Текст книги "Бунин, Дзержинский и Я"
Автор книги: Элла Матонина
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Июнь в Нью-Йорке выдался таким же жарким, как тот медовый месяц в Ялте, когда они уговорились, что день своей свадьбы всегда будут отмечать 17 июня. Правда, тогда Лидии Стахиевне не надо было останавливаться чуть ли не каждые пять – десять минут, чтобы отдышаться, как сейчас на беспощадной американской жаре. Все для юбилейного торжества в их доме было готово. Лидия Стахиевна решила сходить в ближайшую аптеку за лекарством. И вдруг увидела на тротуаре большого черного кота, сидевшего, не обращая никакого внимания на прохожих. «Ну вот, наверняка случится какая-нибудь пакость», – подумала она и решила обойти кота со стороны улицы. Маневр почти удался, но тут черный предвестник беды бросился ей под ноги и стал пересекать улицу. Одна машина с визгом затормозила, но кот не повернул назад, как ожидала Лидия Стахиевна, а лениво продолжил свое гнусное шествие, остановив движение на всей 38-й улице. Оказавшись на другой стороне, кот уселся на тротуаре и, как показалось Лидии Стахиевне, стал смотреть на нее.
Нужные таблетки, как ни странно, в аптеке все же оказались. Дома Лидия Стахиевна сказала мужу, расставлявшему по всей квартире великолепные розы:
– Знаешь, у меня создалось впечатление, что этот противный кот специально сидел и ждал, чтобы перебежать дорогу именно мне. Если бы в аптеке лекарства не оказалось, я бы успокоилась. Как долго, по-твоему, действует эта примета?
Санин только посмеялся в ответ. Он знал, что «плохой» сон и перешедший дорогу кот могут испортить Лидуше настроение не на одни сутки.
– Похоже, ты теперь собираешься ждать неприятностей всю жизнь. Забудь, раз сразу примета не сработала, значит – все. Но на всякий случай скажи или подумай: «Чур меня и моих близких!»
– Правда? «Чур меня и моих близких, чур меня и моих близких!» – как молитву произнесла она и виновато обратилась к Санину: – Не смейся, пожалуйста, но этот противный кот напомнил мне о человеке, преследовавшем меня в Париже.
– Лидуша, перестань. С этим покончено раз и навсегда. Да и вообще, у нас сегодня праздник! Не станем омрачать его никакой мистикой…
Лидия Стахиевна обняла мужа и, глядя ему в глаза, сказала:
– Сашуня, тридцать лет! Подумать только – тридцать лет! Это все благодаря тебе! Ты единственный на земле человек, с которым мне можно было прожить тридцать лет! Я не заблуждаюсь насчет себя: далеко не идеальная жена. Но ты всегда был так исключительно бережен со мной, словно боишься задеть, словно моя боль отзывается и в тебе! Спасибо тебе, мой дорогой и самый любимый человек!
Санин растрогался. Он встал перед ней на колени, нежно прижался к ее ногам и молчал, пока не справился с волнением. А потом поднялся и обнял жену:
– Ты – единственная на земле женщина, способная целых тридцать лет терпеть меня, неуправляемого и неряшливого мужлана! Ты – единственная на земле женщина, умеющая одним словом, одним мановением ресниц превратить его и в исполина, способного перевернуть мир, и в кроткого агнца, и в трепетную лань! Поверь, Лидуша, я до сих пор жив тем чувством, тем счастьем, которое испытал, когда ты согласилась стать моей женой! И до сих пор я самый счастливый малый на свете! А это – мой подарок! – продолжил он, поцеловав жену. И извлек из кармана коробочку, в которой лежал золотой кулон на изящной золотой цепочке.
Лидия Стахиевна надела его и подошла к зеркалу.
– Мне очень нравится! Похожий был когда-то у мамы, и она очень гордилась им. Ты купил его еще в Париже? Это знаменитая парижская фирма! Санин, я потрясена и пристыжена одновременно – я не подумала о подарке для тебя!
– Ну и слава Богу, – сказал Александр Акимович. – Ты же знаешь, с детства я всем подаркам предпочитал билет в театр! А теперь я могу ходить в театр без билета!
Александр Акимович приготовил еще один сюрприз для супруги (но молчал о нем) – тот самый вишневый альбом, который он, не удержавшись, показал ей в Париже. Теперь он был закончен – на последней странице – их совместный снимок, сделанный уличным фотографом в Бостоне, во время поездки к Кусевицкому. А начинался альбом с раздела «Александр Санин (Шенберг)». Затем следовали «Лидия Мизинова» и «Лидия и Александр Санины». Внимательный созерцатель, перелистывая альбом, обязательно должен был обратить внимание на то, что Александр Акимович и Лидия Стахиевна длительное время до брака вращались в одной и той же среде, среди одних и тех же людей. И как бы сама судьба готовила их встречу. В альбоме помещались не только фотографии, но и отрывки из писем, переписанные размашистым, неэкономным санинским почерком.
На юбилейное тридцатилетие было решено пригласить новых друзей – Юлию и Владимира Гринберг и Михаила Михайловича Фивейского с женой Лидией. Владимир, получив приглашение, робко поинтересовался, как с шампанским. В Америке царил сухой закон, и Санин был вынужден признаться, что пока – никак. Гринберг попросил не беспокоиться и вскоре завез к Саниным пару бутылок шампанского и несколько бутылок красного и белого вина.
С Фивейским Александр Акимович сблизился неожиданно легко. Дирижер и блестящий пианист оказался в Нью-Йорке еще в двадцатые годы, прибыв сюда с оперной труппой Федорова после гастролей в Японии. Певцы и музыканты зарабатывали себе на хлеб кто как мог, пока опять не объединились для постановки оперы Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова». Спектакли «Русской оперы» в зале «Мекка Темпл» Санину так и не удалось посетить из-за занятости в «Метрополитен». Фивейский позвонил сам, прочитав статью Камышникова в «Новом русском слове».
Обе пары пришли с цветами: Фивейские с довольно скромным, но изящным букетом, непривычно сочетавшим в себе полевые цветы и яркие розы. Владимир Гринберг вручил Лидии Стахиевне охапку белых роз. А в подарок Санины получили часы: Александр Акимович – карманные, Лидия Стахиевна – наручные.
Все направились в гостиную, где был накрыт стол для праздничного ужина. Санин достал из ведерка со льдом бутылку шампанского и наполнил бокалы.
– Итак, еще за одно счастливое тридцатилетие! – провозгласил Михаил Михайлович, самовольно присвоивший себе роль тамады.
Санин поднял бокал:
– Друзья мои! Бытует представление, что поэт, вступивший в брак, неминуемо становится прозаиком! Мой личный опыт категорически опровергает, а моя душа энергично протестует против такого рода домыслов и вымыслов. Все наоборот: Лидия Стахиевна, став моей женой, раскрепостила меня, открыта во мне такие духовные и нравственные силы, такое стремление служить русскому искусству, русской музыке, которых я, драматический артист и режиссер, даже не мог предполагать в себе! Она стала не только женой, но и моим лучшим, всепонимающим другом и благодаря своему разностороннему таланту – самым компетентным советчиком и помощником. И с удовольствием сегодня открываю для вас профессиональный секрет: соавтором в большинстве моих лучших постановок. Посредственные же – целиком на моей совести. Хочу пожелать себе: долгих лет тебе, Лидуша. А вам, друзья мои, такого же счастливого семейного долголетия!
Лидия Стахиевна не раз поражалась мужу. Сколько сказано, переговорено за эти годы! А он всякий раз умеет найти слова, которые трогали бы до слез. Санин – награда ей от Бога, только за что?
Служба Санина в Метрополитен-опера складывалась, как ему казалось, довольно удачно. Постановки шли одна за другой, зал аплодировал, рецензенты были благожелательны, называя его режиссуру действенной и творческой. На премьере «Лоэнгрина» он не пожалел, что так долго бился над сценой в первом акте: зрители встретили окончание спектакля бурными и продолжительными аплодисментами. А ключевую сцену критик газеты «The Morning Telegraf» описал так: «…как будто пламя зажигает языческий дух толпы, и она начинает кидаться в разные стороны в состоянии истерики с какими-то бессвязными возгласами. Вагнеровская дикая партитура, его грохочущие духовые инструменты, взвизгивающие струнные, преувеличенно доведенные до наивысшего звукового эффекта, делают эту сцену самой выдающейся во всей опере». А весь спектакль, по мнению газеты, «явился новой концепцией или, вернее, истинной концепцией вагнеровской первой лейтмотивной оперы – так, как она представляется глазами Санина, поставившего ее…».
По такому случаю Санины собрали небольшое «party», как говорят американцы, у себя на 37-й улице. Были Джильи, Серафии, баритон Лоуренс Тиббет, с которым Санин начал репетировать «Императора Джонса» американского композитора Луиса Грюнберга и еще трое актеров из «Метрополитен». И конечно же, Фивейские. Кухня была русская, водка тоже.
Конечно же, газетные похвалы льстили самолюбию Санина, но куда больше радовала стабильная и неплохая, аккуратно выплачиваемая зарплата. Хватало и на довольно безбедную нью-йоркскую жизнь, на содержание парижской квартиры и Екатерины Акимовны. Скрепя сердце Санин ежемесячно шел на почту и отправлял сто долларов известному ему адресату, оплачивая, как он надеялся, и будущий покой Лидуши. Дело шло к окончанию контракта, и Санин начал уже подумывать о том, что было бы неплохо продлить спокойную и благоприятствующую здоровью Лидуши американскую жизнь еще на год-другой. Была еще одна причина, и заключалась она в грандиозном музыкальном проекте Михаила Михайловича.
Фивейский был влюблен в Скрябина настолько, что его супруга не раз говорила Александру Акимовичу, что муж ради Скрябина готов забыть и ее. Михаил Михайлович часто играл Скрябина в концертах, но и этого ему казалось мало. Чтобы пропагандировать идеи великого русского композитора и музыканта, опередившего свою эпоху, он мечтал организовать в Нью-Йорке Скрябинское общество. Ему помогали, но с этой затеей ничего не вышло. Как и с другой, которой Михаилу Михайловичу удалось зажечь не только Санина, но и балетмейстера Михаила Фокина: осуществить грандиозную постановку симфонической поэмы Скрябина «Прометей», соединив в ней все жанры и виды искусства. Александр Акимович даже обсуждал проект с Гатти-Казацца, но все опять уперлось в деньги и осторожность акционеров Метрополитен-опера.
Репетиции «Императора Джонса» шли довольно тяжело и нервно. Санину нужно было вживаться не только в новую для него музыку с ее современными фантастическими ритмами и переходами, передающими и характеры героев, и их галлюцинации, и даже тени и запах джунглей, но и осваивать новые для него пейзажи и антураж. Действие оперы проходит в джунглях на Карибских островах, куда бежал из тюрьмы негр-убийца Брутус Джонс, объявивший себя императором острова, населенного исключительно аборигенами. Все роли, кроме главной, исполнялись черными актерами Метрополитен-опера. Императора исполнял Лоуренс Тиббет. Конечно же, требовались дополнительные репетиции, их давали, но Александр Акимович чувствовал, что администрацию театра его претензии раздражают все сильнее. Однако Санин был уверен, что успех первой американской оперы, – а в нем он не сомневался, – покроет все «грехи»: победителей, дескать, не судят.
Премьера состоялась 7 января 1933 года. Зал был переполнен, присутствовало свыше пятнадцати тысяч зрителей. Все они были потрясены, долгими аплодисментами вызывали участников спектакля на сцену. На следующий день «New York Times» и другие американские газеты вышли с восторженными рецензиями. Отмечалось и то, что американскую оперу поставил русский режиссер. А одна из газет опубликовала восторженный панигирик Санину: «…публика, настоящая публика, а не надоевшая нам пошлая “клака”, на этот раз восторженно и и горячо аплодировала всем участникам этого замечательного спектакля, который явился новым живым уроком и для сцены, и для дирекции “Метрополитен”».
Опера выдержала десять постановок в театре. Ее показывали на гастролях в Сан-Франциско в ноябре 1933 года, но уже без Санина. Похоже, дирекция газет не читала. За месяц до окончания срока контракта ему было сообщено, что продлевать его администрация не собирается.
Александр Акимович бросился к Гатти-Казацца, напомнил ему об успехах у публики, у американской критики. Директор молча выслушал, но был непреклонен. Тогда Санин сказал о том, что в Нью-Йорке его больная жена как бы обрела второе дыхание и что ей, по мнению лечащего врача, нужен еще год, чтобы закрепить успех. Гатти-Казацца сказал «нет».
– Вы у себя в Европе оцениваете успех спектакля по аплодисментам публики и газетным статьям. Имеете право. Но здесь при хороших голосах и дирижере и при сносной постановке я приглашу «клакеров» и зал будет неистовствовать. При желании смогу обеспечить и нужные отзывы в печати.
Вы замечательный режиссер, господин Санин. Приглашая вас, я и сам надеялся, что вы, выдающийся мастер, поможете изменить сложившийся менталитет американской публики, заставите ее понять, чем отличается хорошая постановка со звездами, от плохой с ними же. К сожалению, не получилось…
Мы платим вам хорошие деньги, куда больше, чем любому другому режиссеру, кассовая же выручка от ваших спектаклей и от прежних остается практически на одном и том же уровне. А мои акционеры умеют хорошо считать. В том числе и деньги, которые платят мне.
В тот вечер он вошел к Фивейским эдаким наигранным бодрячком. Но, увидев Лидию Яковлевну и Михаила Михайловича, который, как всегда, вышел ему навстречу, еле сдержался, чтобы не разрыдаться:
– Друзья мои, самые близкие мои друзья, посочувствуйте! Сегодня прогнали меня из «Метрополитен». Не поверите, я, по сути, на коленях стоял перед Гатти-Казацца, умоляя его оставить меня еще на один сезон! Плакал перед ним. Не помогло – прогнали…
Он вкратце передал разговор с Гатти-Казацца. На что Михаил Михайлович сказал:
– Вас не прогнали. Вы просто отработали свой срок. Все дело в том, что опера в Америке по-прежнему остается роскошью. И публика в театре – одна и та же, за исключением приезжих, погоду не делающих. А потому, что им ни показывай, аншлага не будет. Вы не обратили внимание, что в истории Метрополитен-опера ни одному режиссеру как не было, так и нет места?
Это было хотя и слабое, но утешение. Лидии Стахиевне Санин решил не говорить о том, что упрашивал Гатти-Казацца продлить контракт. Тем более что с ней он никогда не обсуждал своих намерений остаться в Нью-Йорке еще на сезон. Жена была хорошо осведомлена, что его приглашает театр «Колон» в Буэнос-Айресе, ждут в Риме. Что он нарасхват.
Так и вышло. На пристани «Френч Лайн» Саниных провожали Гринберги с годовалой Лидочкой на руках и букетом роз, а также Фивейские. Немного опоздав, приехал и Камышников.
– Жаль-жаль, что вы уезжаете, – сказал он, обнимая Санина. – Еще немного, и вы приучили бы американских снобов к хорошим оперным постановкам. Завидую аргентинцам и итальянцам, которые вас ждут. Надеюсь, хоть на гастроли к нам будете заглядывать.
Лидия Стахиевна плакала, прощаясь с Юлией, обцеловывала маленькую Лидочку, она стала ее крестной матерью. Санину было ясно, кого она потеряла и через многие годы обрела вновь.
– Не забывайте же нас, Лидия Стахиевна, а мы с доченькой будем помнить нашу крестную и бабушку. А там, глядишь, и в Париже ей покажемся. Правда, мое солнышко?
Фивейский, обнимая Санина, проговорил:
– Дай бог нам свидеться на Родине, дорогой Александр Акимович!
– Ох, дай-то Бог, Михаил Михайлович!
Осень в Париже стояла желтая, теплая, с легкими, как кисея, туманами по утрам.
Катя однажды и скрылась в этом тумане, чтобы осмотреть близлежащие магазины и лавочки и узнать о возможности заказов на дом.
Лидия Стахиевна разбирала вещи. По правилу, которому ее учила бабушка Софья Михайловна, решила прежде всего определить место документам, важным бумагам, фотографиям и книгам, а во вторую очередь – постельному и столовому белью. Баул с бумагами подтащила к дивану. Тяжесть неимоверная! Говорят, великий князь Кирилл Владимирович, покидая Россию, взял с собой всего лишь небольшой саквояж с царскими и великокняжескими документами, а они легли в основу огромного русского архива в Сен-Бриаке, в нормандском городе, климатом, воздухом и светом похожем на Петербург.
А у них бумаг – на трех великих князей…
Пачки писем и фотографий никто не удосужился перевязать тесьмой. Прислуге не поручишь, да и в Советской России иметь ее было и неприлично, и подозрительно. Саше всегда некогда. А она, Лида, – Хаосенька! И этим все сказано. Сядет на диван с длинной папироской и как бы исчезнет для всяких дел.
Лидия Стахиевна строго нахмурилась. Придвинула к себе пачку конвертов. На верхнем стояло: «Лион». Боже, как давно Санин писал ей эти письма!
«…Я слежу за собой, берегу себя, но что же делать – в эти годы сердца, натуры не переделаешь, не переделаешь и своего отношения к моему делу… С голодухи, пережив томление неуверенности, мучимый терзаниями, страшно самолюбивый (первый ученик), увлекаемый громадным успехом, я, как боевой конь, почувствовавший запах дыма, понесся и загарцевал… Безумного внутреннего потрясения стоило это мне… <…> Все с ума сходят от моей молодости, но это призрачно: мне почти сорок четыре года – я это чувствую, и чувствую порой жестоко, до обидности жестоко. Каждому человеку суждено что-то в жизни сделать и чего-то не сделать. “Необъятного не обнимешь”… Но тут-то и является та обидная мысль, тот внутренний ропот, в котором исповедуюсь перед Вами. Господи! Довольно бурь, взлетов, перелетов (уж им отдал я дань: была в этом и сила, и прелесть) – хочу тихой, обеспеченной работы, труда правильного, размеренного. Сил нет, слабею, сердце опять останавливается. А сейчас, когда все уже поставлено, сердце опять забилось, и жизнь опять возвращается. Конечно, это болезнь, психоз, то, над чем Патик* “мефистофельски” хохочет. Но с этим приходится жить, с этим приходится работать. Довольно экзаменов, испытаний. Ведь ужас!!! Проезжаю Париж. Всюду встречают как генерала, туза, как “maitr’a”, а в душе ад, поджилки трясутся – и никто не видит: говорят лишь о дивной молодости Санина. Я знаю, что те две женщины (да мой братик…), которым я сегодня пишу, единственные меня в мире любят… Пусть они, в меня искренне верящие, за меня порадуются. Им я могу все искренне рассказать. Я их опять не обманул. Да, мои дорогие (оставим мое нытье, оставим нервы, сердце!!), я – режиссер “Божьей милостью”, я имею то “нечто”, чего не купишь ничем… Изучи сто книг, сделай ширмы, выпусти людей из оркестра, сделай лестницу в первый ряд… Все это отлично… А представьте себе иную картину… В большой французский театр, большую солидную рутину, со своеобразным строем, распорядком труда, обязанностей, строем “Синдикатов” (оркестр, хоры, монтировочные части), в совершенно оригинальный мир вдруг с неба, как снег, сваливается какой-то некрасивый, приземистый человек. Приходит в черном, обращается без всякой подготовки ко всем. Говорит без запинок… часами. Память… сумасшедшая. Говорит живо, интересно, смешно, увлекательно, сильно. В один день забирает весь театр в свои руки и делает на другой же день все, что хочет. Всем мне дорогим клянусь – что это так! Увлек, заинтересовал, потащил и тащу. Бегают за мной, глядят в лицо. Интерес, успех – громадны. В труппе есть и громадные известности, голоса первого сорта, и молодежь, живая, талантливая, ищущая (только провинция может дать такие силы), и все работают, comme des negres. Женщины стелятся, кокетство, сумасшествие, авансы.
“Мое” личное, “мои” слова, “моя” манера, “мой” огонь действуют неотразимо. Может быть, здесь, в опере, среди французских корсетов и французских туфель… моя вера, мои слова, моя работа еще важнее, еще интереснее, еще новее… Повторяю – успех громаден, даже больше, чем в Париже. Рутина бесконечна, а силы – свежи, непочаты, отсюда такой взрыв интереса, увлечения, безумия…
Катя – сестра.
…В Ницце серьезно говорят о “Садко”… Но посмотрим прежде всего, что будет с “Борисом” (“Борис Годунов” – опера)… Надо все это соединить. И пуститься тогда с Мизиночкой в tournee…
Надо мне рассказать еще о внешней стороне “Бориса”. Приезжаю: декорации уже сделаны. Я говорю, как так?.. Едем к художнику… Мне просто дурно сделалось. Что-то невероятное, оскорбительное, истинно варварское. Заговорило во мне совершенно примитивное чувство русского достоинства, гордости, самоуважения. Вспомнилось гимназичество, Карамзин, любовь к Отечеству. Да что же это такое?! Пушкин чувствовал и Коран, и Шиллера, и Шенье, и Байрона… да, но то ведь – “гений”. Но почему же мы, простые смертные, чувствуем и Шекспира, и Шиллера, и Гюго, и Мольера, а господа просвещенные французы, искренне нами и нашей поэзией и музыкой увлекающиеся, до сих пор от нас, нашей жизни и культуры отгорожены “какой-то стеной”. Ведь существуют же реликвии, святыни поэтические. Что бы сказал Париж, если бы, ставя “Орлеанскую деву”, я не знал Реймского собора!.. Но вместо Грановитой палаты соорудить какую-то залу Вартбургскую в духе “Тангейзера” (хор для бояр – вроде мест в нашей Государственной Думе) – это уже невозможно, неприлично)…»
Лидия Стахиевна улыбалась и улыбалась. Любила и чувствовала, как любила и любит своего Сашу.
Ну кто, кто бы еще мог написать ей такое письмо?! Она открыла другое, десятилетней давности и тоже из Лиона:
«Сейчас я затих. Я люблю этот период, – когда я вправе себе сказать: “Кажись, все сделано”. Совесть моя чиста. А сделано много… В этом – мое призвание. Еще раз резко, ослепительно, [неразб.], трогательно, глубоко, явственно до боли показал мне это Лион, и я опять не боюсь жизни, будущего, бедствий. Не может быть, чтобы этот дар, который мне Бог дал, не эксплуатировался, не нашел себе сбыта. Но “это” есть, “это” – неоспоримо, “это” – действительно акции, Лидичка. Не хочу никаких всемирных завоеваний и почетов а 1а Марджанов – не хочу, не могу, не мое это дело. Пусть фантазирует, азиатствует, получает миллионы. Меня заботит моя семья. Надо тихо, ровно жить, лечиться, баловать “все свое” – вот что надо. А летать по воздуху и опасно, и поздно. Но…Второе условие – все-таки присутствие многих талантливых людей, настоящих, сумасшедших, как я, рвущихся, влюбленных в меня… Со всеми я работал. Все – молодцы, все – выше себя, своих возможностей. Все – просты, в жесте, манере, в мизансценах, все – психологически верны. Рядом: текущий репертуар – это что-то далекое, совсем из иного мира. Счастье, что у меня оказался громадный авторитет, музыкальный, что оркестр дивен, а Ридер[2]2
Дирижер оркестра Лионского оперного театра.
[Закрыть] служит передо мной, как Джемка. Пою, свищу, толкую оркестру мои виды, планы и задачи…»
Он был тогда в Лионе, ставил «Бориса Годунова» Мусоргского на французском языке. Время тянулось долго, и он скучал по жене и сестре. Писал часто и все заглядывал вперед – гнала его вперед в каком-то святом безумии любимая работа и любовь к милым женщинам его семьи. Так было в детстве, в его родном доме, где женщин боготворили, ждали от них духовного света и умной помощи и охраняли от жизненных напастей.
Как она была благодарна ему с первых дней их совместной жизни за это доверие. В Петербурге, в Императорском театре, ему было трудно и одиноко. Он видел театральную «ретроградную болотную муть». Но как справиться с ней, как справиться с «мохерами, ремесленниками, которые в сфере искусства – чистой, незапятнанной, – научились на всех подворотнях делать карьеру, создавать себе имя, устраивать делишки». Предстояло бороться, но осторожно, мягко… И он обратился к ней за помощью и советом. Сказал: «Здесь верховная цензура моей жены» – потому что обладает она умным, но добрым сердцем.
Сидела она над его рукописью о драматической школе. Выискивала суть среди эмоций и восклицательных знаков.
– Лида была жестока и безжалостна с рукописью, – говорил он, не стесняясь «каблука жены», оказаться под которым боятся большинство мужей.
Ей вспомнилось его живое лицо, когда они русской большой компанией сидели в каком-то маленьком недорогом ресторанчике в Мариенбаде и он рассказывал своим хрипловатым голосом, вполне сохраняя серьезность на круглом лице, в круглых глазах, смешные истории. И все хохотали, а Станиславский почти до слез. И какая-то странная незнакомая дама шепнула ей: «Я думаю, вы счастливы, живя не с занудой».
Он был многоречив, изобретателен в словах, шутках, затейлив, темпераментен, несдержан, порою грубоват и нетактичен, любил возвеличить себя, – тем дороже была для нее его щепетильность и сдержанность.
Вскоре после их женитьбы Императорская Александринка поручила ему поставить пьесу Игнатия Потапенко «Высшая школа». Это была комедия, написанная с талантом и блеском, свойственным популярному беллетристу. Ее бабушка тоже восхищалась произведениями Потапенко: «Вот так писатель! Так типично, верно описывает. Так и видишь всех перед собою». Санин поставил пьесу, и она имела успех. Но он работал раздраженно, мрачно, не словоохотливо – все ему было не так. И хотя он всегда был щедр на комплименты себе – в этот раз нигде и ни с кем он не промолвил слова об этой весьма удавшейся постановке. Быть может, думал о своей Лиде… Она совершенно была в этом уверена.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?