Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Серафим"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 01:16


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава четвертая
Алтарная стена. Тайная Вечеря

Они зажгли все свечи. И керосиновую лампу зажгли.

Они испекли плоские, как лопаты, хлебы в широкозевной русской печи.

Черная пасть печи безропотно отдавала им хлеб, и они на руки принимали его, как повитухи принимают дитя из кровавой, болящей утробы.

Иван жарил рыбу на круглой черной сковороде.

Жарил линей золотых; карасей малых, смешных, и жалко Ивану их было.

Жарил лещей – а раньше лещ мусорной рыбой считался, а теперь и его в деревнях лакомством чтут.

Жарил стерлядь молодую – в сети попалась одна. Драгоценная рыба.

Мало нынче в реке осетров да стерлядок.

Мало жизни осталось.

И Он вошел с мороза в избу. Отряхнул хитон Свой от снега.

– Снег прожигал Ты босыми ступнями! – Петр воскликнул.

Борода седая Петра светилась во тьме избы, как руно серебряное, овечье.

Петр запускал руки в бороду и смеялся от радости – от радости, что видит и слышит Его.

– Смерти-то, значит, нет, – задыхаясь, Иван произнес.

И ножом на сковороде стерлядку перевернул, чтоб прожарилась вся.

Сладкий дух жареной рыбы над столом носился.

Над дощатым столом, укрытом простой, кое-где дырявой холстиной.

Андрей блестел дикими, как у зверя, глазами; черная борода все его лицо, как озерная ряска, затянула.

Он раздувал ноздри. Он нюхал воздух без смерти.

Он не видел различья: так же сладко пахло жареной рыбой; так же кисло, горячо пахло свежим, только из печи, хлебом; так же пахло керосином пролитым; так же пахло ягодой спиртовой, забродившей – из громадной, на краю стола, винной бутыли.

Это Петр приказал достать из подпола четверть. Во славу Ужина Святого.

Он молчал. И молчали все. Горело красным подземным камнем, прозрачным, вино в бутыли.

Он прошлепал босыми ногами – на половицах отпечатались мокрые следы – и сел за стол, и Иван ухватил сковороду рогатым ухватом и поставил, с жареною стерлядкой, на стол, на чугунную, с узором, подставку.

А в блюде деревянном уж лини и караси медными, маслеными боками сверкали.

Все сверкало изнутри: огонь за стеклом лампы, мертвая сладкая рыба, наливка в бутыли.

Лица светились. Глаза горели. Все было – жар и уголь. Сапфирами мерцали в печи головешки.

Иван ударил себя по лбу: «Эх, забыл я!..» – и выставил на стол кринку с молоком ледяным, только из погреба.

Он сел во главе стола. И все медленно, важно расселись.

Рядом с ним сели Андрей и Иван. Щеки Ивана алели от восторга. Он любил Его в этот миг больше жизни.

А Андрей блестел зверино глазами-углями из сплошной бороды болотной. И зубами блестел, усмехаясь. И все воздух жадно нюхал, нюхал.

Так сидели молча, руки на стол положив, и складки рубах вниз лились, и до полу, до сосновых, гладко струганных половиц падали тяжкие складки хитонов.

Ждали.

И сказал Иисус:

– Трапеза наша да будет благословенна!

Горячий хлеб в руки взял, обжегся, с улыбкой на хлеб да на пальцы подул обожженные.

Все молчали. Молчал Иуда. Сжимал в кармане штопаных портов кошелек кожаный, из кожи козла старого, пахучий-вонючий. На рынке купил по дешевке. Хорошо, не дырявый.

И сказал Иисус:

– Примите! Ядите! Сие есть Тело Мое! – и хлеб в сильных пальцах легко преломил. – Ныне за вас, любимых, ломимое… во оставление грехов…

Молча взял у Него из рук кусок чернобородый Андрей.

Молча взял кусок Петр, слепо мотнув метельной бородой.

Молча взяли куски свои из рук у Него Фома и Варфоломей. Филипп и Яков.

И другие тоже молча, склонив бычьи лбы, взяли.

И кудлатые, лысые, курчавые, косматые, голые головы их наклонились над хлебом.

И ноздри дух хлебный вдохнули.

Кровь ли вдохнули?! Вопли войны?! Смрадный дух тысяч трупов?!

…запах молочный, ягодный Того, Кто только на свет народился…

И сказал Иисус:

– Пийте из Нея вси! – и взял обеими руками бутыль с домашним вином. – Сие есть Кровь Моя, еже за вы проливаемая… во оставление грехов…

Все молча подвинули граненые стаканы. Он разлил в них вино.

И Иван следил, как булькала, перевитая, густо-алая струя; и горели его глаза.

Он все запоминал, Иван. Он дышал восторженно, часто.

Все молча подняли стаканы, сдвинули. Стеклянный стук в избе раздался.

Один Иуда, однако, стакан свой не поднял.

Так и сидел, гомонок свой козлиный в кармане сжимая в кулаке потном.

И сказал Иисус:

– Что ж не едите? Не пьете?

И выпили мужики! И теплым хлебом, душистым, небесную сласть зажевали!

И смеялся Иисус, на первое Причастие глядя.

А потом встал из-за стола и сказал:

– Ухожу я от вас! И – остаюсь с вами!

Иван растаращил глаза. Он – не понял!

– Как это уходишь Ты, Господи?!

Крик мальчика, резкий, горький, повис в избе, как крик одинокой цапли на болоте, в камышовых плавнях.

– Ты ж жареной рыбы еще не поел!..

И сказал Иисус, медленно к двери пятясь, обводя всех горящими, как головешки в печи, живыми глазами:

– Ешьте рыбу. Лини сладки. Караси сладки. Стерлядь еще слаще. Ешьте хлеб испеченный. Пейте вино во славу жизни Моей. Несите слово Мое. А Я во снег ухожу. Во снег и метель.

Ударил в дверь кулаком. Дверь распахнулась.

Метель ворвалась в проем, снегом мигом засыпало половицы и край стола с керосиновой лампой.

Заметался огонь. Закрыл тяжелые веки Иуда.

– Уходишь?.. – пробормотал. – А я… поверил Тебе!.. Как же я… просчитался…

Фома украдкой кусок стерлядки из сковородки стащил и в рот сунул.

Петр плакал. Слезы перлом речным путались в сивой, седой бороде.

И видели все мужики в открытую дверь, как звезды из черноты летели и гасли, как шел Он по зимним полям, без дороги, ступнями по снежному свету, и холщовый хитон Его ветер вил у Него за спиною, и метель била Ему в лицо, и улыбки Его они не видали.

Улыбался Он. Улыбался жизни. Улыбался смерти. Памяти – улыбался.

И крепко сжал Иван в кулаке граненый стакан, сжал до боли, раздавит вот-вот, и крошево стекла в ладонь вопьется, крошево льда, крошево снега, обожжет, окровянит, обрежет. И к губам стакан поднес. И вино Господне одним глотком – выпил.

– Эх, и правда, я какой счастливый стал, – прошептал тихо, – какой я счастливый…

Слезы горячим воском катились по румяным щекам.

Слезы друзами сладкого меда на огарках свечных настывали.

Смерть дочери. Серафим

Анночка, дочка моя, умерла на Страстную пятницу.

Это я запомнил навсегда, что – на Страстной неделе, и именно в Страстную пятницу.

Это я уже потом, когда стал иереем недостойным, грешным, вспомнил; все говорили вокруг, кто верующий был, да и неверующие тоже – Страстная пятница, Страстная пятница; а что это такое, пятница Страстная, я тогда, кажется, и совсем не знал.

Анночка была уже большенькая девочка. Ей было уже пять годочков. И она уже умела читать, и говорила уже очень хорошо, бойко, сказки пересказывала, только букву «р» еще не выговаривала, и очень мило, так хорошо и смешно у нее это получалось: «класка», «кливо», «ты моя ладость». Радость моя! Милая, родная радость моя! Радость моя, ладость моя… Лад мой и чистота моя; музыка моя и молитва моя. Я и сейчас за тебя молюсь, милая, светлая девочка моя, белый Ангел мой. И всегда молиться буду.

Я душу твою чистую без молитвы – не оставлю.


Я помню, как Анна умирала.

Я уже видел смерть. Я уже хоронил своих друзей – кто попал в катастрофу, в крушение поезда, кто захворал с вечера, вроде простая простуда, а утром – не проснулся; кто выпил на свадьбе у друга хорошего, отменного, как в глаза нагло нахвалили, самогона, и вкусного вроде, и многие гости пили! – а вот он один – с того самогона – прямиком на тот свет.

Где тот свет, спрашивал я себя, живой и никакой клеткой тела не верящий в собственную, в свою смерть, где же тот свет, ну-ка, а? Где он? А нет его. Умирает человек – складывают ему руки на груди – кладут с собой в гроб иконку – плачут, поют, пьют водку на поминках – и… и…

И забывают через время, добавлял я безжалостно, жестко, сам с собою говоря про себя об этом. За-бы-ва-ют.

Я видел, что мать старится, и догадывался, что не вечна она, как все мы; я знал, что любой человек, как люди говорили, под Богом ходит; а что такое ходить под Богом, спрашивал я себя, вон же сколько не верующих в Бога землю топчет! – и все они, все, да, все тоже ходят под Богом.

