Автор книги: Елена Лаврентьева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В это лето давали танцевальные вечера в честь принцессы Евгении Максимильяновны: танцевали то у великой княгини Марии Николаевны в Собственном, то в Знаменском у великого князя Николая Николаевича. Но мы кроме танцевальных вечеров часто бывали в Собственном, так как бабушка была крестной матерью графини Елены Григорьевны Строгановой, удочеренной великой княгиней Марией Николаевной. Бабушка под предлогом летнего сезона и молодости принцессы, для которой давались вечера, нашла возможным и меня вывозить. В день танцевального вечера в Знаменском я за обедом спросила у бабушки, в какой карете мы поедем, в ее или в моей. Она отвечала мне, что в обеих, каждая из нас в своей. «Иначе ты меня помнешь», – прибавила она. Эту предосторожность я вполне поняла, когда увидела бабушку, одетую в тарлатановое платье с голубым поясом a l'enfant и такими же лентами на плечах; платье ее было совершенно одинаково с моим, и разница была только в цвете лент: у меня были ленты розового цвета, а у ней голубые. Эта тождественность была трогательна в своей наивности: две Марии Григорьевны и обе одинаково одетые, – разница была только в летах: старшей было 91 год, а младшей 15!
Я помню, что мне на этих танцевальных вечерах было страшно скучно; подруг у меня не было, ни с кем я не была связана воспоминаниями детства, все и вся были чужды для меня. И со мной не знали, как держать себя: по годам я была ребенок, и ребенок не веселый, которого блеск света мог бы забавлять; у меня, вероятно, был вид скучающий, нелюбезный, меня, вероятно, находили несимпатичной, а я просто предпочитала хорошую книгу светской бессодержательной болтовне и с усталостью в душе думала, когда-то я вернусь в свою комнатку. В постоянной светской сутолоке прошло все лето; наступили темные вечера дождливой осени, и мы переехали в город на Сергиевскую, в дом Сумарокова, принадлежащий теперь Боткиной. Тут продолжалась та же суетная жизнь, но только еще в более усиленной степени. Однако бабушка доставила мне занятия; у меня был учитель музыки Конри, учитель пения Ронкони и учитель итальянского языка. Музыкой я занималась с увлечением и как теперь вижу мою добрую, милую бабушку, сидящую около рояля. Она с улыбкой умиления слушала нехитростную песню, или canzonette, спетую моим, совсем еще детским голосом. Мне доставляло большое удовольствие петь, но еще сильнее было удовольствие видеть радость на старческом лице бабушки. Приемный день бабушки был воскресенье, и в ее большой красной гостиной не хватало места для всех посещающих ее jour fix. Бабушка всегда сидела в самой глубине гостиной, под портретом императора Николая, написанным во весь рост, и была окружена людьми почтенного возраста и высокого положения в свете и служебном мире, а я заведовала чайным столом, стоявшим в центре гостиной, ближе к входу, и около меня группировалась молодежь. В последние годы своей жизни бабушка была глуха на ухо, и бывали дни, когда в особенности было трудно говорить с ней, и зрение ее тоже слабело, хотя она еще читала без очков. В одно из воскресений, когда гостиная по обыкновению была полна, входит молодой Алексей Философов, а к нему навстречу, встав с своего места, спешит бабушка. Поравнявшись с ним, она с серьезным видом ему громко говорит: «До свидания, м-сье». «Но я только что приехал, графиня», – возражает на это Ф.; бабушка ему кланяется и снова повторяет: «Да, до свидания, м-сье». Ф. сконфуженно смотрит в мою сторону, и я лечу выручать его, объясняя бабушке, что Ф. только что приехал и вовсе не расположен уходить так стремительно.
Был еще другой случай с Философовым. Он и кн. Урусов, Jules, как его звали в свете, сидели одновременно около бабушки в одно из воскресений, и бабушка вела с ними очень участливый разговор, касаясь всяких интимных семейных вопросов, и при этом все время обращалась к Философову, как бы к Урусову, и наоборот. Я старалась разъяснить ей ее ошибку, и на минуту она сознавала ее и сама смеялась, а затем стоило им <…>, ошибка повторялась снова.
На большие балы бабушка меня не брала и ограничивалась тем, что привозила мне несколько конфет, как это делают обыкновенно для ребят. Эти конфеты служат как бы соблазном для неопытной молодой души и олицетворяют сладость веселья, которое, как неистощимый бурный поток своим мириадом блестящих брызг, встречает каждого входящего с новыми силами в заколдованный круг большого света. Я всегда порицаю это появление сладостей с балов; мне кажется, что расположение ребенка к сказочному миру, как ему представляется свет, не следует поощрять этим способом, столь привлекательным для его возраста.
Прошла страшно однообразная зима с ее однообразными развлечениями в кругу все тех же лиц, с мелкими интересами личного свойства, столь чуждыми и далекими всех мировых вопросов, где нет мелкого эгоизма и где всякий приносит посильную помощь на пользу нашей меньшой братии. Тот, кто родился богатым, должен получить от природы особенное призвание к какой бы то ни было деятельности, чтобы не праздно жить на свете и не скучать от бездействия.
Настал день 1 апреля – день нашего Ангела, бабушки и мой. Утром, когда мы пили кофе, вошелъ Angelo с большой беленой корзиной, которую он, видимо, нес с трудом, и поставил ее передо мной. Она вся наполнена была свертками разных величин, перевязанными розовыми ленточками, и добрейшая бабушка с улыбкой сказала мне: «Это для тебя, Маша». Горячо поблагодарив ее, я принялась развертывать первый пакет, попавшийся мне под руку. Сняв несколько оберток бумаги, я действовала очень осторожно, предполагая, что вещь, столь тщательно завернутая, должна быть очень хрупка и драгоценна, но когда я дошла до минимальной величины пакетика, каково было мое удивление, когда я вынула из последней бумаги кусочек дерева – просто щепы, годной на подтопку. «Ах, бабушка, вы приготовили мне настоящее 1 апреля!» – засмеялась я и ревностно принялась за другой сверток. Но и другой содержал в покровах белой шелковистой бумаги только небольшой камешек. Я схватила третий сверток – тот же результат. Четвертый, пятый – все то же. По мере того как я опустошала корзину, мои движения делались все быстрее, в уверенности, что вот скоро попадется же мне под руку пакет с подарком. Но вот я беру последний сверток, он более тяжел, чем остальные. «Наконец! Да мне и следовало брать последний, как это я раньше не догадалась?» – пробегает у меня в мыслях, пока мои пальцы нервно работают над покровами, ревниво охраняющими тайну. Ну, вот и последняя бумага сорвана, и – камень остался у меня в руках, камень больше других. Я чуть не заплакала. Бабушка, нежно обняв, повела меня в свою комнату[19]19
Назимова М. Г. Бабушка Разумовская // ИВ. 1899. № 3, с. 842–851.
[Закрыть].
Записки
Е. А. Сушкова[20]20
Сушкова Екатерина Александровна, в замужестве Хвостова (1812–1868), – известная мемуаристка, одна из героинь лирики М. Ю. Лермонтова, автор воспоминаний о поэте.
[Закрыть]
От двух до шести лет я жила в Пензе с отцом и матерью; это были единственные розовые дни моего детства. <…>
С каким сладостным упоением и как часто переношусь я в Пензу, в наш крошечный, хорошенький, деревянный домик на Большой Московской улице, окруженный запущенным садом. Дом отделялся от улицы густым палисадником, где разрослись на просторе черемуха, сирень и шиповник; ветви их затемняли окна и скрывали улицу, что мне так же не нравилось, как и огород; я любила сидеть на окошке, смотреть на прохожих, следить за всеми происшествиями на улице, по которой в хорошую погоду тонули в песке, а в дурную вязли в грязи и пешеходы, и экипажи, хотя экипажи, в особенности кареты, были тогда редкостью в Пензе, и ни один, бывало, не проедет, не возбудив общего любопытства и различных предположений: как и зачем едут такие-то, почему не заехали туда-то и не случилось ли чего там-то?
Более всех экипажей производила фурор огромная желтая карета бабушки моей Екатерины Васильевны Кожиной (рожденной княжны Долгорукой), запряженная четвернею с двумя лакеями на запятках; один из них растворял с громом дверцы, с треском откидывал ступеньки, а другой раболепно расстилал коврик у подъезда под ноги ее бывшему сиятельству. Бабушка воспитывалась в Смольном монастыре и принадлежала, кажется, к числу воспитанниц первого выпуска; она очень гордилась своим воспитанием и своим происхождением; одним словом, она была вычурна, холодна, почти неприступна, и, хотя, навещая мою мать, она привозила мне карамельки и красные яблоки, я не очень ее любила: она никогда не ласкала меня, – а детей только и привязывает мягкость сердца, которую они предугадывают по чутью. Меня тоже часто возили к бабушке. Как теперь смотрю я на нее: она поздно вставала, почти перед самым обедом, чесалась и мылась в постели; вместо мыла употребляла мякиш черного хлеба; зато кожа у нее была удивительно нежна и тонка. В этой же постели кушала она чай. Живо помню и ее огромный чайный ящик, в котором она тщательно хранила чай, сахар, кофе и даже сухари, но какие это были вкусные сухари! Что за праздник бывало, когда она расщедрится и попотчует меня сухариком; мне кажется, она никогда никому их не предлагала – даже матери моей.
[Анекдоты о скупости Е. В. Кожиной вошли в «Воспоминания» А. М. Фадеева, женатого на ее родной племяннице. «Екатерина Васильевна Кожина, воспитанница Смольного монастыря и бездетная вдова, – женщина умная, но несколько причудливая и неподатливая. Ее состояние было несравненно в лучшем положении, нежели у братьев и матери, но зато расчетливость ее, или даже скупость, составляя отличительную черту ее характера, служила источником многих курьезных анекдотов, вероятно, до сих пор памятных в Пензе. Раз в год, на свои именины, в Екатеринин день, она давала в Пензе бал, на котором не было других конфет, кроме как собранных ею в продолжение целого года на других балах, для чего и носила она всегда огромный ридикюль. На одном из таких ее балов красовался в числе угощения, на подносе с конфетами, большой сахарный рак, который тотчас же был узнан прежним его владельцем, князем Владимиром Сергеевичем Голицыным, так как был прислан ему с другими конфетами, выписанными из Москвы для его бала, за несколько месяцев перед тем. Голицын подошел к подносу, взял своего рака и с торжественным возгласом “Мое – ко мне!” опустил его к себе в карман. Эта проделка, хотя несколько сконфузила хозяйку, но ничуть ее не исправила». С гораздо более теплым чувством поминает Е. В. Кожину волочившийся за нею в дни своей молодости Ф. Ф. Вигель.] Носила она почти всегда белый капот, кругленький батистовый чепчик с такими же завязками, из которых сооружался огромный бант напереди; домашнюю турецкую шаль с мелкими пальмами; в гостях желтую турецкую шаль с крупными пальмами. После обеда она усаживалась на канапе, подогнув под себя ноги, пододвигала старинный столик из разноцветного дерева, с медной решеткой кругом, округленный с боков и вырезанный полукругом напереди, и до самого чая раскладывала grand patience.
Иногда вечером угощала она нас доморощенными музыкантами и певцами; я очень помню одну из певиц – Аксюшу: как нравилась она мне, когда, жеманясь и поднимая глаза к потолку, беспрестанно поворачивала головой, точно фарфоровый мандарин; по моему понятию (конечно, тогдашнему), она с особенным чувством певала «Среди долины ровные», так что я, бывало, расплачусь, просто разревусь, и этим скандалом оканчивался домашний концерт. По самым торжественным дням в семействе, в большом зале с колоннами и хорами, устраивались театры; актерами были те же певцы и певицы, музыканты тоже зачастую перебегали из оркестра на сцену, переменяя, по обстоятельствам, смычок на шпагу или на палку. Покойный муж бабушки ввел в ее дом все эти полубоярские затеи, а бабушка, несмотря на свою скупость, продолжала начатое им, в память ли о нем или, скорее, для того, чтобы не совсем забыть его, – не знаю; а слыхала только, что бабушка с ним была очень несчастлива и была рада-радехонька, что избавилась от него. Да уж так ведется в свете – живому противоречат, а умри только, все выполнят по его желанию, всякого умершего готовы ввести в список святых.
[ «Замужество ее уже не в молодых годах, – как отмечает в своих воспоминаниях А. М. Фадеев, близко знавший Е. В. Кожину, – произошло единственно из расчета, в котором она горько ошиблась.
Старый помещик Кожин слыл за богатого человека, жил роскошно, давал балы, пиры, держал свой оркестр музыки, домашний театр с труппою из крепостных людей, увеселял и удивлял губернскую публику своей широкой жизнью, которая ввела в заблуждение и нашу тетушку, составившую себе преувеличенное понятие о его состоянии. Вследствие этого заблуждения случился неожиданный результат: княжна Екатерина Васильевна Долгорукая пожелала присоединить богатства помещика Кожина к своему, хотя не особенному, но довольно кругленькому имуществу. Кожин же, расстроив совершенно свои дела, разоренный – чего никто не подозревал, – считая княжну Екатерину Васильевну скупой, богатой женщиной, гораздо богаче, нежели она была в действительности, желал ее состоянием поправить свое. Так они и поженились, со строжайшим условием с ее стороны жить на разных половинах и абсолютно в братских отношениях; это, в их пожилом возрасте, не могло, конечно, составить особенной жертвы, Кожин оказался почти без всяких средств, а супруга, разумеется, не дала ему ни копейки для поправления оных. Последовало обоюдное разочарование.
Но, как дама с характером и энергией, она не упала духом и немедленно приняла решительные меры: разогнала музыкантов и актеров, уничтожила всю роскошную обстановку его прежней жизни, прекратила безвозвратно все увеселительные проделки, прибрала к рукам все, что было возможно, и, главнейшим образом, его самого. Затем Кожин, недолго насладившись счастием супружеской жизни, поспешил оставить ее вдовой, о чем она нисколько не горевала. Много историй в этом роде рассказывали о Кожиной, что не мешало, однако, ей быть по-своему ласковой, приветливой, умной, вполне светской и очень приятной старушкой, хотя в отношении денег крайне неподатливой».]
В спальной у бабушки по стенам были развешаны портреты всех возможных князей Долгоруких и князей Ромодановских. Более всех памятны мне черты и одежды Кесаря Ромодановского и князя Якова Долгорукого в напудренных париках и бархатных кафтанах; да еще какой-то князь Долгорукий, бледный и худой, в монашеской одежде: вид его наводил на меня ужас, и я всегда старалась усесться спиной к нему. Бабушка любила толковать о своих предках, об их роскошном житье, об их славе, богатстве, о милостях к ним наших царей и императоров, так что эти рассказы мало-помалу вселили во мне такую живую страсть к ним или, лучше сказать, к их титулу и их знатности, что первое мое горе было то, зачем я не княжна; бабушку очень радовала моя благородная гордость – так величала она мою непростительную глупость[21]21
Сушкова Е. А. Записки. М., 2004, с. 23–27.
[Закрыть].
Из дневника внучки
Е. И. Менгден[22]22
Менгден Елизавета Ивановна (1821 —?) – помещица Тверской губернии. В своих воспоминаниях рассказывала о жизни поместного и столичного дворянства первой трети XIX века.
[Закрыть]
«В светлое Христово Воскресенье нас возили христосоваться с бабушкою Екатериною Алексеевною Бибиковой. Она всегда принимала нас ласково и дарила нам прекрасные яйца, но мы все-таки не любили к ней ездить: надо было сидеть чинно, не шуметь, и, когда после обеда посылали нас играть в другие комнаты, приходилось придумывать особенные игры, чтобы никакой звук не долетал из великолепных гостиных до спальни, где бабушка всегда сидела. Раз мы, забывшись, расшумелись с двоюродными братьями и сестрами; вдруг двери отворились, бабушка показалась на пороге; мы все онемели, каждый остался в своей позе, кто с поднятой рукой, кто с разинутым ртом. Бабушка холодно обвела нас взглядом, ничего не сказала и ушла, но мы более уже не шумели. Бабушка родилась в 1768 году; она была смолоду одна из первых московских красавиц, но не принадлежала к так называемому высшему кругу общества. Она была Чебышева. За нее сваталось много женихов, она всем отказывала, и наконец отец ее, рассерженный разборчивостью балованной дочки, гневно сказал: “Уж не ждешь ли ты Бибикова? ” Дед мой Гавриил Ильич Бибиков, брат известного полководца Екатерининских времен (Александра Ильича Бибикова), красавец собой, богатый, слыл первым женихом в городе. Екатерина Алексеевна Чебышева, небогатая девушка, не могла надеяться на такую блестящую партию; но красота – своего рода приданое, Бибиков влюбился в молодую красавицу и взял ее без приданого, как говорится, в одной рубашке… Бабушка была вне себя от радости выйти замуж за великосветского и знатного человека и легко вошла в роль знатной барыни. Одна из сестер дедушки была замужем за князем Кутузовым-Смоленским, другая за графом Остерманом-Толстым, третья за Кутузовым, кажется, адмиралом. Бабушка гордилась новым родством, богатством, именем и впоследствии, когда делала выговоры старшему сыну, всегда приговаривала: «Не забудь, что ты Бибиков».
Она и в старости сохранила тонкие черты, прекрасный профиль и величественный вид; она держала себя очень прямо и голову, слегка закинутую назад; носила высокие каблуки, как в первой молодости, но вовсе не занималась своим туалетом. Но все же при первом взгляде можно было признать в ней «la grande dame». Я ее помню все в том же темном шелковом капоте, волосы ее были небрежно зачесаны назад и без чепца.
В молодости она любила наряжаться, считая это, вероятно, обязанностью своего высокого положения в свете. Матушка нам рассказывала, что она, старшая сестра ее и брат, Екатерина Гавриловна и Павел Гаврилович, всегда присутствовали при ее утреннем туалете, когда она причесывалась и пудрилась, сидя перед зеркалом, в розовой атласной кофте, обшитой богатыми кружевами. Бабушка слыла примерной матерью потому только, что не разъезжала беспрестанно по гостям, как другие женщины, и что старшие дети часто были при ней в гостиной; но младшие жили на антресолях с няньками и гувернантками и редко видели мать. В сущности, бабушка никем из детей не занималась и была тип старинной русской барыни со всею гордостью и всеми предрассудками своего века. Она ничего не читала, иногда рисовала или вышивала в пяльцах, но не кончала своей работы и отдавала начатые картины и шитье крепостным девушкам, которые обязаны были кончать работы своей госпожи. У дедушки была огромная дворня, дочерей и сыновей лакеев, дворецких, поваров отдавали на воспитание в пансионы, где их учили иностранным языкам, рисованию, музыке и танцам. Из них составляли труппу актеров и танцовщиц для домашнего театра и балета. Старик Иогель, которого вся Москва знала, был выписан дедушкой из Франции, чтобы устроить у него в Подмосковной балет. Дед мой был истый вельможа; он несколько лет был за границей, много читал, был умен, образован. Он занимался воспитанием трех старших детей, особенно моею матерью,
Софией Гавриловной, и на ней, как на самой даровитой, более отразилось влияние отца. К несчастью, он умер в 1803 г., когда ей было только 15 лет, но при ней осталась умная француженка, эмигрантка, которая с успехом продолжала начатое дело. Матушка много читала, что не нравилось бабушке. Она ее не любила, называла вольтерианкой, но уважала, никогда не наказывала, тогда как любимых дочерей больно секла. Часто советовалась с матушкой и поручила ей воспитание младших детей… Дети ее все боялись; особенно дочерей она строго держала. Матушка, бывши еще в девушках, поехала по приказанию бабушки в магазины; возвращаясь домой, она встретила свою приятельницу Елизавету Евгеньевну К-у. Елизавета Евгеньевна ее остановила и говорит: “Я сейчас была у maman, она позволила тебе ехать со мною в театр, садись скорее со мной, а то опоздаем”. Обрадованная неожиданным удовольствием матушка пересела в карету подруги и поехала с ней… Но, Боже мой, какая гроза ожидала ее при возвращении домой.
“Кто позволил вам ехать в театр?” – спросила разгневанная бабушка. “Вы Лизе сказали, что позволяете мне ехать”.– “Да, я Лизе сказала, а не вам; могли бы потрудиться мать спросить, но вы Вольтера начитались, мать ни во что не ставите, своим умом живете”… И оскорбительные слова полились обильным потоком. Когда бабушка сердилась на дочерей, всегда говорила им “вы”. Дочери без ее позволения не смели, даже в деревне, идти в сад, а когда получали это позволение, которое редко решались просить, должны были не иначе ходить по дорожкам как в сопровождении двух лакеев в ливреях. Понятно, что такая прогулка не привлекала молодых девушек и что такое воспитание оставило свои следы…
Бабушка редко выезжала, кажется, что в продолжение десяти лет, что я ее помню, она не более двух раз была у нас. Ее посещение было такое замечательное происшествие, что все в доме приходило в волнение, бросали уроки, какие бы ни были, и мы все четверо стояли за матушкиным креслом все время визита бабушки. А как она была хороша, принарядившись немножко; чепчик из белой блонды так шел к ее тонким, правильным чертам, улыбка ее была так приветлива, и вид так величав. Несмотря на большую семью, бабушка жила совершенно одна в собственном большом доме на Пречистенке. Все дочери были замужем, все сыновья женаты и разбрелись по России, одна матушка постоянно проводила зиму в Москве. Но все-таки родственников было так много, что по большим праздникам садилось за стол у бабушки человек двадцать и более. Я иногда видела у нее, в 30-х годах, ее дядю Петра Александровича Чебышева, дряхлого старика, замечательного тем, что занимался своею наружностью не менее Гастона Орлеанского; он каждый день завивал свои седые волосы, и так как тогда не были изобретены круглые щипцы, его можно было видеть каждое утро в папильотках. Вместо шлафрока он надевал белый женский пеньюар с розовыми бантами.
Кроме этого старика-дяди, к бабушке являлись разные старухи-приживалки, которых тогда в каждом доме было много. Она любила их рассказы и прибаутки; у нее часто бывала простая торговка, прозванная Петровна, которая играла роль шутихи, имела право садиться при бабушке, гадала на Псалтыре, раскрывая его на своей голове, толковала сны, врала всякий вздор и позволяла шутки не всегда приличные. Ей все прощалось. Петровна после смерти бабушки приносила к нам в дом свой товар, и матушка много у нее покупала; раз Петровна, не имея сдачи, осталась должна матушке гривенник. С тех пор она к нам более не показывалась. Кроме Псалтыря, я никакой книги у бабушки не видала. Оставшуюся библиотеку после дедушки она подарила моей матери. После обеда она всегда раскладывала пасьянсы.
С такой обстановкой не мудрено, что бабушке передавались на счет детей и внуков всякие нелепые сплетни, которые, доходя до матушки, ее сильно огорчали. Не стану о них говорить; они могли на мгновенье огорчить сердце матери, но время отымает у них всякое значение. Бабушка умерла холерою в 1834 году. Несмотря на многочисленную семью, никто из родных не был при ней, она скончалась на руках крепостных горничных. Никто из сыновей не пожелал оставить за собою ее дом, его продали почти задаром баронессе Розен. Лет пятнадцать после ее смерти я была в нем на балу у б-ссы Розен и не без волнения вошла в эти комнаты, где так часто бывала в детстве. Несколько гостиных остались, как были при бабушке; я забыла про картину Гамлета, про страшную экономку, я вспомнила только, как бабушка меня ласкала, как она была величественно хороша, как я глупо боялась ее, и что-то вроде угрызения совести шевельнулось в душе моей…
На этом балу я в первый раз видела моего мужа, барона В. М. Менгдена»[23]23
Из дневника внучки // PC. 1913. № 1, с. 123–131.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?