Электронная библиотека » Елена Лаврентьева » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:10


Автор книги: Елена Лаврентьева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Записки
С. Н. Глинка[8]8
  Глинка Сергей Николаевич (1775–1847) – поэт, драматург, переводчик, журналист и цензор, издатель журнала «Русский вестник».


[Закрыть]

Я был счастлив в ребячестве моем, меня любили. Особенно ласкала меня моя двоюродная бабка Лебедева, вдова родного брата моей родной бабки. Село ее Третьяково было только в 15 верстах от Суток. В каждый свой приезд она, мимо всех других братьев, дарила меня и лучшими игрушками, и лучшими гостинцами. Я не понимал тогда, что это было предпочтение, за которым так гоняются в свете, но всегда выбегал первый к ней навстречу и целовал ее руку, которой она меня так приголубливала. Лелеяло меня и сердце моей матери, но по нежной ее заботливости о старшем моем брате я видел, что оно ближе было к нему. Не понимал я тогда, что это была зависть, а мне было досадно. И в сердцах детей есть свои порывы, и у мысли их есть своя догадка.

Муж бабки, Петр Григорьевич Лебедев, при учреждении губернии избран был судьею в Духовщинском уезде. А это было тогда чередой почетною в новом мире управления, устроенного Екатериной II. Тогда шар дворянский обвивался каким-то блеском волшебным. Слышно было, что в Новгороде избран был в заседатели суда отставной генерал-майор. Он жаловался Екатерине, и она отвечала: «Я установила выборы, а шары дворянские не от меня зависят». Известно также, что в Московском уездном суде не отказался от должности заседателя камергер Ступишин, родной брат того Ступишина, который начальствовал в Пензенской губернии во время Пугачевского бунта. Тогда с таким же вниманием смотрели на судей, решителей жребия тяжущихся, с каким древние мореходы наблюдали светила небесные. Справедливость велит упомянуть, что тогда еще свято уважалась речь: «Он беден, да честен». У мужа бабки моей было небезбедное состояние, а к нему, по общей тогда молве, он прибавил только имя честного человека и беспристрастного судьи.

Бабка моя меня, своего любимца, выпросила погостить и пожить в селе ее. По отметке ее в святцах о моем туда приезде, я помню, что это было 1780 года, в исходе мая. День был прекрасный. Мы отправились около вечера, и мне казалось, что родное солнце шло вслед за нами. По рощам и кустарникам разливался голос соловьев. Мне был тогда пятый год, и это был первый мой выезд. Бабка моя, боясь меня обеспокоить, велела ехать шагом. Я блаженствовал и всем любовался. Мы приехали в сумерки. Уверенная, что я буду ее жильцом, она заранее велела все приготовить:

стол был накрыт, постель моя была поставлена подле ее кровати. Все меня ждали, но никто не суетился. В доме ее все как будто шло само собой; при ней были только две дочери, старее меня шестью и семью годами; три сына ее были в военной службе. Не слыхал я никакого окрика: ни на дворовых людей, ни на приказчиков. Каждый знал свое дело и исполнял его рачительно, оттого что не был развлечен никакими прихотями. Об этом рассуждаю теперь, а тогда чувствовал только одно наслаждение новой моей жизни.

Радостно было мое пробуждение: вереница дворовых мальчиков уже ожидала меня и бежала за мною в рощу, которая роскошно раскинулась на каких-то курганах. Рассказывали мне после, что тут была какая-то битва, в то время когда меч и копье размежевывали землю русскую; но в ребячестве моем я ничего себе не представлял и ничего не воображал. Набегавшись по курганам в роще, я побежал на луг, где уже был хоровод сенных девушек и две дочери моей бабки. В играх наших неравенство лет исчезало. Девушки пели песни, а мы кружились в хороводе. Меня величали, как будто какого-то победителя, а я просто был баловнем доброй помещицы села Третьякова. Не утерпела и она: сама явилась к нам на луг.

По праздникам в скромной одноколке мы с бабкой ездили по селу. Крестьяне в нарядных своих платьях стояли у изб; бабка моя подъезжала к каждой и заботливо спрашивала, все ли здоровы у них; где был больной, приказывала приходить к себе за сельским лекарством. Ее сердце, ее христианская любовь научили меня всех любить и всем желать добра. В разъездах своих по селу она с особенным вниманием обозревала амбары, где хранилась запасная жизнь крестьян. Село Третьяково недалеко от уездного города, и если приказчик недобросовестен, то перевоз туда хлеба ночью нетруден. Тут нужен зоркий глаз хозяйский. При ней отпускали чистую муку и дворовым, и крестьянам. «Избави, Боже, каждого человека от мякинного хлеба», – говорила она. А чем питаются бедняки в голодный год, когда у богачей на пирах разливное море! Сытый – голодного не разумеет. Тайна этой науки в человеколюбивом попечении, и эту тайну вполне знала моя бабка.

И как лелеяла она мою душу! Близ церкви, между двух рощей, окруженное цветущими берегами большое озеро отражало в волнах своих и ясное солнце, и безмятежную луну. Однажды при ней и при мне закинули невод и вытащили множество крупной и мелкой рыбы. Торопливой рукой хватал я маленьких рыбок и пускал их в озеро. «Что это ты делаешь?» – спросила бабка моя. «Мне жаль этих рыбок, – отвечал я. – Они так сильно бьются, верно, очень боятся больших рыб». Она улыбнулась и приказала, чтобы и впредь мне давали на это свободу.

Я был временным полновластным владельцем и господином в поместье моем. Я говорю: в моем поместье, потому что все тогда так думали и все это повторяли. Целая кладовая со всеми банками различных варений, все сушеные ягоды и плоды, вся эта лакомая область была в моем распоряжении, и ребятишки, мои сверстники или несколько постарее меня, были ежедневными застольниками моего пированья. Некому было мне поперечить, все покорствовали моим затеям; но я не употреблял во зло моего полномочия. В 1835 году был я в селе Третьякове, и две умные и добрые дочери моей бабки рассказывали мне, что им только та была беда, когда они, бывало, захотят работать или читать, а бабушка посылает их гулять или играть с Сережей. Отчего при этом рассказе не хочется отстать ни перу, ни сердцу? Что приковывает их к нему? Память о любви сердечной[9]9
  Глинка С. Н. Записки. М., 2004, с. 25–27.


[Закрыть]
.

Воспоминания
Ф. В. Булгарин[10]10
  Булгарин Фаддей Венедиктович (1789–1859) – писатель, журналист, редактор «Северного архива» (1822–1825) и «Литературного вестника» (1823–1824), издатель (с Н. И. Гречем) «Северной пчелы» (1825–1859) и «Сына Отечества» (1825–1839), а также секретный цензор трагедии А. Пушкина «Борис Годунов».


[Закрыть]

Недели через полторы мы отправились, в экипажах пана Струмилы, в Минск; но прежде заехали в Русиновичи, имение бабушки моего отца (т. е. родной сестры его деда), grand-tante, пани Онюховской. Эта почтенная дама представляла собой живой исторический памятник важнейших событий в крае в течение целого столетия и вместе с тем сохраняла остатки старопольских обычаев первой половины XVIII века. Такие люди редко встречаются, и я должен поговорить о ней. Бабушка отца моего родилась в 1697 году, следовательно, в это время ей было ровно сто лет. Скажу предварительно, что она умерла скоропостижно, от испуга, в 1812 году, т. е. ста пятнадцати лет от рождения, когда партия казаков внезапно и с шумом въехала ночью в ее двор. Она была необыкновенно высокого роста, держалась всегда прямо и носила шнуровку до последней минуты, и всю жизнь управляла сама хозяйством, вела переписку, не употребляя очков. Во всю жизнь свою она никогда не была до того больна, чтоб лежать в постели. Имея весьма порядочное состояние и будучи вдовой президента Гродского (т. е. уголовного) Суда, она занимала почетное место в обществе, но в течение почти сорока лет только однажды, и то по важному делу, выезжала из своей деревни, охотно принимая гостей и даже славясь радушием и гостеприимством.

В доме ее все устроено было на старинную ногу, и многие ездили к ней нарочно, чтоб насмотреться на старопольские обычаи, от которых она не отступала ни на волос. Она не переменяла никогда покроя своей одежды и одевалась так, как одевались польские дамы в начале XVIII века, т. е. в длинную белую кофту (в обыкновенные дни канифасную, а в праздники коленкоровую) до колен, с фалдами и с узкими рукавами. Корсаж состоял из шнуровки, с черными лентами накрест, как в швейцарском женском костюме. Белая верхняя исподница до колен была обшита фалдами и, между ними, одной широкой черной лентой. На голове носила она высокий чепец, перевязанный широкой черной лентой (в знак вдовства). Черные башмаки были с пряжками и высокими красными каблуками. Она всегда имела в руках высокую трость с золотым набалдашником, на котором вырезано было изображение Богоматери. При встрече с незнакомым человеком или при какой-нибудь опасности она крестилась и целовала это изображение. Взгляд ее был серьезный, голос громкий и несколько грубый. За ней, в роде вестового, ходила всегда любимая ее служанка, с ключами и с мешком, в котором были куски сахара, пряники, мелкие серебряные деньги для раздачи детям слуг и сиротам, воспитываемым в ее доме.

У нее был один только сын (давно уже скончавшийся), который известен был во всей провинции под именем короля, потому что мать не называла его иначе как мой король (шоу krolu). Она баловала своего короля до такой степени, что он был гораздо счастливее настоящего Короля Станислава Августа, хотя и был предметом шуток и, так сказать, притчей во языцех в целой Литве. Мать обходилась с ним до старости как с малолетним. Природа дала ему и ум, и доброе сердце, и вообще он был любим всеми, кто знал его близко. Мать не дала ему никакого воспитания, опасаясь науками повредить здоровью, и он едва знал грамоте. Самоучкой и по слуху он играл на фортепиано, и даже весьма приятно, с чувством и выражением. За королем ухаживали беспрестанно несколько лакеев и молодых служанок и должны были забавлять его. Для него варили ежедневно более десятка кушаньев, в малых кастрюльках и горшочках, чтобы угодить его вкусу по внезапному желанию и требованию. Сама мать не употребляла никакого лекарства, но расстроила здоровье своего короля, подчивая его без нужды всякого рода медикаментами и держа почти круглый год взаперти, чтобы не подвергнуть простуде. Во всех делах женщина умная, она, от излишней и дурно постигнутой материнской нежности, была причиной и телесной слабости, и умственного закостенения единственного своего сына, и сделала его даже смешным. <.. > Прабабушка моя, пани Онюховская, одарена была удивительной, редкой, непостижимой памятью и помнила не только все происходившее в ее детстве и молодости, но даже и то, что произвело на нее сильное впечатление в течение всей жизни. Она была по двенадцатому году от рождения, когда Шведский Король Карл XII проходил с войском из Сморгон в Борисове, в 1708 году.

Ровно через сто лет после этого события, когда я был у нее в 1807 году, она рассказывала мне про Карла XII, который несколько дней квартировал в доме ее родителей, как будто она видела его накануне. <…>

«Видала я также и соперника Карла, московского царя Петра, – примолвила прабабушка: – Это было в 1711 году, также в половине марта. В Слуцке стоял русский фельдмаршал Шереметев (прабабушка называла его Шеремет), и мы приехали со всем семейством в Слуцк, чтоб просить у него залоги, потому что его казаки и разные дикие народы, башкиры и калмыки, производили страшные грабежи. В это время разнеслась весть, что сам царь будет в Слуцке, вместе с женой своей, которую тогда впервые назвали царицей. <…>

Царь Петр, увидев меня, подошел ко мне, и, похвалив мой рост, спросил, сколько мне лет, а потом промолвил, что если я хочу идти замуж, то он доставит мне жениха по моему росту. Потом подозвал гренадерского офицера, такого же великана, как и он сам, и представил его мне. Понимая шутку, я отвечала, что, напротив, я хочу маленького мужа. “Чтоб держать в руках, не правда ли? – сказал царь, улыбаясь. – Ой, вы, польки!” С этим он оставил меня». <…> Хотя Петру Великому и не удалось выдать замуж моей прабабушки за саженого гренадера, но в доме ее была настоящая гренадерская субординация. Она страстно любила вышивание по канве и в тамбуре и, будучи уже не в состоянии сама работать, находила наслаждение в руководстве работами и имела в доме своем род мануфактуры. Более двадцати крепостных девушек, с полдюжины сирот и воспитанниц и несколько бедных шляхтяночек ежедневно занимались вышиванием ковров и обоев. Все стены и все мебели в ее доме обиты были превосходнейшим шитьем, едва ли уступающим гобеленовым обоям. Этих ковров и обоев она никогда не продавала, но не только родным, а даже и значительным людям, не по их силе, а по ее выбору, и самому Королю Польскому посылала она в подарок свои изделия, которые высоко ценились знатоками. На выписывание рисунков она не жалела денег. На больших стенных коврах рисунки изображали битвы, охоту; фигуры были в натуральный рост. На старинной массивной мебели, над дверями, над окнами и даже на печах и на всей домашней посуде и утвари были вырезаны или нарисованы гербы нашей фамилии. В портретной зале была коллекция портретов наших предков с XVI века. Словом, это был в полном смысле дом исторический, и если Литва имела своего Вальтера Скотта, то Русиновичи и вотчиница этого имения непременно играли бы роли в историческом романе. <… >

В Польше, в прошлом веке, все родные в нисходящей линии должны были падать на колени перед старшими родными и целовать ноги родителей. У моей прабабушки, пани Онюховской, этот обычай велся до ее смерти. Когда мы приехали к ней, она сидела в больших креслах. Мои родители и сестра пали к ногам ее, заставив и меня сделать то же, и она протянула ногу, которую мы поцеловали. Потом она приказала нам встать и дала обе руки для облобызания и уже после этой операции приподнялась с кресел, поцеловала всех нас в лицо, благословила и велела родителям моим сесть, а мне и сестре стать возле ее кресла.

Отец мой рассказал ей обо всем случившемся с нами, не забыв и того, что все вещи наши остались в руках наездников и что мы имеем только то, что на нас. Прабабушка не сказала в ответ ни слова, а только покачала головой.

Мы приехали утром. «Ступайте же в ваши комнаты и отдохните, – сказала прабабушка, – а я займусь хозяйством». Любимая ее девка отвела нас в назначенные нам комнаты, и тотчас явился повар, чтобы расспросить о любимых блюдах каждого из нас. Через час лакеи внесли к нам кипы. Тут был холст, батист, шелковые материи в кусках, кружева, платки, даже сукно. Не забыты были и ковры. По старопольскому обычаю, все это надлежало иметь в запасе в порядочном доме. При каждой покупке земных произведений у помещика, купец, по обычаю, должен был дарить хозяйке и, кроме того, на каждой ярмарке покупались новые товары, хотя без нужды, чтобы только купить что-нибудь, и оттого кладовые в домах были полны. По счастью, во время последней войны начальник войск русских, человек образованный, узнав, что моя прабабушка лично знала Петра Великого, нарочно ездил к ней и из уважения к памяти великого мужа, хотевшего сделать ее своей гренадершей, дал ей залог и охранительный лист, и дом ее остался неприкосновенным. Любимая служанка прабабушки объявила, что барыня просит нас принять все это на первый случай.

Мне ужасно хотелось побегать в саду, но отец мой сказал, что здесь нельзя гулять в саду без особого позволения хозяйки. Все находившиеся под крышей дома должны были сообразоваться с волей хозяйки; таков был старинный обычай! Пей, ешь, спи и прогуливайся не когда хочешь, а когда велят! Каждый был в своем доме властелином, а в чужом доме подданным. <…> Прожив несколько дней в Русиновичах, мы отправились в Минск. Перед отъездом повторились коленопреклонение, целование в ногу и в руки и благословение. Прабабушка дала моей матери кожаный мешочек со ста червонцами, завязанный и запечатанный; сестре подарила десять червонцев, а мне один червонец, на конфеты. Отца моего она только погладила по голове, и сказала: «Живи скромнее!» Когда мы уселись в коляску, отец ощупал под ногами мешок; он приподнял его: мешок был с рублями и с надписью: «500 рублей».

Мои родители не могли надивиться щедрости прабабушки: она весьма редко дарила деньгами родных, и подарок ее никогда не превышал ста злотых польских. Видя нас в несчастном положении, она отступила от своего правила. Фамильная гордость восторжествовала над всеми чувствами и правилами. Она даже не одобряла смирения отца моего, и сказала, что надлежало пустить пулю в лоб дерзкому, осмелившемуся беспокоить шляхтича в его доме! Таковы были польские женщины в старину. Они поджигали мужей и сыновей своих на битвы[11]11
  Булгарин Ф. В. Воспоминания. М., 2001, с. 64–77.


[Закрыть]
.

Воспоминания. Дневники. Переписка
А. П. Керн[12]12
  Керн Анна Петровна, урожд. Полторацкая (1800–1879), была предметом недолгого, но сильного чувства А. С. Пушкина, выраженного им в стихотворении «Я помню чудное мгновенье».


[Закрыть]

Это была замечательная женщина. Она происходила из фамилии Шишковых. Вышла замуж очень рано, когда еще играла в куклы, за Марка Федоровича Полторацкого. Ее выдали замуж, разумеется, без любви, по соображениям родителей…

…Она была красавица и, хотя не умела ни читать, ни писать, но была так умна и распорядительна, что, владея 4000 душ, многими заводами, фабриками и откупами, вела все хозяйственные дела сама без управляющего через старост. Этих старост она назначала из одной деревни в другую, отдаленную, где не было у них родни. Она была очень строга и часто даже жестока. Жила она в Тверской губернии, в селе Грузинах, в великолепном замке, построенном Растрелли. Он стоял на возвышении. Перед ним лужайка, речка, на ней островки. За ними печальные, выстроившиеся в одну линию каменные избы крестьян. Она всякую зиму лежала в постели и из подушек ее управляла всеми огромными делами, все же лето она была в поле и присматривала за работами. Она из алькова своей прекрасной спальни, с молельною, обитою зеленым сукном, перенесла свое ложе в большую гостиную, отделанную под розовый мрамор, и в этой ее резиденции я впервые увидела ее. Она меня чрезвычайно полюбила, угощала из своей бонбоньерки конфетами и беспрестанно заставляла болтать, что ее очень занимало. В этой комнате были две картины: Спаситель во весь рост и Екатерина II. Про первого она говорила, что он ей друг и винокур; а вторую так любила, что купила после ее смерти все рубахи и других уже не носила.

Бабушка заметила, что я всегда плакала, когда выдавали горничных девок замуж, дразнила меня часто тем, что обещала выдать замуж за одного из своих старост…

При ней жило много приживалок, и она любила забавляться их болтовнею, ссорами, сплетнями. Это все заменяло ей чтение. У нее бывали по преимуществу только те, которые имели с нею дела или надеялись получить от нее какие-либо выгоды, бывали соседи – общество весьма неинтересное, по большей части невежественное, ничего не читавшее, праздное, далекое еще от сознания, что труд обусловливает жизнь, дает ей полноту, смысл, что в нем только человек находит некоторое удовлетворение в своих стремлениях. Посетители бабушки скучны были, скука была неотъемлемою их принадлежностью, и они возили ее всюду с собою. Кормила их бабушка дурно. Обеды у нее были преневкусные.

Сама же ела сластно за особым столом, сидя на постели. Редкости разные подавались ей в особых сосудах, из них и мне удавалось иногда лизнуть. С батюшкой она была очень холодна, с матерью моею ласкова, а со мною нежна до того, что беспрестанно давала мне горстями скомканные ассигнации..

Когда бывала она недовольна кем-нибудь из детей, то проклинала виновного и называла Пугачевым. Батюшка мой чаще всех подвергался ругательствам и проклятиям за свои промахи в делах…

В то время, когда она кричала отцу: вон! – она была так страшна, что я была в ужасе и заболела… В доме у нее никто не смел лечиться у докторов, а должен был прибегать к проживавшему у нее грубому венгерцу. Она не терпела докторов и безотчетно верила в невежественного шарлатана. Ко мне его привели, но я расплакалась, и его увели…

Такова была моя бабушка со стороны отца[13]13
  Керн А. П. Воспоминания. Дневники. Переписка. М., 1989, с. 107.


[Закрыть]
.

Дневник. Воспоминания

На станции Водяное, которая так значится на карте Новороссийского края, жила моя бабушка Екатерина Евсеевна Лорер <рожденная княжна Цицианова>. Она давно была вдова, определила сыновей на службу, а дочерей, кроме меньшой, Веры Ивановны, повыдала замуж, как она выражалась. Тогда эта деревушка называлась Грамаклеей, и речка, которая там протекает, тоже называлась Грамаклеей. За дворовым строением бил ключ, который бежал по кремням, там переезжали вброд, что случалось редко, если бабушка не едет к двоюродной сестре Елисавете Сергеевне Шклоревич или та не заедет в Грамаклею. Елисавета Сергеевна была сестра княгини Анны Сер<геевны> Кудашевой, но они были в ссоре, потому что Кудашева считала, что Шклоревич был не пара для княжны Баратовой. Но и бабушка, и Елисавета Сергеевна не ставили ни в грош кудашевское княжество и говорили, что столбовой дворянин Шклоревич гораздо выше, как и прусский дворянин Лорер, а что в Грузии Кудашевы ездили у них на запятках. Странно, что я вела самую кочующую жизнь, едва удавалось прожить два года на одном месте. Не могу себе представить, какие перемены произошли в этом краю, и сохранил ли он эту прелесть, которая мне так любезна. В самых красивых местах за границей мне всегда вспоминалась моя милая Грамаклея, и мне казалось, что всего лучше в этой бедной деревушке (там тогда было 150 душ на 5000 десятин земли)[14]14
  Смирнова Александра Осиповна, урожд. Россет (1809–1882), – фрейлина, была дружна со всем петербургским пушкинским кругом, оставила ценные записки о встречах с А. С. Пушкиным.


[Закрыть]
.

Я уверена, что настроение души, склад ума, наклонности, еще не сложившиеся в привычки, зависят от первых детских впечатлений. Я никогда не любила сад или салон. Дитя любит более всего свободу, ему условное не нравится; как бы ни был убран сад, ребенка тянет за решетку, в поле, где природа сама убирает в вечно разнообразный наряд. <…>

В Грамаклее в 1816 году не имели понятия о том, что такое сад, и им обязана Грамаклея Ришелье. Он проезжал мимо и видел, что бабушка сидела a l’ombra della casa (в тени дома), как говорят в Италии, и сказал ей: «Катрин Евсеевна, зачем вы не сажал деревья?» – «Батюшка Дюк, где же мне их достать?» – «Я вам буду присылать из Одесса».

Через две недели пришли два воза корней, и Батист, садовник Дюка, их посадил вдоль речки Водяной. Они прекрасно прижились, и, говорят, что вышел в самом деле прекрасный сад. <…> Лицом к большой дороге стоит господский дом в один этаж, вымазанный желтой краской, а крыша железная, черная; перед домом палисадник, сложенный из булыжника; в нем росла заячья капуста (valeriana), барская спесь, голубые и розовые повилики, очень душистые; рядом с домом был сарай, крытый в старновку. <…> Старновка – солома, стриженная вгладь. На этот сарай вечером прилетали журавли. При самом захождении солнца самец поднимал одну из своих красных лапок и трещал несколько минут своим длинным, красным же носом. «Журавли Богу молятся, – говорили дети и люди, – пора ужинать». Против дома была станция (ее содержала бабушка), т. е. белая большая хата, также тщательно вымазанная. Речка, которая протекала вдоль сада, была темная, глубокая и катилась так медленно, что казалась недвижной среди тростника. В ней раз утонул человек – не было конца рассказам о нем: то видели круги на воде, когда он выплывал ночью при луне и зазывал запоздалых косарей и девок. Самое замечательное в Грамаклее, конечно, невозмущаемая тишина, которая в ней царствовала, особенно когда в деревушке замолкал лай собак, водворялась синяя бархатная ночь, звезды зажигались вдруг с незаметной быстротой. Все окна были открыты, воздух был теплый (tiede), неподвижный, везде безмолвие и лень, казалось, что и за пределами Грамаклеи точно то же, и всегда и везде то же. Когда подавали ужин, бабушка садилась за стол, набожно перекрестившись, возле нее шурин ее Карл Иванович, потом мы, ее внучата, с нашей доброй Амальей Ив<ановной>. Тетушка Вера Ив<ановна> всегда запаздывала и подвергалась не совсем благосклонным замечаниям бабушки о столичном воспитании в Москве у дедушки Дмитрия Евсеевича Цицианова. <…>

Тетушка Вера Ив<ановна> рисовала а 1а sepia копии с Мадонн Рафаэля и играла на фортепиано, которое бабушка называла Porto Franco. Эти два слова ничего не представляли ее понятиям. Сфера ее мышления ограничивалась очень простой сердечной молитвой, заботой по полевому и домашнему хозяйству и воспоминанием о знатных господах, которых она знала. Она говорила с особой важностью о какой-то старой Кочубейше, а кто она была, я не знаю. Бабушку как будто раздражало то, что выходило из круга ее обыденной жизни, она, кажется, была в полном смысле русский консерватор, враг чуждых приемов и обычаев. Она не любила иностранные языки, и, когда, бывало, Амалья Ив<ановна> засадит меня и братьев за немецкие слова, она говорила: «На что это детей мучить – вот я так век прожила без языков, и за немцем была замужем. Хороший человек был покойный ваш дед, все его уважали в Херсоне, и место имел хорошее, был вице-губернатором, но только наживаться не хотел. Раз к нему приехал Щенсна Потоцкий и просил его заняться его процессом; покойник его кончил в два года, Потоцкий так был рад, что предложил ему 2000 душ, но он отказался от них: “Я исполнил свой долг, мне платит государь, а ежели вам угодно сделать мне что-нибудь приятное, у меня нет часов. В Херсоне они не нужны, но так как я выслужил себе право на пенсию, то хочу выйти в отставку и поселиться в имении жены; у нее был маленький капитал, она купила 5000 десятин земли при реке и при ключе и построила маленький домик, в деревне часы мне будут очень нужны”. Потоцкий прислал ему золотые часы в 380 р., «а як он, голубчик, скончался, и закатилось мое солнце, я их остановила на том часе и поховала», т. е. спрятала. <.. > Она говорила еще, что когда род Цициановых с царем Вахтангом приехал в Россию и поступил в подданство, то их отцу даны были на юге земли и 500 душ. Дмитрий Евсеевич был флигель-адъютантом Потемкина и женился на Варваре Егоровне Грузинской, за которой взял 8000 душ, дом, занимавший пол-квартала, потому что церковь Рождества в Кудрине была в их саду. Это мне после рассказывала тетушка Елисавета Дмитриевна. Старшая сестра бабушки получила землю под Балтой и была вдова Гангеблова. Другая была за Шмаковым, еще одна за Чепелевским, а последняя за грузином Бонгескулом. «И так я, душенька, осталась без состояния, но Господь помог, сыновья на службе, а дочерей пристроила – Катя замужем за Артемием Ефимовичем Вороновским и живет в Пондике, Лиза за Каховым и живет под Соколами в Каховке. А твоя маменька была замужем за Осипом Ив(ановичем) Россет. Умный, хороший был человек, а у Дюка правая <рука>, все его любили и уважали, ему дали имение под Одессой за Очаков, тоже в Бессарабии и в Крыму землю. Уж не знаю, куда они девались. Он, кажется, продал, построил дом в городе и завел хутор. А теперь, душенька, все пойдет даром, потому что твоя мать вышла замуж за полковника Арнольди». Такие разговоры мы слышали часто. И тут бабушка вздыхала и замолкала надолго. Потом, как бы опомнившись, начинала пересчитывать сыновей. «Вот Александр служил в уланах, все кампании делал, а теперь в отставке и женился на Корсаковой, у нее большое имение там где-то под Петерб<ургом>, но она все по-французски, и теперь она в Италии, и все пишут, что лучше, чем у нас. А, по-моему, жили бы у себя в Гарнях, чего им там недостает? Николай теперь служит в Варшаве, он мот и балагур, а Митю я жду сюда. Женился он в Курске на княжне Волконской, племяннице безносого Прозоровского, который командует корпусом; оно бы хорошо, да имения нет никакого, совсем бедная девушка и воспитывалась в Екатерининском институте, и, верно, пустякам и все по-французски». У бабушки странным образом сливались понятия о настоящей аристократии и о чиновной знати. Однажды у нее остановился князь Федор Голицын и спрашивал ее о ее детях – она позвала Дмитрия Ив<ановича> и сказала: «Пересчитывай их». Он начал: «Сестра Екатерина за Вороновским». – «Не с того конца начал: сестра Надежда замужем за генералом Арнольди…» Голицын мне говорил, что она была такая оригиналка, что он нигде не проводил приятнее время, как у нее. И государь ее знал.

Утром рано Гашка мыла полы песком и мылом и два раза в неделю вощила всю мебель красного дерева, и так терла тряпкой столы, что в них можно было глядеться, но если чуть что не так, то бабушка Гашку била по щекам. <…>

Но я раз видела ужасную вещь в передней. Бабушка меня послала туда, я прибежала в ужасе и сказала ей, что в передней сидит мужик-козел и ноги у него в ящике, и слезно просила, чтобы его отослали в деревню. «Дурня, то мужик наказан, и ему надели рогатину, а ноги в стульях». Бабушка тотчас велела снять с него это ярмо и велела спрятать эти пытки в амбар. <.. >

Иногда Амалья Ив<ановна> вступалась за воспитание и французский язык; как представительница западного образования она считала себя обязанной промолвить словечко в пользу этого воспитания. Но бабушка, всегда ласковая с ней, не обращала внимания и продолжала порицать все иностранное. Добрая старушка Амалья Ив<ановна> была идеал иностранок, которые тогда приезжали в Россию и за весьма дешевую цену передавали иногда скудные познания, но вознаграждали недостаток знаний примером истинных добродетелей, любви и преданности к детям и дому, который принимал их гостеприимно и радушно. Бабушка сидела всегда почти у порога своей конторы, так что она могла видеть les 4 coins cardinaux (четыре стороны) своего маленького царства. С утра одета в белый канифасовый капот и большую пелеринку, в белом чепце в очках, она вязала чулки, сидела в собственном деревянном кресле у столика, на котором стояла ее табакерка и носовой платок. Я сидела на деревянной скамейке у ее ног и была у нее на побегушках. Когда бабушка выезжала на так называемых поповских дрожках… <…> (Поповские дрожки – двухместная линейка, в них сидишь боком.) Тогда приказчик Роман ехал верхом на рыжей худой лошади, сам же он надевал долгополый синий сюртук домашнего изделия и чоботы. Когда бабушка брала меня с собой, я сидела с ней рядом без шляпки, без пелеринки. Амалию Ив<ановну> это приводило в ужас, и она кричала: «Ach, mein Gott, Sie bringt ein Sonnenstich» (Ax, Боже мой, у нее будет солнечный удар). Но когда было слишком жарко, я подползала под фартук и возвращалась, припеченная солнцем и предовольная. Жизнь была незатейливая, слава Богу. Когда приезжали на почту важные господа, генералы или петербургская знать, их просили отужинать, даже переночевать в доме. Для капитанов и мелких помещиков была чистая комната на станции. Раз приехала прямо к дому какая-то графиня, такая бесцеремонность немного смутила бабушку, однако ее приняли; с графиней была девочка, у которой была большая кукла с серыми злыми глазами; мне казалось, что она на нас смотрела с презрением. Может быть, что серые злые глаза были не у куклы, но у столичной девочки.

Бабушка не имела знакомства по соседству, она терпеть не могла Кашперовых и Бредихиных и говорила: «Що воны думают, що я пойду к ним, гордятся, что у них по 500 душ!» К ней ездила ее внучатная племянница Марья Павловна Кулябка, рожденная Ворожейкина, и всегда с гостинцем. Но приезд Елисаветы Сергеевны Шклоревич был истинным праздником для всего дома. Улька, бедная девушка, которая жила в Грамаклее, объявляла нам, что мы можем делать, что хотим, потому что обе старушки в гостиной, куда подали варенье, дыни, арбузы и всякие сладости. Они друг другу говорили «вы» и все сплетничали насчет Кудашевых: «Представьте, Екатерина Евсеевна, что я сестру три года не видела, зачем мне ехать в Виску, она хвалится, что у нее 1000 душ». – «А я, Елисавета Сергеевна, всего раз была у нее, она все говорит, що в ней дом со столбами, а уж зато какая нечистота, везде пыль. Князь, – какой он князь, мы это знаем, – в зеленом бархатном халате и с собольим воротником. Одно у них хорошо – бублики да сырники. <…>


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации