Автор книги: Елена Лаврентьева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Зато в мене сосиски и сальные свечи лучше, и вся дворовая птица откормлена как нельзя лучше. Уж такой пасхи ни у кого нет, как у вас и у меня. А варенье у нее все на меду, и она без стыда им потчует. Яйцы у нее красные, а у нас писанки. <…>
Да, я могу похвастать своим вареньем; не забудьте сказать Роману, чтобы он в Николаеве купил 5 ф<унтов> сахару, я свой издержала для вашего варенья». <.. > Жизнь бабушки была вроде Пульхерии Ивановны и разнообразилась одними хозяйственными заботами. Иногда пересыпали из сита в сито мак и просо, кукурузу, иногда пересматривали белье из кладовой. Гашка, Марийка и Гапка выносили все на двор, выбивали, хлопали, переворачивали и опять вносили в кладовую. Старая Малашка, у которой указательный палец был как веретено, приходила с рапортом, что пуховики надо перепороть, вымыть и перечистить, что если дыни не посолить, то их бросить свиньям и пр., пр. Главный же момент был, когда Роман приходил с почты с деньгами, и его появлением заключался день. Бабушка запирала деньги, потом ужинали и расходились уже по спальням, где спали все мирным и сладким сном безупречной совести и хорошего здоровья[15]15
Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. М., 1989, с. 261–266, 279.
[Закрыть].
Воспоминания графа
В. А. Соллогуб[16]16
Соллогуб Владимир Александрович (1813–1882) – граф, русский писатель.
[Закрыть]
«Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее, так сказать, сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете… Бабушка садилась в карету. Но, Боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка… Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты на удачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. “Оброк назначен, – отговаривалась она, – по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена! ”Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый отец Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.
– Грешна я, батюшка, – каялась бабушка, – в том, что покушать люблю…
– И, матушка, ваше высокопревосходительство, – возражал духовник, – в наши-то годы оно и извинительно.
– Еще каюсь, батюшка, – продолжала грешница, – что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.
– Да как же и не бранить-то их, – извинял снова отец Григорий, – они ведь неряхи, пьяницы, негодяи… Нельзя же потакать им в самом деле.
– В картишки люблю поиграть, батюшка.
– Лучше, чем злословить, – довершал отец Григорий.
Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было.
Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить.
Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками – все с царского стола. Когда во время обеда обносили десерт, старушка не церемонилась и при помощи соседей наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостаивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком… Павловск представлял, впрочем, для Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны
Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные гости, особенно из молодых людей.
Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.
– Я к вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.
– Чем, батюшка, могу служить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?
– А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось Бог поможет пристроить в казенное заведение.
– На казенный счет? – спрашивала бабушка.
– Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.
– Родня, точно родня, близкая родня, – шептала между тем бабушка. – Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому пожалована Андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что… приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки… да деток с собой привези. Мы и познакомимся.
И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже звали Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями, что она действительно будет наблюдать за его детьми.
Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства.
И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. “Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете”. Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она – делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом…
Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: “Сыто, не сыто… а за обед почтите. Чем Бог послал”. Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тот час после обеда. “Что это, – замечала она, несколько вспылив, – только и видели. Точно пообедал в трактире…” Но потом тотчас же смягчала свой выговор: “Ну, уже Бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут”. После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскрывала гран-пасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську, отличавшуюся висевшим от старости языком…
День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, риверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.
В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка.
В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.
И день шел, как вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.
Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. “Этим я обязана, – заключала она, – памяти моего покойного Ивана Петровича”»[17]17
Воспоминания графа Владимира Александровича Соллогуба. СПб., 1887, с. 47–65.
[Закрыть].
Бабушка Разумовская
М. Г. Назимова [18]18
Назимова М. Г. (?—?), автор мемуаров о жизни столичного дворянства XIX века.
[Закрыть]
Моя бабушка, почти ребенком, вышла замуж за князя Александра Николаевича Голицына, который был только на три года старше ее. Голицын был внук знаменитого петровского фельдмаршала, князя Михаила Михайловича-старшего, и сын обер-гофмаршала Екатерины, князя Николая
Михайловича. Этот Голицын, крайне богатый, владетель 24 000 душ, отличался самодурством, за которое в Москве его прозвали именем одной модной оперы того времени «Cosa-rasa». У нас на Руси, так же как и в Англии, отличаются самодурством, которое составляет своего рода роскошь между людьми крайне богатыми, но каждое сословие выражает его по-своему, сообразуясь со своими понятиями и развитием; в последние годы на этом поприще отличаются купеческие сынки, пользуясь свободой действий без конкуренции прожившихся вельмож. Про Голицына рассказывали легендарные вещи; утверждали, что он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское; ассигнациями крупного достоинства зажигал трубки гостей, горстями бросал золото на улицу, чтобы извозчики толпились у его подъезда. Однажды, во время прогулки в лесу с женой, летом в имении, она, утомленная от прогулки и жары, присела на пень и выразила сожаление о невозможности получить стакан молока. Несколько дней спустя, князь предложил жене повторить прогулку в лес, и на том самом месте, где она пожелала молока, была выстроена маленькая ферма, и на этот раз она утолила свою жажду «запоздавшим стаканом молока», как извинился князь перед нею. Сумасшедшая расточительность мужа приводила мою бабушку в отчаяние. Он подписывал векселя, в которых сумма не была проставлена буквами, а выставлена цифрами, и заимодавец мог легко приписать к означенной сумме по нулю, если его бессовестность имела границы, а не то так два и три нуля. Бабушка, предвидя неминуемое разорение, обратилась за помощью к только что вступившему на престол императору Александру I в 1801 году. Но государь отказал, и ничто не могло уже помешать Голицыну стремиться к окончательной гибели материального положения. Между Голицыным и Разумовским было некоторое свойство; брат бабушки, а мой дедушка, князь Николай Григорьевич Вяземский, в то время гофмаршал, был женат на племяннице графа Льва Кирилловича, и в их доме граф часто встречался с княгиней Голицыной.
Граф Лев Кириллович Разумовский был пятый сын Кирилла Григорьевича, у которого было одиннадцать человек детей: шесть сыновей и пять дочерей. Лев родился в 1757 году. Кирилл Григорьевич стремился дать сыновьям хорошее образование, что при несметном его богатстве не представляло затруднений. Ежегодный его доход определяли в 600 ООО рублей. Чтобы удалить детей из-под влияния матери, которая не сочувствовала стремлению к культуре, Кирилл Григорьевич нанял на Васильевском острове отдельный дом и поместил туда сыновей, окружив их тщательно избранными гувернерами и профессорами; затем продолжительное пребывание за границей Льва Кирилловича помогло сделать из него всесторонне образованного человека. Он любил книги, науки, художества, музыку, понимал и сочувствовал природе, и едва ли не у него первого в Москве был при доме зимний сад. Вся Москва стремилась на его праздники, где радушный хозяин принимал истинным барином, в полном и настоящем значении этого слова, очаровывая всех своим добродушием и утонченной вежливостью. Его развитой ум не мог не понять высокого учения масонов и не отнестись отзывчиво к их законам; он сам сделался убежденный масон, был в переписке с Поздеевым, но это не мешало ему быть ревностным, глубоко верующим христианином. Все высокое, чистое и честное привлекало его: это была глубоко отзывчивая личность. В обществе он был милый говорун, несколько картавил, и его вечный насморк придавал его голосу какую-то особенную привлекательность. Он боялся сурового холода зимы и всегда ездил с большой меховой муфтой, которую он ловко и даже грациозно бросал в передней. При частых встречах с молодой княгиней Голицыной нежное сердце графа не устояло при виде ее миловидности и участливо прильнуло к ней, зная, что она несчастлива. Об этом романе вскоре заговорила вся Москва, и тогда, с обоюдного дружелюбного согласия, состоялся развод, который позволил графу жениться на княгине М. Г. Голицыной в 1802 году.
Развод в те блаженные времена считался чем-то языческим и чудовищным. Сильно возбужденное мнение большого света обеих столиц строго осуждало нарушавших закон, и все решили не принимать молодую чету. Но князь Голицын продолжал вести дружбу с графом Львом Кирилловичем, часто обедал у бывшей своей жены и нередко показывался с нею даже в театре. В семье графа этот брак тоже не пришелся по сердцу, но молодая графиня сумела снискать расположение семьи мужа, и даже цельный характер старика, Кирилла Григорьевича, не устоял перед веселой и красивой невесткой. Когда холодность, с которой графиня была встречена в семье, заменилась самыми родственными отношениями, тогда и общество стало заискивать расположение богатой графини, предвидя, что в ее доме будут даваться празднества, на которые все-таки жаль было бы не попасть. Графская чета отделала свой дом на Тверской (дом, в котором теперь помещается английский клуб) и подмосковный – Петровско-Разумовское, и общество охотно толпилось у них на пирах, задаваемых в Москве зимой и в Петровском – летом.
Но брак все-таки официально не был признан, и менее сговорчивые барыни, быть может, из зависти к чрезмерной роскоши туалетов графини, злобно, тайком делали намеки на не совсем правильное положение, но и этим толкам был положен конец во время посещения Москвы императором Александром Павловичем, в 1809 году. В этом помог граф Гудович, главнокомандующий Москвы, который взял на свою ответственность пригласить молодую графиню на бал, где должен был присутствовать государь. На этом балу император подошел к бабушке и громко сказал: «Графиня, позвольте пригласить вас на полонез?» С этой минуты графиня Марья Григорьевна неоспоримо вступила в права законной жены и графского достоинства.
Великолепное подмосковное было только что окончательно отделано, и Разумовские, было, принялись за перестройку московского дома, где хотели повысить все потолки, уничтожив для этого целый этаж, как нагрянул 1812 год. Бабушка с мужем должны были бежать и решили укрыться в поместье Тамбовской губернии. Ехать в Малороссию, в великолепное имение Карловку, им показалось уже слишком далеко и утомительно.
Так как дом в Москве находился в полной переделке, то вся мебель и все драгоценности в виде картин, бронзы, были перенесены в погреб и большую кладовую. Стоянка французов близилась уже к концу, и, вероятно, все драгоценности уцелели бы, не будь предательства одного служащего при доме, оставленного для охранения его, и в несколько часов все было истреблено и разграблено французами, занимавшими дом. Петровско-Разумовское подверглось такому же хищению. Там, между прочим, была громадная библиотека, с любовью собранная графом в течение пятнадцати лет и оцененная библиотекарем, составлявшим каталог, в 400 тысяч рублей, – ни одной книги не сохранилось. В Петровском граф потерял даже то, что никакими деньгами восстановить нельзя было, а именно чудную оранжерею. В ней было до пятидесяти редких экземпляров лимонных и апельсинных деревьев. Оранжерею подожгли крестьяне с двух концов, уже после ухода француза, озлившись на садовника, который выговаривал им за их равнодушие и отсутствие желания поспешить на помощь, чтобы удалить следы беспорядков, совершенных французами. Французы, уходя, оставили от дома один остов – стены, а двери и окна были выломаны и уничтожены, а теперь еще свои крестьяне помогли остальное превратить в пепелище. Конечно, Петровское было снова восстановлено, центр богатств Льва Кирилловича не был тронут, так как находился в Малороссии.
Брак моей бабушки был из один самых счастливых. Быть может, покой графа и был отравлен мыслью, что он женился на «отпущеннице», но эта же самая мысль заставляла этого глубоко совестливого и доброго человека еще сильнее привязаться к любимой женщине и окружать ее таким утонченным вниманием, от которого бабушка чувствовала себя вполне счастливой. Так протекло шестнадцать лет самой светлой жизни, любви и полного согласия, но вот 21-го ноября 1818 года Льва Кирилловича не стало. Отчаяние бабушки было беспредельно. На основании действовавших еще в то время в Малороссии Литовского статута и Магдебургского права граф завещал все свои украинские местности жене в полную собственность. Но не так-то просто обошлось это дело для бабушки. Один из братьев покойного, Алексей Кириллович, завел процесс, в котором он оспаривал законность брака и вследствие того и право на наследие. Три года тянулся этот процесс, в течение которых моя бабушка, лишенная всяких средств, жила на Литейной, чуть не в подвальном этаже, в лишениях, которые для нее равнялись полной нищете. Этот дом на Литейной был мне как-то раз показан А. Ф. Фейхтнер. Процесс был выигран бабушкой после трех лет упорной тяжбы. Сильное горе от потери любимого существа, а также и страх неудачного исхода процесса пошатнули здоровье бабушки, и доктора посоветовали ей съездить за границу. Там новые впечатления, новая жизнь под другими условиями, благотворно подействовали на нее; но вероятнее всего, что счастливые особенности ее характера и натуры, столь восприимчивой ко всем веселящим проявлениям жизни, взяли свое. Она в глубине души хотя и осталась верна своему горю, но траур жизни и одеяний сменился более светлыми оттенками. Новая жизнь за границей ее поглотила: Париж и Вена долго помнили ее радушный прием на блестящих празднествах, которыми она неустанно развлекала общество. Карлсбад даже посвятил ей памятник в благодарность за ее неутомимую инициативу в прогулках и веселых праздниках – она там была душой общества. По возвращении своем в Россию бабушка заняла в петербургском обществе подобающее ей положение; дом ее сделался одним из наиболее посещаемых. Вечера, обеды, рауты, зимой в городе, а летом на ее прелестной даче в Петергофе соединяли все общество. И не одно городское общество посещало ее праздники, но и царская фамилия была к ней благосклонно расположена. Император Николай Павлович и государыня Александра Федоровна в особенности были к ней милостивы и удостаивали ее празднества своим высоким присутствием. У меня хранится воспоминание того времени в виде картины, на которой изображен китайский бал, где все присутствовавшие были одеты в китайское платье. Многих можно узнать: великая княгиня Мария Николаевна рельефно выделяется на картине своей строгой красотой, а также и роскошью своего костюма; граф Григорий Строганов в виде тучного мандарина и, наконец, моя бабушка, с чудными жемчугами в виде шпилек в причудливой китайской прическе. Страсть бабушки к шумным увеселениям доходила до слабости, вся ее жизнь была вечно суетливое движение в кругу веселия и многолюдности; свет, общество были элементами, питавшими ее организм. Конечно, эта жажда развлечений не могла существовать без страсти к нарядам, и эта страсть была доведена до колоссальных размеров. Рассказывают, что, возвращаясь из Парижа в 1835 году, она привезла с собой самую «безделицу», как она говорила, тоалетов, и, проезжая через Вену, просила одного приятеля, служившего в Петербурге по таможенному ведомству, облегчить ей затруднение провоза тоалетов, представлявших на этот раз «безделицу» в триста платьев.
Но при столь поглощающем легкомыслии бабушка была ангельской доброты; просящему она не могла отказать, и были случаи, где она себя стесняла, чтобы заплатить долги кого-либо из племянников. Такая черта прекрасна в каждом, но в бабушке, которую считали только женщиной легкомысленной и поглощенной светскими соблазнами, такая черта много искупает и устанавливает факт, что она не была эгоистична. Она часто бывала в денежных затруднениях, и только близкие родственники могли бы указать причину, подсчитав итог ее милосердия и щедрости к ним. Дом свой в Москве она подарила своему брату, моему дедушке, вечно нуждавшемуся в деньгах, а Карловку, в минуту гнева на моего отца, который считался в будущем ее единственным наследником, она продала великой княгине Елене Павловне за пожизненную пенсию.
С дорогой моей бабушкой мне пришлось провести только последние два с половиной года ее жизни, но я всегда с чувством благодарности к судьбе вспоминаю это время, и теперь – оканчивая сама свой жизненный путь, взглянув на прошлое, я могу сказать, что лучшего времени в моей жизни не было. Тут довольство жизнью не обусловливается роскошью, которой я пользовалась, но всецело зиждется в чувстве благодарности за безграничную любовь бабушки ко мне. К сожалению, я была слишком молода, чтобы вполне оценить ее, и только в течение жизни, столкнувшись с людьми бессердечными и даже жестокими, я умиленно вспоминала душевную теплоту моей дорогой бабушки. Мы были с ней тезки, в самом широком значении этого слова: я носила имя княжны Марии Григорьевны Вяземской, как и моя бабушка до своего замужества. Как это часто бывает с очень древними стариками, бабушка видела во мне возрождение своей юности и молодела душой, глядя на меня. Она обставила меня роскошно, у меня была своя горничная, своя карета и выездной лакей, целый маленький штат в моем распоряжении. С нашим переездом на дачу в Петергоф переехали и некоторые, составлявшие постоянную табельку моей бабушки. Гр. К. селилась всегда по возможности близко к нашей даче, и, говорят, из карточного выигрыша составляла себе серьезный годовой доход. Так утверждал князь Павел Павлович Гагарин, избегавший по возможности участвовать в партии бабушки, говоря, что играть с ней – это наверняка выигрывать, настолько бабушка играла плохо и рассеянно. Затем был г. Сутгоф и милейший Илларион Алексеевич Философов, составлявшие партию табельки, чтобы не лишать бабушку удовольствия, без которого она бы скучала вечером. Партия затягивалась поздно, и бабушка никогда не ложилась раньше двух-трех часов ночи. Вечером я разливала чай, но бабушка строго следила, чтобы в одиннадцать часов я отправлялась спать, так что в ужине я никогда не участвовала. Но, уходя к себе, я все-таки не ложилась, а читала до того времени, когда, бывало, услышу шаги бабушки, которая, проходя через мою комнату, тихонько кралась, ступая осторожно, не подозревая вместе с тем, что из полутемноты комнаты, освещенной мягким светом лампады, на нее смотрят смеющиеся глаза, совсем не сонные.
Жизнь на даче была почти та же городская жизнь: так же закладывали ландо в два часа, и так же делались визиты до пяти; за обедом почти всегда были гости, затем прогулка с гостями на музыку, где делались еще приглашения приехать после музыки на чашку чая, собиралось человек 15, и так ежедневно. При дачной жизни была только разница в легкости созывать к себе гостей, чего городская жизнь не представляла. Дача бабушки часто удостаивалась видеть в своих стенах царскую фамилию. В одно из посещений императора Николая
Павловича, когда он запросто завтракал у бабушки, он пожелал обойти весь дом и даже прошел крытой галереей в кухню. У бабушки в это время была кухаркой француженка м-me Francoise. Государь обратился к ней со словами: «Я хочу сделать вам комплимент, м-me Francoise, вы по истине искусная повариха». M-me Francoise, низко присев, ответила: «Я возлагаю свои руки к ногам вашего величества!» – и при этом к ногам императора она положила самый большой кухонный нож, который случайно держала в руках.
В другой раз мы сидели, как обыкновенно после завтрака, на террасе, когда спешно появившийся maitre d’hotel Angelo доложил: «Madame la comtesse, Sa Majeste l'Empereur», – бабушка быстро пошла государю навстречу, приказав Angelo убрать ее маленькую болонку Barbiche, страшно злую и на всех кидающуюся собачку. Она при виде постороннего лица заливалась таким неистовым лаем, что долгое время перед ней всем приходилось молчать. Я последовала за бабушкой. Тут я в первый раз увидела нашего незабвенного монарха, императора Александра II, и наследника цесаревича Александра Александровича. Когда государь вошел и своей очаровательной улыбкой и ласковым взглядом приветствовал бабушку, мое юное сердце радостно забилось от сознания близости монарха. Я была ему представлена, и он вспомнил мою мать, с которой он много танцевал на придворных балах, когда еще был наследником, и милостиво стал спрашивать меня о ее здоровье и образе жизни. Мы сели на ту же террасу, и после непродолжительного разговора государь спросил, отчего он не видит Barbiche. Бабушка послала меня за ней. Это непокорное маленькое существо все время рычало, пока я его несла на руках, и старалось меня укусить; ярость собачки все усиливалась, и в ту минуту, когда я передавала ее наследнику, она хотела укусить мою руку, но хватила руку наследника, который желал удержать порыв ее гнева. Бабушка была в отчаянии и стала извиняться, мы же все от души смеялись, хотя острые зубы собачонки проникли до крови в руку наследника. Великий князь долго не мог забыть этот эпизод, и, когда впоследствии я удостаивалась танцевать с его высочеством, он шутя мне говорил: «А злая Барбишка не появится?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.