Это значит – под незнаемой, внезапной своею смертью.

Она может настигнуть тебя где хочешь: на пляже или в болоте, в самолете или в ресторане, в постели с любимой женщиной или в праздничном застолье, среди тостов и цветов. Значит, Она – это и есть Бог?

Что-то не так текло в моих раздумьях. Я и сам видел.

Я знал нутром, что не надо бояться; и я боялся. Я чувствовал, что «под Богом ходить» – еще что-то означает, кроме смерти нежданной, но что?

Я видел страдания матери; я видел житейскую колготню сестер; я устраивался работать на разные работы – я поработал и художником в кинотеатре, малевал афиши фильмов, художественных и документальных, коряво малевал, да наплевать, – и дворником, на своей улице, вкалывал, участок был рядом с домом, близкий, родной, и это было удобнее всего; и барменом в маленьком, глупом кафе, где меню каждый день писали мелом на черной, вроде как школьной доске, а меня заставляли надевать белую рубашку и к ней – галстук-бабочку, и я в этой рубахе белоснежной, чистой, как порожистый горный ручей – сам стирал, настирывал в тазу, в порошке вонючем, едучем – «Лотос»! – в этой черной бабочке выглядел – это в зеркалах я сам видел – ну просто как артист настоящий, сейчас рот открою – и монолог произнесу… или юморное что-нибудь отколю, публику потешу.

А меня посетители любили. И у стойки моей торчали, со мной беседовали, не просто попить-поесть равнодушно заказывали; и к столикам подзывали, и я подходил, всегда чистенький, в белой ангельской рубахе своей и в смоляной джентльменской сатанинской бабочке, услужливый, вежливый, улыбался широко, и улыбка не приклеенной-нарочной была, а теплой, моей родной, и – полотенчико чистое свободно висело через руку мою, на локте: чего изволите, граждане? Мне одна девушка так и сказала: вы, говорит, какой-то дореволюционный. А как вас зовут?

Она познакомиться хотела. Я честно сказал, как меня зовут. Я принес девушке крепкий кофе в маленькой чашечке – она попросила двойной. И я так нежно улыбался ей, будто бы она была моей любимой. Я представлял на ее месте Верочку: как мы тихо сидим в кафе, тихо потягиваем кофе из крохотных чашечек. Улыбаемся друг другу. Иногда целуемся. Как в красивом заграничном фильме.

Девушка мне свой телефон оставила.

И еще многие оставляли, и девушки, и женщины, наверное, смазлив я был в те годы, привлекателен на лицо, нравился им.

И они думали: а вдруг…

А я стоял рядом со столиком с полотенцем через локоть, улыбался и думал: директор сказал, завтра кафе закрывают, потому дом на слом, надо быстро искать другую работу.

И каменщиком на стройке я подвизался – мастерок у меня так и летал в руках, я ловко научился с ним управляться; кирпичи-то я клал, а краем глаза наблюдал за художниками, что взялись в том доме расписывать стены и потолок – я еще тогда не знал, что это дело называется фреска, я пялился во все глаза, интересно мне было, как это ребята сначала углем царапают на белых, заштукатуренных стенах, и жаль мне было свежей, снежной и чистой белизны, а потом – из-под кистей у них – на стену – будто огонь брызжет, будто синие ручьи текут, будто алая кровь льется, будто цветы они из-за пазухи об стену бросают, огромные, тяжелые букеты, разбивают букеты об стену, розы-лилии, васильки-ромашки, море цветов.

Умело они с кистями и красками обращались, а я – смотрел.

И – запоминал.

Для чего? Для чего-то? Что придет потом?


После работы своей тяжкой и долгой я приходил домой, как в рай. Мылся, благо душ дома был. Кряхтел и стонал от удовольствия под горячей водяной струей. Газовый аппарат гудел дико, опасно. Мать уже спала, на том диване, на котором спал покойный отец. Ее шея задиралась, голова сползала с подушки, она храпела громко и раскатисто, как мужик. В комнате стоял стойкий запах перегара. Я уже не знал, кто тут пил спиртное: мать, сестры, Верочка или Верочкины друзья. Может быть, все вместе.

Верочки чаще всего дома не было. Чаще всего она приходила домой под утро. Я слышал, как она стучит сбрасываемой обувью. Она стряхивала сапоги или ботинки или туфли с ног, и они летели – хлесь! дрысь! – в разные стороны и шлепались об пол и стены прихожей.

Анночка, если и спала в кроватке своей, просыпалась обязательно, тянула ко мне тонкие, лилейные ручонки. Пальцы – пять ромашковых лепестков. Не оборви их, Господи!

Я уже молился, сам не зная, что такое молитва.

– Анна, солнышко мое, деточка!.. ну что ты, ну что ты… Ты – спи…

– Папичка, я покушать хочу!

Ну вот, среди ночи-то…

– Что бы ты поела, доченька?

Тяжелый вопрос. Часы громко бьют полночь.

– Я бы? О! Папичка! Плиготовь мне халчо.

– Что, дочушка? Харчо?..

Впору оторопеть было. Я чувствовал себя неудачником-барменом, которого злобный хозяин вот сейчас рассчитает.

– Но у нас же нет…

Я не мог перечислить ей, чего у нас нет: мяса? Риса? Перца? Лука?

Я помнил – в холодильнике лежит пачка творога, он, наверное, уже скис, несчастный, стоит кастрюля с утренней овсяной кашей, ее еще можно разогреть с молоком, лежит засохший кус сыра… и в морозилке, кажется, пельмени валялись. А может, их уже и нет?

– Но мама же позавчела валила! Пальчики оближешь! Как вку-у-усно!

Верочка, если могла, стряпала хорошо. Поварихой она вполне могла бы…

– Доченька, харчо – это уже очень поздно. Сейчас ночка. Давай я тебе… – Сияющая, ослепительная улыбка прорезала мое беспомощное лицо. – Кашку-трюляляшку сделаю?!

– Да! Да! – вопила Анночка и подпрыгивала в кроватке, сотрясая пружины. Нательный крестик, медная слезка, прыгал вместе с ней на ее груди. Ее бабушка, моя мать, ухитрилась ее окрестить еще во младенчестве, спасибо ей. – Да! Тлюляляшку! Хочу-хочу!

Я бросался на кухню и готовил то, что сам на ходу придумал. Кашка-трюляляшка состояла из размазанной с молоком утренней овсянки, богато и замысловато украшенной вареньем – ягодами засахаренной смородины, красными мазками вишни без косточек, сваренными в сахаре кусочками лимонной цедры. Господи, и сестрам спасибо, что летом варений разных наварили. Все ребенку веселье!

Я расписывал кашу, как художники – стену. Я делал свою первую в жизни фреску. Я торжественно нес с кухни тарелку с кашей в комнату, боясь в темном коридоре оступиться и растянуться на полу с этой драгоценностью. Анночка встречала меня в кроватке веселым визгом.

– Уля-а-а-а-а!

– Тише, дочушка, тс-с-с-с, бабушку разбудишь…

Сестры мои жили уже, каждая, с мужьями, и иной раз заявлялись в отчий дом – плакать и рыдать о том, как их мужья пьют, как под пьяную руку их бьют, как бездарна и никчемна жизнь, как они устали и как все плохо. Вырыдавшись и отдохнув, попив чаю и водки, поевши варенья и сохлого, вместо печенья, белого хлеба, мои сестры возвращались в свои семьи, чтобы тянуть лямку жизни дальше.

Вдаль по реке… вдоль по реке…

Я ставил кашу на стол, подхватывал Анночку под мышки и вынимал из кроватки. Она сучила ножками и крепко обнимала меня за шею.

– Давай-давай!.. вкуснятинка…

Я держал ее на руках, на коленях своих, и кормил с ложки. Она глотала, как жадный галчонок. Я знал, что это против правил – дочь уже давно ела сама. Но ночь, с когтистыми мышами и багряно-золотыми иконами по углам, и радость сказочного блюда, и сокровище на коленях, и сладкая живая тяжесть, и поздний час, и снова бьют часы: бом-м-м, это час ночи, я что, целый час с кашей провозился? Анночка сама выхватывала у меня ложку. Старинную ложку, с вензелями. Этой ложкой ел мой отец. Он привез ее из Польши за голенищем детского сапожка, когда его, вместе с детдомом, во время войны из Тересполя переправляли в Горьковскую область.

Ложка сохранилась. Сбереглась. Утварь мертвая, твердая, железная.

А человечек?

Где мой отец сейчас?

Где бабка моя?

Матерь где моя…

Где моя дочь сейчас, Господи?!

Прости, прости, Боже мой, Господи мой, прости и помилуй мя, грешного…

– Я сама!

– Сама, конечно, сама…

Я давал ей дедову ложку. Дочь зачерпывала военной ложкой сладкую кашу. Дочь ела сама, и каша валилась из ложки ей на грудь, на куриную ребячью грудку, на потертую фланель ночной рубашонки, и я вытирал скользкие, желто-алые разводы полотенцем, и ротик ей вытирал, и хохотал, и смеялась она вместе со мной, нежная радость моя.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!
Купить легальную копию

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации