Электронная библиотека » Елена Макарова » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Шлейф"


  • Текст добавлен: 28 сентября 2022, 23:51


Автор книги: Елена Макарова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Наркомфины и фасоны

Дверь кабинета, ведущая в общую залу, распахивается, и из куплетов, зарифмованных его опустошенным умом, разом выступают персонажи квартирного театра.

Выпархивает младшая сестра жены, Роза:

 
Дункан весит сто пудов.
Чем платить? К Далькрозу
На обмен Внешторг готов
Выслать нашу Розу.
 

Дункан толста и неопрятна, Роза грациозна и девственно-чиста.


Являются родители Поли, Розы, Шуры и Леки – хмурый Абрам Варшавский с лоснящейся Шейной Леей:

 
Круто жали капитал,
Сох Абрам, сдал в весе,
Горе мыкал и менял
Много он профессий.
 
 
Но как только Наркомфин
Поднял курс валюты,
Стал Варшавский господин
Через две минуты.
 
 
Тут он сразу весь расцвел,
Занялся экспортом;
Булки белые завел,
Смотрит прямо чертом.
 
 
Шейна Лея всем страстям
Тоже дала волю
И, представьте, по утрам
Масла мажет вволю.
 
 
Чтоб не портить общий тон
И вторить супругу –
Как вам нравится фасон? –
Завела прислугу…
 

Промелькивает безымянная прислуга в белом фартуке, седые волосы пучком, поверх наколка.

Подходят вплотную легкомысленный Шура и целеустремленный Лека с его стеснительной подругой Мирой.

 
Шура бросил Караван,
Штепсель, арматуру,
И теперь, как Дон Жуан,
Рад всегда Амуру.
 
 
Шура спекулянтом стал
Денег-то навалом,
Для обмена он достал
Фунт гвоздей крестьянам.
 
 
Шура «страсть» держать готов
В заключенье строго.
Тьма на свете дураков,
Но таких немного.
 
 
Лека зелен, тощ и худ,
Весь ушел в науку;
Высох так, что весит пуд,
Нагоняет скуку.
 
 
Брось линейку, интеграл,
И не порть ты Шуры.
Стань мужчиной, черт тя драл,
Заведи амуры…
 
 
Улыбнись, взгляни кругом,
Сделай Мире глазки…
……………………………..
 

Поля с детьми – десятилетним Левой и восьмилетней Лялей – завершают шествие.

 
Поля стала разуметь
Канта, Локка с Юмом,
Но важней того уметь
Штрудель печь с изюмом.
 
 
Нет ритмической блохи,
Мучившей Далькроза.
Ляля говорит стихи
«Соловей и Роза».
 

У девочки и впрямь феноменальная память. Корней Чуковский, которого они навещали в Куоккале (от Сестрорецка полчаса на поезде), так вдохновился пятилетней Лялей, что даже имени ее менять не стал:

 
«Милая девочка Лялечка!
С куклой гуляла она
И на Таврической улице
Вдруг увидала Слона…»
 

От их дома на Кирочной до Таврической – рукой подать, из окна виден сад, переименованный нынче в Парк культуры и отдыха 1-й Пятилетки. Там-то и гуляла с куклой милая Лялечка.


Про Леву и вовсе несправедливо:

 
Лева много обещал,
Думали – он гаон,
Но «балдою» доказал,
Что большой балда он.
 

Гаон в переводе с иврита – гений. Балда – это игра. Расчерчиваешь квадрат пять на пять, в середине пишешь слово. От него, с добавлением одной буквы по вертикали или горизонтали создаются новые слова. Чем больше клеток заполнено, тем сложнее в мешанине букв увидеть новое слово. Лева – смышленый, но быстро сдается. Неусидчивый. Ляля, вдохновившая поэта, натура властная, на правах младшей манипулирует всеми. Но не Полей.

 
Есть у нас свой совнарком,
Поля – наш Ульянов.
Кто не хочет стать ослом,
Должен стричь баранов!
 

Роза Лялю балует. Детей у нее нет и вряд ли будут – балерины рожают, уходя со сцены, а Розу только что приняли в труппу.

 
Есть в Москве Наркомбалет,
Что ни жест, то поза.
Кто ж у нас Наркомконцерт –
Ляля или Роза?
 

– Графоман!

– Кто?!

– Вы, ваша светлость.

– Да мне и самому неловко за эти вирши. Так вот помрешь, не успев навести в делах порядок, а через сто лет попадешься в руки досужему исследователю. Для такого любая писулька – документ. И станет мне памятником карточный домик из случайных обрывков… Мертвецы лишены права голоса.

– Вы не мертвец!

Быт и исторические хроники

Изобразить императрицу сподручнее, чем думать за нее. Подспорьем служили письма, адресованные ею государю, как приторно интимные, так и наставительные: «Целую каждое дорогое местечко… Я целовала и благословляла твою подушку… Целую твое дорогое лицо, милую шейку и дорогие, любимые ручки…» или: «Будь более автократом, моя душка… ты повелитель и хозяин России… Всем нужно почувствовать железную волю и руку…» – нечто вроде практического руководства для супруга, обреченного быть самодержцем. Во время войны она побуждала его чаще показываться войскам: «Солдаты должны тебя увидеть… Ты им нужен…». Мол, непосредственная близость «обожаемого монарха» вызовет всеобщий энтузиазм среди серой солдатской массы.

Утопия… Образец исторического кретинизма.

Последний параграф книги звучал так: «И когда 8 марта 1917 года генерал Корнилов, главнокомандующий Петроградским военным округом, читал бывшей царице постановление Временного правительства об ее аресте, она сделала бессильный жест рукой и не произнесла ни слова…»

По официальному сообщению, «решение расстрелять Николая Романова было принято в связи с крайне тяжелой военной обстановкой, сложившейся в районе Екатеринбурга, и раскрытием контрреволюционного заговора, имевшего целью освобождение бывшего царя». О судьбе царской семьи ходили разные слухи.

Будь Владимир Абрамович горазд на вымыслы, он написал бы эпилог провидца. Да не таков он был. Бессильный жест и многословное оправдание – вот и все, на что он был способен.

«Полинька, прости меня, что я так неспокойно, нехорошо говорю с тобой. Так прорывается наружу искривленность души моей. Это совсем, совсем не соответствует моим чувствам и мыслям о тебе. Во мне живет и определенная агрессия, и часто восхищение – при высокопарности – твоим подвигом и надежной, цельной жизнью. Но у меня последнее время такое чувство, будто иссякают силы физические. Причем душа, которая, наоборот, растет, сталкивается с этой немощностью. Мне кажется, что я нравственно совершенствуюсь, но все это – в преддверии какой-то жизни. А руки, которые должны открыть дверь, слабеют. Быть может, меня ждет возмездие – упасть на пороге. Или поздно я за душу взялся, или тело рано ослабело… Не хватает содержательного спокойствия и той глубинной мудрости, при которой можно было бы найти примирение с самим собой. (Даже если „сам“ чувствуешь, что надежда на пороге).

Не знаю, что это за недуг, Полинька. Вероятно, он медленно, но верно подкрадывается – и убьет. А может быть, трещина в сознании. Ты поймешь и простишь меня, если иногда я с тобой (ведь с тобой я бываю самый натуральный, со всеми своими многочисленными светотенями) распускаю свою надломленную, перегруженную волю. Помнишь, когда ты была тяжело больна, мне казалось, что море, цветы и тишина вернут тебе голос, здоровье. Так это и было. Не знаю, почему я пишу это. Неужели вся сила моего творчества ушла на то, чтобы предвидеть свой конец? Прощай и прости, друг мой. Ц. Вне жизни – я сейчас».


Голос Поли: «Звонил Давид Заславский. Он прибыл из Москвы и скоро будет у нас».

Владимир Абрамович жене не отворил. Впустишь – налетят куплеты: Поля нависнет над лысиной и будет глядеть поверх на раскиданные по столу бумаги; Роза приземлится на подлокотник кресла; Лека непременно где-нибудь обнаружит поломку и тотчас исправит; Мира будет смотреть на своего избранника и плавиться от любви; Шура расскажет очередной анекдот про ожирение в эпоху военного коммунизма; Лева скорее всего усядется рисовать; Ляля встанет на стульчик и прочтет недавно разученное стихотворение…

Абрам Моисеевич явится вряд ли, ему и так все поперек глотки стали. И Шейна Лея со служанкой не зайдут. Они заняты на кухне. Готовят все из ничего. Теперь, когда Абрам начал приторговывать из-под полы, у Шейны Леи к ничего прибавилось кое-что, но, наученная горьким опытом, она это кое-что прячет. Кронштадт восстал, значит, все будет из ничего.

– То не брать, се не брать, я и так служу за пропитание, – ворчит служанка.

– Не бубните мне под руку, скушайте хлеб с маслом.

С маслом?! За хлеб с маслом она запрет свой рот на ключ.

Петросовет. Лондон. Вовик и Дэвик

На улице ночь. На экране – Владимир Абрамович смотрит в окно на освещенный солнцем Таврический дворец. Вспоминает. А ей, сколько ни смотри в окно, ничего своего не вспомнить. Как член Петросовета Владимир Абрамович часто посещал тамошние собрания. Однажды был приглашен Горьким на обсуждение помощи голодающим. Нет, это было не в Таврическом, а в Смольном. Владимира Абрамовича подводит собственная память. Она же помнит, что случилось это в Смольном, и что на собрании тотчас началась грызня. «Горький всячески хотел примирения. Вышел демонстративно из комнаты, чтобы не производить давления своим присутствием. Однако давление произведено было даже тенью его. Вернувшись, он произнес, импровизируя, заключительную речь: „Надо защищать народ от мужика. Мужик – зверюга, подлый, жестокий. Придет и разрушит зачатки городской культуры“. Зверь, зверье, зверюга – эти слова повторял он много раз. Вообще, в прямоте Горького, в нарочитой резкости его выражений, во взгляде через головы присутствующих куда-то вдаль, столько лжи и рисовки, что вся его скуластая фигура отталкивает. Человек, потерявший стержень».

Собрание в помощь голодающим оставило отвратительный осадок. Зато благодаря членству в Петросовете, им с Давидом Заславским удалось не только издать «Приключения Крокодила Крокодиловича», но и выхлопотать для книги большой тираж и бесплатное распространение.

Чуковский – вот типаж! Привлекает и отталкивает одновременно. «Хлещет в нем струя подлинного таланта, какого-то особенно умного. И все он по поводу кого-нибудь, о ком-нибудь, за кого-нибудь думает и рассуждает. А где сам человек, не учуешь. Вряд ли этот изумительный „перевоплотитель“ сам себя знает. Единственным человеком, которого Чуковский не мог бы подметить, подловить на каком-нибудь слове, чувстве или мысли, был он сам».

И Давид Заславский типаж. Но с этим Владимир Абрамович знаком долго и плотно. С Лондонского съезда РСДРП.

1907 год. Еврейские юноши, делегаты съезда – Давид от киевского Бунда, а Вовик, как прозвал его тогда новый друг, от питерского. Оба – юристы по образованию, оба – участники студенческих беспорядков. Дэвик – в Киеве, Вовик – в Петербурге. Давид, уроженец Малороссии, знал идиш и сотрудничал в еврейской прессе. Вовику язык-гибрид из немецкого и иврита так и не привился. В семье говорили по-русски, а в Минской школе на уроках религии – предмет, обязательный и для христиан, и для иудеев, – одни изучали Новый Завет, другие – Ветхий. Идиш, язык штетла, на котором в Минске в ту пору говорила значительная часть населения, в школьную программу не входил.

При царском режиме Давид (уменьшительное Дэвик претило слуху Владимира Абрамовича) неоднократно сидел в тюрьме. Вовик же, глава студенческой сходки, за пылкую речь в защиту Льва Толстого был на два года выслан из столицы. Давид старше Вовика на шесть лет, а выглядит лет на десять моложе. Единственная его дочь родилась, когда ему стукнуло тридцать четыре, а Вовик – отец ранний. Поля на сносях, дома обыск…


Плеханов открыл съезд.

Курчавый еврейский юноша с нескрываемым восторгом смотрел на героя своего будущего произведения.

Недавно Давид издал о нем книгу. Теперь имя Плеханова знает каждый рабочий. А в то время, когда «старое поколение интеллигенции сходило со сцены», имя его оставалось в тени. В книге Давид объясняет это тем, что образ его не был «овеян ореолом мученичества или героизма».

Ленин слушал Плеханова с улыбкой, однако, когда докладчик заявил о необходимости соглашений с прогрессивными элементами буржуазного общества, улыбка исчезла. Любование великим социал-демократом закончилось после выбора президиума. Оказавшись в меньшинстве, большевики как бы давали меньшевикам фору – пусть порадуются, мы их после прихлопнем!

Роза Люксембург упрекнула Плеханова за мягкотелый оппортунизм. Она держала сторону настоящих большевиков, у которых, «бывают промахи, странности, излишняя твердокаменность». Но как не быть «твердокаменным при виде расплывчатой, студенистой массы меньшевистского оппортунизма?!»

На съезде был и Сталин, делегат от Тифлисской организации, но там он помалкивал. Своими впечатлениями он поделился в газете «Бакинский пролетарий» за подписью «Коба Иванович».

Пришлось прочесть и это, и книгу про Плеханова. Противны оба.

«Вера в русского рабочего сохранила Плеханова среди распада эмиграции».

Такое не переведешь. Разве что на язык оборотней.

* * *

Лондон. Шикарный ресторан «Вейбридж». За скромный выбор салата из козьего сыра Давид поднял Вовика на смех. Зря. Сыр, перемешанный с зеленью и помидорами, – одно из ее любимых блюд.

За одним столом с ними сидели эсеры. Владимир Абрамович спросил, когда они расправятся с Лениным, Троцким и всей этой компанией, предавшей рабочее дело?

– А почему мы, а не вы?

– Это дело эсеров, – ответил за него Давид. – Кому как не вам назначено расчищать дорогу восходящему на историческую арену пролетариату!

– Какова же тогда ваша, еврейская, роль? – спросил эсер.

– Мы будем вам сочувствовать, – отпарировал Давид.


За сотрудничество в местных газетах при Деникине Давида исключили из Бунда. Нож в спину. Но не ему. Подумаешь, ошибся в оценке большевизма. В открытом письме, направленном в редакцию киевского «Коммуниста» и в красные еврейские газеты, он заявил о прекращении всякой политической деятельности и отбыл в Москву. В обогащенном кислородом сердце пролетарской культуры и дышится легко, и пишется споро.

В партию Давид не вступает, но великодушно прощает ей ошибки. «Непросто строить социализм в отдельно взятой стране. Мы первые из рискнувших, и потому победим», – пишет он Владимиру Абрамовичу из Москвы. Юридически неграмотное заявление. Риск – не залог победы.

Беатриче

Интересно, зачем приехал Давид? Неужто завершить «Хронику Февральской революции»? С этой целью Владимир Абрамович ездил к нему в Москву, но там они разругались. Из-за Линде. Давид вымарал его из «Хроники» по причине необъективности: «Он был твоим другом»! Но ведь Линде стоял во главе Финляндского полка, который первым выступил на демонстрацию, а после знаменитой ноты Милюкова пытался арестовать Временное правительство! «Твой герой столь велик, что в нашу скромную „Хронику“ не умещается», – съязвил Давид.

Он, конечно, мог не знать стихотворения Мандельштама, обращенного к Линде: «Среди гражданских бурь и яростных личин, / Тончайшим гневом пламенея, / Ты шел бестрепетно, свободный гражданин, / Куда вела тебя Психея». Но перед тем, как громить роман «Доктор Живаго», он обязательно и внимательно его прочитал и конечно же, заметил сходство между Линде и образом комиссара Гинце. Да не об этом же писать в «Правде»!

В статье под названием «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка», опубликованной 26 октября 1958 года, Заславский не затрагивает второстепенное, говорит о главном:

«Роман был сенсационной находкой для буржуазной реакционной печати. Его подняли на щит самые отъявленные враги Советского Союза, мракобесы разного толка, поджигатели новой мировой войны, провокаторы. Из явления как будто бы литературного они пытаются устроить политический скандал с явной целью обострить международные отношения, подлить масла в огонь «холодной войны», посеять вражду к Советскому Союзу, очернить советскую общественность. Захлебываясь от восторга, антисоветская печать провозгласила роман «лучшим» произведением текущего года, а услужливые холопы крупной буржуазии увенчали Пастернака Нобелевской премией».


Ах так! Владимир Абрамович хлопнул дверью и пошел куда глаза глядят.

В дымном кабаке повстречал он дантовскую Беатриче, с коей и провел неделю в очаровательном бездействии.

«На душе не умирала песнь радости; мгновенными часами повторял я одни и те же слова, имена любви и ласки. В комнатушке топил полуразрушенную печь; холод исчезал; в темноте, лежа у раскаленного отверстия печи, так грезилось о северной жизни в нарвинской избе, где за дверью открывается тихая пустыня ночи. Впрочем, не жизнь грезилась, а скорее чудесная смерть от любви, переход, исполненный музыки и тончайшей напряженности, от реальных ощущений жизни (поцелуев, тела, речи, смеха) к таинственному замиранию, непередаваемому спокойствию. Со мной была Беатриче».

Они гуляли с ней по чудесным переулкам, и ему открылась другая Москва, поразившая его «ароматом исконно русского, исторически выросшего города».

«Бурлила жизнь, вырвавшаяся из подполья. Так странно было видеть лавки, набитые разной снедью, обилие торговцев и покупателей, улицы, залитые электричеством, извозчиков, проституток на лихачах. Словно бы сквозь прозрачную завесу глянула рожа старого „буржуазно-дворянского“ города; и в разгульном комиссаре виделся ему забуянивший купеческий сынок.

Голодающих не видать. Москва ест за счет остальной России. Старая черта российской государственности. Ей не до волжской провинции со всеми ее тихими ужасами голода и смерти. Москва ест сытно, пирожное (10000 р. штука!!); уничтожает огромные жбаны икры; густо мажет хлеб маслом и не прочь подсластить обед конфектами от Абрикосова. Все рвут по кусочку и живут сегодняшним днем».

Москва убедила Владимира Абрамовича в неодолимости буржуазной стихии. Она вырвалась, и нет сил ее водворить обратно.

О Петербурге и думать не хотелось. И каким же чудовищным показался ему его родной город по возвращении… Труднее всего было вернуться к Февральской революции: за каких-то четыре года она успела стать музейной, и на свидание с ней ему приходилось топать в архив. Трамваи ходили редко, а пешком до Музея Революции – целый час.

«В душе звучит одна струна – Беатриче. А если она оборвется? Тогда или пропаду физически, или нырну в стоячую серость и буду украшать какой-нибудь круг „заметных“ людей, собрание общественной скуки и пошлости, о чем будет непременно упомянуто в некрологе».

Эх, вина бы!

Мысли, как волосы Авессалома, путаются в сучьях. Зачем царь Давид отправил сына на войну? Спасаясь бегством, тот повис, зацепившись густыми волосами за сучья, и был пронзен стрелами… Ветхий Завет кровав. И посему правдив. Или правдив и посему кровав? Настольная книга для адвокатов и прокуроров. Царь Давид и князь Владимир. Сравнивать их все равно, что Днепр с Иорданом. В огромной реке обращать язычников в христиан куда быстрей, чем в маленьком Иордане. Берем количеством. И наш Владимир Ильич берет количеством. Пусть потонут миллионы не желающих принять новую веру, зато костяк партии окрепнет и разнесет коммунизм по всему миру. Как первые христиане.

Строение понятия. Логическое исследование

В русской истории душно. Скорее всего, с непривычки. Пожелтевшие вырезки из советских газет при переводе в текст плохо распознаются программой, приходится вручную приводить в порядок буквенное месиво. Но и читабельное не читается легко, хоть и написано по-русски. Может, она родилась не в России, а у эмигрантов, преданных русской культуре? Или от святого духа, окрашенного признаками национальности? Отличается же грузинский лепной Христос от пермского деревянного… Полудух в женском образе… Смешно! Скорее всего, она выпала из летаргического сна. Однако самый длительный летаргический сон, официально зарегистрированный и внесенный в Книгу рекордов Гиннесса, продолжался не сорок, а двадцать лет. Вдвое короче. И случился он у женщины – кстати, в основном такое происходит с дамским полом – из-за ссоры с мужем. То есть сначала ей отшибло память на двадцать лет, потом она поругалась с мужем и залетела в сон еще на двадцать? Как бы то ни было, она очнулась в Иерусалиме.

Дует ветер, выколупывая солнце из-под тяжелой тучной завесы. Центральные ворота кладбища закрыты, придется огибать. Там, в бетонной стене между железными прутьями арматуры, есть лазейка. Арон с его комплекцией туда бы не влез. А она, как дождевая капля, способна просочиться в любую щель.


Кладбище самоубийц находилось в углу отдаленном. Бетонные постельки – ряд за рядом. Некоторые прикрыты одеялами в цветочек, но в основном все голо. В этом наземном интернате ей уже места не найдется. Разве что в стенной нише.

В тиши раздался звук. Кто-то живой был здесь, и уж точно не царь Давид. Иудеям запрещено навещать самоубийц.

Закатное солнце выхватило издали женский силуэт. Подойдя поближе, она увидела девушку в зеленом плаще. Та сидела на корточках и ковыряла землю детским совком. Появление человека на карантинном кладбище почему-то ее не удивило.

– У вас тут кто? – спросила она и вылила воду из детского ведрышка на торчащие из земли кустики.

– Пока никто.

– А у меня брат. Он писал стихи, да никто не хочет печатать. Посадила кустики, и вот – у всех все цветет, а у него и кустики чахнут…

Зашло солнце, окрасило самоубийц в розовый цвет.

– Пора, – спохватилась она и вылила на двадцатилетнего поэта остаток воды из канистры. – Иначе на нас падет покрывало тьмы…

На иврите это звучало куда поэтичней.

Протискиваясь в лаз неловким телом, девушка разодрала рукав плаща, и всю дорогу бубнила:

– Нервы, нервы, нервы.


Дальний Иерусалим уже зажег сотни оконных фонариков, а холм, с которого они только что спустились, утонул во тьме.

Если представить себе этот город как цветок, тогда лепестки его – это долины между горами, а сердцевина – крепость Старого Города, обнесенная стеной. В ободке между сердцевиной и лепестками располагается застенный город с многочисленными районами. В одном из них под названием Рехавия находится ее квартира. Рехавия – от слова «рахав», широкий. Этот район основали в 30-х годах немецкие евреи, тогда им казалось, что он далек от Старого Города. На самом деле – двадцать минут прогулочным шагом. Но через Старый Город она не пойдет. Он на строгой самоизоляции.

Тропинка вывела их на гравийную дорожку, где девушку ждала старенькая зеленая машина.

– Подвезти в Тель-Авив?

Нет, ее ждет Линде, вымаранный из «Хроники».

* * *

Арон. Проверка слуха. Где она, что она?

– Иду с кладбища.

– С кладбища?! Пешком? Это ж далеко!

– Предлагаешь устроиться там на ночевку?

– Предлагаю подобрать по дороге. Еду с работы в твою сторону.

– Спасибо, не надо.

– Зачем ты туда ходила?

– Навещать тех, кого ты не успел вылечить.


Потом она пожалела, что не согласилась. Центральная автостанция была закрыта, о чем она забыла, вдобавок ко всему разверзлась небесная душевая. Пришлось спрятаться под козырек лотерейной будки и ждать, пока сантехник поднебесья перекроет воду.

Живя без собственного багажа памяти, она легко несла в себе чужой. В плотной завесе дождя ей виделся двухэтажный пансион, который держала мать Федора Линде в деревне под названием Лембияла. Именно там и встретились зимой 1910 года Владимир Канторович и Федор Линде.

Все где-то встречаются впервые: на партсъезде, в приюте для инакомыслящих, в дурдоме…

Форменная глушь. Ближняя станция Мустамяки – в двенадцати километрах. Туда Владимир Абрамович и сбежал после обыска. Всяческий люд находил пристанище в населенном, как улей, доме. Анархисты, бунтовщики, даже юный Мандельштам.

Линде, отчисленный из университета за неуплату, писал там вводную статью к «Философским принципам математики» Кутюра. Взяв разгон, он продолжил свои собственные размышления в книге «Строение понятия. Логическое исследование». Этот труд долго не находил издателя, но все же удача улыбнулась, и с этой ошеломляющей новостью Линде примчался к Канторовичу в Михалево. Дом закрыт. Но досада сменилась радостью – в эту минуту Владимир Абрамович возвращался из суда. Вечером они выпили за успех, а наутро пошли вместе в судебное заседание. Линде был любопытным…

«Не будь революции, он стал бы великим математиком», – думал Владимир Абрамович, разглядывая рукописные страницы с сотнями математических формул, тянущихся длинной колонной к доказательной цели. Бесплотность мысли и напряженный темперамент ума… Знаки, символы, черточки – в эти строгие формы укладывалось логическое размышление. Своего рода музыкальная символика. Линде и музыка. Рыдал, слушая Бетховена…

* * *

Иерусалим меж тем выплакался и прояснился взором. По рельсам – трамваи по выделенной полосе все равно не ездят – она дошла до магазинчика с наружным прилавком, разжилась теплой питой и хумусом.

Дома она поставила чайник и включила компьютер.

На экране вовсе не Линде, а Давид. Импозантен, брюшко оттопыривает пальто. А усы! Отрощенные, с витыми кончиками, которые он, нервничая, подхватывает острием языка…

За Давидом тянется шлейф. Жена, дочь и шесть сестер с мужьями.

Разговоры крутились вокруг мятежа. Сформированы «ревтройки». Восстание подавят, начнутся аресты. Приструнят кого надо, займутся хлебом насущным. Деревня город не прокормит.

До статьи о Линде, написанной Владимиром Абрамовичем для «Хроники», не добрались. Может, и к лучшему. Поскольку Давид ее не примет и имени Линде не упомянет. Все уйдет в «Былое», и автор, и его герой.

Кладбищенские мысли. Жизнь, скрученная в тугой свиток.

Библейский вариант.

Вовик – Авель, Давид – Каин.

Авеля посадят. Выйдя из тюрьмы, он вскоре умрет. Некролог опубликуют в «Былом», в том же номере, что и статью «Федор Линде». Ни о том, ни о другом Владимир Абрамович, понятно, не узнает.

Каин, награжденный орденами Ленина, Трудового Красного Знамени, Знаком Почета и медалью За доблестный труд в Великой Отечественной войне, тоже умрет, но в глубокой старости и с чувством удовлетворения сродни эротическому. Он все сделал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации