилась моя дочь.

2

Вопрос о том, кто мой отец, мало волновал меня в детстве. В нашем доме вечно болтались мужчины, готовые назвать меня сыном. Иногда они приводили своих детей от других браков, и какое-то время у меня даже были братья и сестры, семья. Все это очень непривычно для Грузии, у нас мужчина если развелся, то пропал. Подозреваю, что не все “папы”, дарившие мне футбольные мячи, были официально разведены. В Грузии мужчины слишком рано женятся, и женщины, соответственно, слишком рано выходят замуж. Тебе еще нет двадцати, а у тебя уже жена и ребенок, и это на всю жизнь, а живем мы на Кавказе очень долго. И вокруг весна, и даже мандарины пахнут сексом. Надо же как-то найти выход! Порой жены маминых кавалеров приходили бить нам стекла, иногда терпели, потому что мудро решали: муж перебесится и вернется, а случалось, даже гордились тем, что им изменяют не с кем-нибудь, а с самой Лили Лорией. Она была популярной певицей, звездой всесоюзного масштаба, ее песню “Тик-так, тик-так, тикают часы” пела вся страна! Но романы были короткими – сколько там длятся перерывы между гастролями? – и я вырос без отца. Любовь не любит складываться в чемодан.

Ходили слухи, что мой отец – известный театральный актер Нодар К. Соседи шли на его спектакли лишь для того, чтобы лично убедиться. Смотрите, как вылитый: глаза, нос, рот, фигура, а цвет волос?! Маркс и Энгельс, издалека не различишь. В деревне, куда мать сбрасывала меня на лето, как листовку во вражеский лагерь, родственники поднимали тост за мое здоровье: “За сына нашего знаменитого… не будем называть фамилию… который в таком-то спектакле исполняет такую-то роль… конечно, вы все его знаете, а что нам еще показывают по телевизору?” Мне тоже хотелось думать, что актер театра – мой отец, должен же у человека быть отец, и хорошо, что знаменитый, хоть и в республиканском, а не во всесоюзном масштабе. Я не хотел стричься, потому что кудри служили неопровержимым доказательством: как часто вы встречаете грузина-блондина? Даже то, что в двенадцать лет я был почти одного роста с театральным актером, меня не смущало – это спорт вытянул меня в длину, и я ем за двоих.

– Нодар К. – мой отец? – спросил я маму.

– Нет, – сказала она.

“Надо было спросить у него! – подумал я тогда, – Мужчины все знают лучше!” Нодар К. постоянно присылал нам пригласительные в театр, а ходил я с родственниками, которых у нас в доме была целая армия. Вряд ли он присылал эти пригласительные для матери, он ведь знал, что она на гастролях где-нибудь в Новосибирске, значит, он хотел видеть в зале меня. Я не отставал. Мать переходила из одной комнаты в другую, пыталась сбежать от меня, а я – за ней. Мы жили в большой квартире, много комнат и много дверей. С ней никогда нельзя было “сесть и поговорить”, она все делала на ходу, даже ела. Ненавидела бесконечные грузинские застолья. “У нее шило в заднице”, – говорили мне тетки, ее сестры.

– А почему не Нодар К.? – настаивал я. – Я вас в детстве много раз видел вместе! Я помню, он водил меня в парк, катал на детском паровозе!

– Ты не можешь этого помнить, – отвечала мать, пытаясь уйти от меня подальше, в свою спальню с горами тряпья на полу, – тебе было три года!

Вот тогда я усадил ее на пуфик перед зеркалом. Обнял. Моя мать обожала, когда я ее обнимал, целовал. Она тут же начинала плакать: “Мой сыночек, мой красавчик, какой ты уже большой! Скоро женишься, что со мной будет? Забудешь свою мамочку, жена будет тебе мозги крутить!”

Как хорошо я запомнил этот день, этот миг. Зеркало вдруг вспыхнуло от солнца, словно экран телевизора. Солнце запустило свой луч-руку в бутылочки-баночки, во флаконы духов и разбилось на все цвета радуги. Я запомнил лицо моей матери, в слезах, бесконечно любимое. Ее горячие губы на моем лице, возле моего уха. И ее шепот:

“Твой отец – иностранец!”

3

Так вот он кто, мой отец! Очень многое вдруг прояснилось. Почему, например, мою мать не выпускали за границу, даже в Польшу или в Болгарию. Артистам надо было выехать вначале в соцстрану и вернуться, – доказать свою благонадежность. Боже мой, не оставаться же на всю жизнь в Болгарии – там ведь тот же самый Советский Союз! Потом могли выпустить на гастроли в ГДР, Венгрию и “под занавес” в Югославию. Югославия была где-то у самой кромки взлетной полосы, там, где самолет отделяется от земли и поднимается в воздух. Почти капстрана. Одной ногой там, другой здесь. Примерно так, как описывал состояние нашего общества Хрущев: “Мы стоим одной ногой в коммунизме, а другой все еще в социализме”, – только Югославия стояла одной ногой в капитализме. Кстати, по анекдоту, Хрущева спросили “из зала”: “И долго еще мы в такой неудобной позе стоять будем?”

И уже потом, когда пройдешь все круги ада, после длительной проверки документов, “бесед” в КГБ – наконец, наконец! – капстраны, А-ме-ри-ка!

Моя мать стала “невыездной” еще в самом начале своей карьеры, потому что позволила себе (“Вы что себе позволяете, товарищ Лория?”) влюбиться в иностранца. Ей было двадцать лет, она училась в Москве на филологическом факультете, а на одном из студенческих концертов спела песенку “Тик-так, тик-так, тикают часы”, и ее заметили. “Ее рейтинг стал очень быстро повышаться”, – сказали бы в стране, где я сейчас живу. Зрители в залах послушно наклоняли головы то влево, то вправо, в такт музыке, словно маятник на часах раскачивался – тик-так, тик-так! О ней потом писали, что “ее голос завораживает слушателя”, но мой отец много раз рассказывал мне, что именно его заворожило. “Она была очень сексуальная, настоящая секс-бомба. В ней было столько “поди ко мне”!..” Он заметил ее еще раньше, чем музыкальные критики, скорее всего, почти одновременно с КГБ. Чекисты следили за ним, а вышли на нее. С ним, американцем, они ничего не могли поделать, просто выслали из страны, а она…

“Вы что себе позволяете, товарищ Лория? – орали на нее в КГБ. – Если бы он, на крайний случай, был из дружественной нам страны, какого-нибудь Вьетнама или Камбоджи, но а-ме-ри-ка-нец!..” Из института, ее, конечно, отчислили. Петь не запретили – кому-то наверху нравилась песня про часы. И вот так она всю жизнь гастролировала по Советскому Союзу, не выезжая за его пределы, не подходя даже близко к взлетной полосе. Она была птичкой с разбитым сердцем, что поет в клетке, но и зрители сидели в клетке, поэтому они понимали ее и любили. Подпевали ей дружно: тик-так, тик-так, тикают часы!

Как долго длилось их совместное счастье? Я не знаю. Отец провел в Советском Союзе всего год, с матерью познакомился не сразу. Однажды я спросил его о датах, а реакция была настолько неожиданной и сильной, что больше к этому вопросу я не возвращался. Сестры матери, которые знали о романе только по переписке, имели разноречивую информацию. Бывший одноклассник, а потом кагэбэшник дружески поделился со мной, что вряд ли мои родители провели даже одну ночь вместе, иначе бы ее сразу “взяли”. От моей матери трудно было добиться вразумительного ответа. На мой вопрос: “Как долго ты его любила?” она ответила: “Всегда”.

4

Моя жизнь резко изменилась с тех пор, как я узнал, кто мой отец. Мне оставалось десять лет, три месяца и четырнадцать дней до встречи с ним, хотя я об этом, конечно, не знал. Да и кто мог знать, что Советский Союз вдруг умрет? Что рухнет Берлинская стена? Надо было быть самым наивным романтиком, чтобы в это поверить. Сейчас я часто слышу или читаю воспоминания бывших советских людей о том, как они предвидели распад страны. Может, и на “Титанике” были люди, которые бегали по палубе и кричали: “Поворачивай! Айсберг! Мы скоро утонем!” А вот я ничего не знал. Шел 1981 год, Горбачев был рядовым членом политбюро, и перестройкой даже не пахло. Но в свои двенадцать лет я перестал быть стариком и превратился в ребенка.

Мне придется сказать два слова о том, как я жил, хотя речь не обо мне. Я родился в конце 1960-х годов, советская часть моей жизнь прошла в основном в эпоху Брежнева. Затяжной период, мило названный “застой”. Описать эту жизнь могу так: вы живете в поезде. Поезд едет. По дороге вы понимаете, что сойти с поезда нельзя. Вы начинаете обживаться, пристраиваетесь кое-как на своей жесткой полке. Говорите соседям по вагону: “Ну ничего, жить можно!” И даже убеждаете в этом самого себя. И тут происходит страшное – вы осознаете, что поезд едет в никуда.

Или иначе: вы стоите на полустанке, мимо вас несутся поезда. Ни один поезд не останавливается. Стук, стук колес, и запах, и цвет, непрерывный, и лица – смотрят не по ходу поезда, а на вас. От мельканья окон кружится голова. Очень быстро и рано вы понимаете, что так пройдет вся ваша жизнь: мимо. Босоногий мальчишка, осознавший это, – старик.

Мсье Туччи, пожилому другу отца, труднее всего давалась именно эта часть моих рассказов. Он родился, вырос и всю жизнь прожил в Монреале. Имел возможность уехать, но никогда никуда не уезжал. “Зачем?!” Что я могу сказать? От хорошей жизни не бегут. Трагедия ведь не в том, что тебе не разрешают уехать, а в том, что жизнь – дрянь.

Тот день, когда я узнал, что мой отец – иностранец, был одним из самых радостных в моей жизни. Как будто солнце, что ударилось в зеркало, осветило меня счастьем. Солнце протянуло мне луч, а я ухватился за него, как за руку друга. У меня появилась надежда, цель. Я вырвусь, я найду способ, я увижу своего отца. Сейчас я думаю – как быстро это все случилось! Десять лет, три месяца и четырнадцать дней. Но даже если бы пришлось ждать вечность…

“Я буду художником, – мечтал я, пока плыл в одну сторону бассейна, оттолкнулся от стены и назад, – мне не придется рисовать круглую голову Ленина, я буду рисовать все, что захочу. Труднее всего изобразить полет. Даже лепесток, падая, летит! Ленина – это каждый дурак… Мой отец будет гордиться мной! Мой отец…”

“Сандро! – кричал мне тренер. – Не спи!”

В одну сторону бассейна, оттолкнулся от стены и назад. Я действительно часто засыпал, продолжая плыть. Меня расталкивали перед тем, как я вылезал из воды. Я видел цветные сны.

Моя мать ездила по большим и маленьким городам необъятной страны. “Тик-так, тик-так, тикают часы!” Кто-нибудь из родственников всегда ездил с ней – носил чемоданы. Мать привозила груды барахла – в нашей стране все товары были дефицитными. Тряпки потом горками складывали на полу – это подарки родственникам, это друзьям, а это на продажу. Ну да, мы все время что-то перепродавали, чтобы выжить, делали маленький бизнес, запрещенный правительством.

“Мой сыночек, мой красавчик, какой ты у меня маленький! – воскликнула моя мать, когда вернулась с очередных гастролей. – Что ты пристал с этими расспросами о твоем отце? Что ты, ребенок? Не понимаешь, что ты его никогда не увидишь?”

“Увижу! – отрезал я. – Даже если придется ждать вечность!”

И тогда моя мать обняла меня, прижала свое заплаканное лицо к моей щеке и прошептала: “Я не хотела тебе говорить, мой мальчик, но твой отец сумасшедший!”

5

Да будь он хоть трижды сумасшедшим! Еще неизвестно, кого в этой жизни можно назвать нормальным! Я не собирался отказываться от него ни за что на свете! Этот человек подарил мне детство. И почему это он сумасшедший? Потому что не хотел воевать во Вьетнаме и сбежал из Америки в Канаду? Потому что был коммунистом? Потому что считал Советский Союз лучшей страной в мире? “Эх, у каждого человека есть право на ошибку!” (Последние слова моего деда перед расстрелом.) Мой отец – это мой отец!

– Вы знаете, что он… – спросила Эммочка по телефону, когда я впервые позвонил в Канаду, – что он… м-м-м… как это по-русски… вы понимаете, о чем я говорю?

Она искала правильное слово, а я ждал, не подсказывал, – чудак? чокнутый? странный? – и трубка потела в моей руке на другом конце мира. Для Эммочки почти все русские слова были забытыми из-за отсутствия практики. Это как в плавании: если долго не тренироваться, то не разучиваешься, просто теряешь скорость.

Я звонил своему отцу. Впервые в жизни. Я хотел услышать его голос. Я ждал его целую вечность, я мечтал… К телефону подошла незнакомая женщина и объявила по-русски, что отец не может выйти из своей комнаты. Он, наверное, был в трусах и стеснялся показаться, а Эммочка сейчас рассеянно накручивала голубой волос на палец – пыталась придумать, что сказать. Отец уже знал, что я существую, ему звонили из Международного Красного Креста, шел 1991 год. Он прислал мне приглашение в Канаду, и я собирался ехать. Я звонил потому, что мне не терпелось услышать его голос. Может, у меня, как и у матери, тоже было шило в “одном месте”.

– Вы знаете, что он… бедный? – спросила наконец Эммочка.

Бедный? Вот уж чем меня было не удивить! В нашей семье все были бедными, из поколения в поколение, мамины песенки приносили славу и любовь публики, а не деньги, и если бы мы не продавали тряпки… Когда моя бабушка вернулась из ссылки, в 1958 году, подруга подарила ей белую простыню – роскошь, от которой резало в глазах… Когда моего деда расстреляли, то конфисковали даже игрушки моей трехлетней мамы, она выросла с одной-единственной тряпичной куклой, которую спрятала “у себя на животике” и над которой потом дрожала всю жизнь… Стал бы я рассказывать это Эммочке, если каждая секунда – на вес золота, за пять минут переговоров я заплатил баснословную сумму.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации