Автор книги: Елена Лаврентьева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Моя бабушка Мария-Анна
Л. Ф. Достоевская[40]40
Достоевская Любовь Федоровна (1869–1926) – дочь писателя Ф. М. Достоевского, автор воспоминаний об отце.
[Закрыть]
Мой дед по материнской линии, Григорий Иванович Сниткин, был по происхождению украинцем. Предки его принадлежали к семье казаков, живших на берегах Днепра в окрестностях Кременчуга. Фамилия их была Снитко. Когда Украина была присоединена к России, они обосновались в Петербурге и, чтобы доказать верность русской империи, изменили украинскую фамилию Снитко на русскую Сниткин. Они сделали это от чистого сердца, а не из низких побуждений и заискивания; для предков моей матери Украина навсегда осталась Малороссией, младшей сестрой Великой Руси, восхищавшейся ею до глубины души. И после переселения в Петербург мои предки остались верны своим украинским традициям. Тогда Украина находилась под влиянием католических священников, имевших славу лучших воспитателей молодых людей. По этой причине мой прадед Иван Сниткин, хотя был православным, отдал своего сына Григория в школу иезуитов, только что открытую в Петербурге, впоследствии, однако, закрытую по приказу русского правительства. Мой дед получил там отличное воспитание, какое всегда дают ксендзы, но на протяжении всей жизни ничего иезуитского в его поведении не было. Он был настоящим славянином: слабым, робким, добропорядочным, сентиментальным и романтичным. В молодости он пережил большую страстную любовь к знаменитой Асенковой, единственной исполнительнице ролей в классических трагедиях в России. Мой дед проводил все вечера в театре и знал наизусть ее монологи. Тогда дирекция императорских театров разрешала поклонникам актеров приветствовать их на сцене. Юношеская робкая и почтительная влюбленность моего деда очень нравилась Асенковой, и она выказывала ему свое благоволение разными способами. Так, она доверяла моему деду свою шаль и цветы, когда шла на сцену читать прекрасные стихи Расина или Корнеля; на его руку она опиралась, возвращаясь, дрожащая и обессиленная, в ложу, в то время как охваченные восторгом зрители бурно аплодировали обожаемой актрисе. Другие поклонники Асенковой ревновали моего деда к ней и требовали своей очереди на право нести ее шаль и сопровождать ее в ложу. «Нет! – сказала Асенкова ревнивцам. – Нет, это право принадлежит Григорию Ивановичу. Я так хорошо себя чувствую, опираясь на его руку!» Бедная Асенкова была очень хрупкой, очень болезненной; она
страдала чахоткой и умерла молодой. Отчаяние моего деда было необычайным; в течение многих лет у него не хватало мужества пойти в театр, который он так любил. Он никогда не забывал великую актрису и часто молился на ее могиле. Моя мать рассказывает, что однажды, когда она была еще совсем маленькая, ее отец взял с собой на кладбище ее, брата и старшую сестру, заставил их встать на колени перед надгробием Асенковой и сказал им: «Дети, молите Бога об упокоении души величайшей актрисы нашего столетия!»
Я была уверена, что эта страсть моего деда известна только нашей семье. Поэтому я была очень удивлена, когда нашла в одном историческом журнале упоминание об этом в статье старого театрала. Он утверждал, что страсть моего деда была не любовью молодого мужчины к красивой женщине, а восхищением талантом великой актрисы. По-видимому, подобная страсть – редкое явление в России, если она так надолго запомнилась старому хроникеру. Он приводит и подробность, мне не известную: через некоторое время после смерти Асенковой в ролях трагического репертуара предстала перед публикой одна из ее сестер. На ее дебют пришел и мой дед, не посещавший театр после смерти своего божества. Он внимательно слушал юную дебютантку, но ее игра ему не понравилась, и он снова исчез.
Мой дед был одним из тех людей, которые рано старятся. К тридцати пяти годам он потерял все свои волосы и большую часть зубов. Его лицо было изборождено морщинами, и он выглядел, как старик. Но в этом возрасте он женился при странных обстоятельствах. Моя бабушка с материнской стороны, Мария-Анна Мильтопеус, была шведкой из Финляндии. Она утверждала, что ее предками были англичане, вынужденные покинуть в XVII веке свою страну из-за религиозных волнений. Они поселились в Швеции, женились на шведках и потом переселились в Финляндию, где приобрели поместье. Английская их фамилия была, должно быть, Мильтон или Мильтоп, так как окончание «ус» шведское. В Швеции был обычай добавлять к мужским именам людей науки – пасторов, писателей, ученых, врачей, профессоров – это окончание. Я не знаю, какая профессия была у моего прадеда Мильтопеуса; заслуги его перед соотечественниками столь велики, что они похоронили его в кафедральном соборе Або, финском Вестминстерском аббатстве, и над его могилой воздвигли мраморный памятник.
Моя бабушка очень рано потеряла своих родителей и воспитывалась у теток, не сделавших ее молодость счастливой. В молодости Мария-Анна была очень хороша, тип красоты ее был истинно норманнский. Высокая, стройная, с классически правильными чертами лица, с великолепным цветом лица, голубыми глазами, роскошными золотистыми волосами, она вызывала всеобщее восхищение. У Марии-Анны был чудный голос, и подруги называли ее «второй Христиной Нильсон». Это восхищение вскружило бабушке голову, и она решила стать певицей. Она отправилась в Петербург, где ее братья служили офицерами в гвардейском полку его величества, и сообщила им о своем плане. «Ты сошла с ума, – сказали ее напуганные братья. – Ты будешь виновата, если нас выгонят из полка! Товарищи не позволят нам остаться, если ты станешь актрисой». В России всегда придерживались довольно строгих правил в этом отношении; офицер должен был подать в отставку, если хотел жениться на актрисе. Вероятно, в те времена, когда моя бабушка была молода, русские офицеры не могли также иметь родственников на сцене. Мария-Анна должна была пожертвовать своим актерским честолюбием ради военной карьеры братьев. Она сделала это тем охотнее, что вскоре после прибытия в Петербург влюбилась в одного из их товарищей, молодого шведского офицера. Любящие обменялись клятвой в верности и собирались пожениться, когда началась война; офицер был отправлен на фронт и одним из первых убит. Мария-Анна была слишком горда, чтобы плакать, но ее сердце было разбито. Она продолжала жить у своих братьев, но больше не обращала никакого внимания на мужчин; по-видимому, они не существовали для нее больше. Ее невесток не очень устраивало присутствие в доме красивой девушки с властным характером, оспаривавшей у всех первенство. В те времена девушка из хорошей семьи не могла жить одна; она должна была жить или в доме супруга, или у родных. Следовательно, ей надо было выйти замуж, чтобы быть независимой. Ее невестки взялись за дело, устраивали вечера и приглашали молодых людей. Красивая шведка, поющая страстным голосом, имела большой успех. Мария-Анна получала много предложений, но все отклонила, «Мое сердце разбито, – сказала она родным. – Я никого не могу любить». Невестки рассердились, услышав эти слова, казавшиеся им бессмысленными, и попытались образумить свою эксцентричную родственницу. Однажды, когда ее принуждали согласиться на выгодный для нее брак, Мария-Анна раздраженно сказала: «Послушайте, Ваш протеже мне настолько противен, что, если уж я должна во что бы то ни стало выйти замуж, лучше я выйду за доброго старого Сниткина, он, по крайней мере, симпатичен мне». Мария-Анна обронила эти неосторожные слова, не придав им значения. Но ее невестки немедленно ухватились за них. Они направили преданных им подруг к моему деду, чтобы те очень деликатно упомянули о пылкой страсти, которую воспламенили в сердце девицы Мильтопеус его достоинства. Дед мой был очень удивлен. Конечно, он восхищался красавицей-шведкой и с удовольствием слушал оперные арии в ее исполнении, но мысль, что он может понравиться этой красивой девушке, никогда не приходила ему в голову. Она не обращала на него никакого внимания, рассеянно улыбалась, проходя мимо, и изредка перекидывалась с ним словом. Но если она действительно так его любила, то он охотно попросит ее руки.
Невестки Марии-Анны с ликующим видом передали ей предложение моего деда. Бедная девушка очень испугалась. «Но я не хочу выходить замуж за этого старого господина, – сказала она своим невесткам. – Я говорила о нем для сравнения, чтобы Вы поняли, до какой степени был мне противен другой претендент». Это объяснение запоздало. Родственники Марии-Анны сказали ей строго, что хорошо воспитанная молодая девушка никогда не должна произносить неосторожные слова; что можно, конечно, отказать человеку, делающему предложение, не зная, как оно будет принято; но отклонить предложение, спровоцированное самой, значит оскорбить достойного человека, не заслужившего, конечно, такой обиды; к тому же Марии-Анне уже двадцать семь лет, и она не может неизвестно до каких пор оставаться у своих братьев, и это самое время для нее задуматься, наконец, всерьез о своем будущем. Бабушка моя увидела, что невестки поймали ее в западню, и покорилась неизбежному. К счастью, «этот бедный, старый Сниткин» был ей симпатичен.
Брак этих двух мечтателей оказался довольно удачным. Дед мой никогда не забывал знаменитую Асенкову, бабушка постоянно думала о любимом женихе, бедном офицере-блондине, павшем на поле битвы; однако это не помешало им иметь нескольких детей. Их характеры дополняли друг друга; бабушка была властной женщиной, супруг ее робким; она приказывала, он повиновался. Однако дед всегда мог настоять на своем, когда речь шла о близких сердцу вещах. Он пожелал, чтобы его жена переменила религию, и объяснил ей, что дети не смогут быть хорошими христианами, если их родители исповедуют разные религии. Бабушка перешла в православие, но продолжала читать Евангелие по-шведски. Позднее, когда дети начали говорить, дедушка запретил жене учить их ее родному языку. «Мне скучно, когда вы говорите между собой по-швед-ски, а я не понимаю», – сказал он. Это запрещение было очень неприятно моей бабушке, так никогда не научившейся правильно говорить по-русски. Всю жизнь она говорила по-русски на собственный, довольно причудливый лад, и ее друзья часто смеялись над ней. Если речь шла о чем-то важном, она предпочитала говорить с детьми по-немецки. После свадьбы дедушка и бабушка сняли сначала квартиру, как это обычно делалось в Петербурге. Этот образ жизни не нравился моей бабушке, привыкшей в Финляндии к более широкой жизни. Она попросила мужа приобрести земельный участок, продававшийся на берегу Невы, в отдаленном квартале, недалеко от Смольного монастыря. Она распорядилась построить там поместительный дом, окруженный большим садом. В самом центре Петербурга она жила, как на даче. У нее были свои цветы, фрукты, овощи. Бабушка не испытывала особой любви к украинской родне мужа и принимала их только по семейным праздникам. Все же шведки, приезжавшие в Петербург и так или иначе связанные с кем-нибудь из ее многочисленных родственников в Финляндии, бывали у нее, завтракали, обедали и даже иногда ночевали в просторном бабушкином доме, где было несколько комнат для гостей. Уезжая в Финляндию, шведские подруги оставляли на ее попечение своих детей, определенных в различные императорские институты, и сыновей, служивших офицерами в русских полках. В такие праздники, как Рождество и Пасха, дом и сад дедушки и бабушки оглашались смехом и шведской болтовней маленьких институток, учеников кадетского корпуса, молоденьких робких офицеров, еще плохо говоривших по-русски и счастливых тем, что нашли в незнакомом Петербурге кусочек Финляндии. Как все женщины германского происхождения, бабушка очень мало заботилась о своем новом отечестве и думала только об интересах представителей ее собственного рода[41]41
Достоевская Л. Ф. Достоевский в изображении своей дочери. СПб., 1992, с. 100–105.
[Закрыть].
«Тончайший дым воспоминаний»
С. М. Волконский[42]42
Волконский Сергей Михайлович (1880–1937) – князь, камергер, внук декабриста, директор императорских театров (1899–1901), один из выдающихся деятелей русской культуры, с 1921 года в эмиграции.
[Закрыть]
Фалль, дивный Фалль под Ревелем на берегу моря. Под знаком Фалля прошел расцвет моей детской души, и на всю жизнь «Фалль», звук этого имени, остался символом всего прекрасного, чистого, свободного от реальной тяжести. Он живит меня бодрящей лаской морского воздуха, смолистым запахом соснового бора. Встают в памяти крепкие очертания нависших скал, в закатах пылающее море, зеленый мягкий мох во влажной тени хмурых елок и крепкий серый мох на сухом песке под красными соснами; бурливая, в глубоких берегах река, далеко расстилающиеся долины и холмы разделанного парка; огромные со скорченными ветвями каштаны, тонкие перистые лиственницы; журчащая вода и мшистый камень, в тиши подлесной приветливая черника, улыбчивая земляника; дорожки, вьющиеся, убегающие, каменными лестницами поднимающиеся, спускающиеся; беседки на горах, над бурливою рекой, над зелеными низинами смотрят на далекое синее море или на холмистую кудрявость лесную, из-за которой розовая башня поднимает свой сине-желтый флаг…
О, этот дом, в котором пахнет деревянною резьбой, сухими и живыми цветами! Приветливая готика, уютная нарядность; дивный вид с террасы, из каждого окна. И все: воздух, свет, запахи, портреты, книги, и тишина, и говор – все укутано немолчным шумом водопада…
Спальня моей бабушки выходила окном на водопад. Мебель готическая, белая с черным; ситец светлый с красными цветочками; портреты, вазочки, воспоминания. По всему Фаллю прошлое к вам прикасается, ласково окликает. Из спальни тут же выход в маленькую восьмиугольную башенную комнату – миниатюры, бюро с вензелем императрицы Марии Феодоровны, ее портрет пастелью, писанный в Версале, и чудный вид на внизу шумящую и пенящуюся реку, на дальний парк и сквозь просеку светящееся море. Море сияет далеко, река шумит глубоко, а окно высоко, и между ними воздух и пространство… <…>
Вечер, сумерки, ламп еще не зажигали. Бабушка на своем Эраре играет: грустно, протяжно, а все-таки как-то утешительно. Слушаю в блаженной по-лудреме; в левой руке жалоба как будто повторяется… Как-то раз она сказала, что это называется вальс, что это сочинил Шопен какой-то. Но тут я еще не знаю, что это, и сижу я не в гостиной, а в соседней, «колонной», комнате. В большие окна смотрит белый вечер северной весны. Что-то застылое в природе – туда не хочется. Как-то смирно там, за окном. Только самые верхние листочки на деревьях трепещут, темные против белого неба. Большой каштан, тяжелый, вырисовывается над обрывной пустотой; его посадила, говорят, старая тетка Захаржевская, тетка моей бабушки; она иногда гостит в Фалле, она такая же большая и тяжелая, как ее каштан; она курит особенные папироски из соломы: пахитоски называются; от нее хорошо пахнет… Там под обрывом растут те красные цветы метелкой, про которые мать рассказывала, что, когда она была маленькая, ей ее бабушка говорила, что, когда она была маленькая, ей одна древняя старушка говорила: «Всякий раз, что увидишь этот цветок, вспомни обо мне». И я всю жизнь, когда его видал, вспоминал и мою мать, и прабабку графиню Бенкендорф, которой никогда не видал, и древнюю старушку, которой имени не знаю. И еще на днях, в июне 1921 года, в садике одного дома на Сивцевом Вражке увидал я этот цветок и мыслью пролетел от нашего двадцатого столетия сквозь девятнадцатое в восемнадцатое, когда древняя старушка говорила маленькой моей прабабушке, чтобы помнила ее… <…> И после этого – другой Фалль; Фалль моей бабушки Марии Александровны. Этот Фалль живет в тех близких верхних слоях сознания, где живет то, что мы видели, знали, любили, так любили, что только с жизнью вместе угаснет любовь и только с любовью вместе угаснет ее свежесть.
Бабушка была самое аристократическое существо, какое я в жизни знал. Тонкая, хрупкая. Вижу ее в белом гладком платье, с белой кисейной косынкой под соломенной шляпой, обстригает розаны или кусты. Оттуда любовь моя к деревьям и кустам. Она отлично знала названия, привычки растений. Сколько елок, сколько каштанов переслала она к нам в Павловку, в Тамбовскую губернию! Этих фалльских уроженцев мать моя называла латинским эпитетом Fallensis.
Сколько любви, ласкового ухода вокруг деревьев и цветов! Когда бабушка находила на дороге кучку сухого конского помета, она протыкала зонтиком и на конце зонтика несла драгоценное удобрение, чтобы сложить его в цветочную клумбу.
Она по-русски плохо говорила. Она принадлежала к тому поколению, которое воспитывалось по-французски, а русский язык воспринимало в девичьей. Так выходило, что, тончайший цвет аристократизма, бабушка, говоря по-русски, употребляла такие выражения, как «в эфтом» и «с эстим». Да, она была очень аристократична, и иногда это проявлялось с некоторою узостью в отношениях к людям: вопросы внешних форм действовали отчуждающе. Но это было в мелких, безразличных обстоятельствах жизни; в больших, важных случаях она подходила к людям с той душевной широтой, которая именно и есть высшее проявление истинного аристократизма. Чужое горе, чужая болезнь заставали ее как солдата на посту. Мой брат Григорий готовился в Морское училище, жил в приготовительном пансионе в Ораниенбауме; вдруг заболел воспалением легких, а пансион переезжал в Петербург – был конец лета. Родители были за границей, я и брат Петя были в гимназии. Бабушка приехала из Фалля, поселилась в маленькой одинокой дачке и выходила брата.
Однажды приехав в Фалль, где мы были уже раньше нее, она объявила, что с сегодняшнего дня будет говорить с нами не иначе как по-французски. О, как я благодарен ей за это столь напугавшее меня решение! Какая великая вещь знание языка; ведь мы не только обогащаем речь свою, мы обогащаем разум новыми понятиями, новыми соотношениями, новыми логическими категориями. Тут же мы начали с матерью читать французских стариков. Первая вещь была «Атали» Расина – мир красоты: и сами слова, и звуки этих слов, и мысли, и форма этих мыслей. Сознание формы вливалось в меня и от тех, с кем я жил, и от того места, где я жил, и от того, чем я жил. Прекрасная библиотека фалльская восходила к началу восемнадцатого столетия своими изданиями и чудными переплетами. Я стал брать книгу и уходить в лес. Так роднились красоты стиха с красотами природы; какая-нибудь сцена трагедии сливалась с солнечным лучом, между деревьев падавшим на зелень подлесного ковра. Я перечитал всего Расина, всего Корнеля, всего Мольера…
Когда мы с братом, выдержав вступительный экзамен в шестой класс гимназии, приехали в Фалль, у почтового моста при выезде из Кэзальского леса нас встретила триумфальная арка из сосновых ветвей. Бабушка, мать, братья, сестра, няня – словом, все ждали нас под аркой, над которой было натянуто белое полотно и на нем, как мы узнали впоследствии, по выбору маленького еще тогда брата Саши красовалась надпись, которою Павел I встретил Суворова после альпийского похода: «Достойным – достойное!» Младшие братья поднесли старшим по лавровому венку; бабушка подарила по выдвижному карандашу в золотой оправе.
Одно лето я прожил в «избе», что на той стороне реки над водопадом из-за лесу выглядывает. Мне были приятны и самостоятельность и красивое одиночество. Утренняя радость, утренний гам лесной и первый брызг лучей сквозь росистые ветви обдавали меня, когда по каменной лестнице спускался к цепному мосту, чтобы идти в большой дом. Смолисто-хвойная задумчивость обнимала меня, когда в вечернем сумраке по каменным ступеням поднимался к своему жилищу. Уезжая в восьмой класс, прощаясь с бабушкой, положил на стол ключ от «избы»:
– Могу им еще когда-нибудь воспользоваться?
– Пока я на этом свете, всякий раз, как пожелаешь.
Но это был последний раз. Следующее лето я провел в путешествии, в Фалле не был, а осенью она умерла. С 1868 года мы так распределяли: одно лето в Фалле, а два в Павловке, и из этих двух одно бабушка проводила с нами. В 1881 году в сентябре мать проводила ее до Вержболова; она поехала в Рим. В октябре мы получили известие, что она больна. Мы с матерью выехали. Я только поступил в университет; благодарен, что отец меня отпустил.
Мы застали бабушку в живых еще в течение двенадцати дней. При ней была прелестная ее старшая сестра, тетка Аппони. Бабушка умерла в страшных мучениях от закупорки кишок; но она выказала изумительное мужество и, хрупкое, нежное существо, учила нас умирать. Она скончалась 4 ноября в шесть часов вечера. Она жила в Palazetto Borghese, что против большого дворца Боргезе. Дочь ее сестры, графини Аппони, была за князем Боргезе; сестра ее жила здесь, здесь же поселилась и бабушка. Мы отвезли гроб на станцию и поставили в вагон; покрыли красным покровом, обложили пальмами; вагон запечатали. Печати сняли в Ревеле. Так, среди снега и мороза предстал под красным покровом и, обложенный римскими пальмами, проследовал в Фалль и стал в домовой церкви, в так называемом «церковном доме», гроб княгини Марии Александровны Волконской. Был мягкий зимний день. Гора была покрыта белым снегом и, белая, расстилалась книзу долина; черные из-под белых подушек глядели еловые ветви, в то время как зеленые пальмы ложились в могилу… Двадцать лет жизни изымались из реального существования и переходили в тончайший дым воспоминаний. И в то время как неумолимая земля заравнивала грань между настоящим и уходящим прошлым, – за белым саваном равнины я видел, поверх макушек внизу лежащего леса, как море сочеталось с небом…[43]43
Князь Сергей Волконский. М., 1992. Т. 2, с. 6, 8–9, 20–23.
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.