Автор книги: Эрнст Ганфштенгль
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Спустя два дня, в среду, «Фолькишер беобахтер» опубликовала в середине номера опровержение всех этих голословных утверждений, написанное Гитлером, к тому же он угрожал подать на «Мюнхенер попгг» в суд, если та не опубликует отзыв своей статьи. Тем временем я узнал от знакомых в партии, что тело покойной было тайно вынесено по черной лестнице этого многоквартирного дома и положено в цинковый гроб в морге мюнхенского Восточного кладбища. После этого на все дело была наброшена завеса, и кроме одного разворота в «Мюнхенер пошт» эта тема исчезла из газет из-за абсолютного отсутствия дальнейшей информации. Оппозиционная газета высказала мнение, что смерть нацистского уличного задиры стала бы в «Фолькишер беобахтер» пищей для передовых статей и кампании на несколько дней, а вот смерть гитлеровской племянницы была обойдена молчанием.
После этого никакие детали не стали достоянием гласности. Партийные тузы сумели прихватить Гюртнера, все еще бывшего баварским министром юстиции, и убедить его обойтись без официального дознания и заключения следователя, ведущего дела о насильственной или скоропостижной смерти. Конечно, это было в высшей степени неправомерно, но Гюртнер давно симпатизировал нацистам и, видимо, посчитал, что так стоит сделать, чтоб сохранить в исправности свою политическую ограду. Если это так, то он был щедро вознагражден, когда через год они поддержали его назначение рейхсминистром юстиции в кабинете фон Папена, то есть еще до того, как сами пришли к власти, и он удерживал свой пост и дальше в 1930-х. Гюртнер также дал разрешение увезти ее тело в Вену, где ее похоронили на Центральном кладбище. Гитлера там представляли Гиммлер и Рем. Возможно, он считал, что скандал затихнет быстрее, если в Мюнхене не будет могилы, напоминающей людям о том, что произошло.
Помимо того, что Гитлер впал в прострацию от горя или от крушения надежд, либо от каких-то более мрачных эмоций, что же случилось на самом деле? Существует мало фактов, но много гипотез. Одной из немногих выживших очевидцев этой сцены является фрау Винтер, и я сильно подозреваю, что для нее имело смысл всю оставшуюся жизнь придерживаться официальной версии необъяснимого инцидента. Спустя две недели нас навестил Геринг, но он выдал нам чисто романтическую версию этого происшествия. Гитлер был явно в ярости на Штрассера за подтверждение и опубликование того факта, что это было самоубийство, и бросился Герингу на шею со слезами благодарности, когда Герман предположил, что это, скорее всего, был несчастный случай. «Теперь я знаю, кто мой настоящий друг», – всхлипывал Гитлер. Я считаю, что здесь со стороны Геринга был чистый оппортунизм. Он хотел исключить Штрассера как своего соперника в борьбе за благосклонность Гитлера. И дальнейшие события так никогда и не исключили эти вечные партийные распри из-за партийной же ревности.
Прошло несколько месяцев, пока я узнал от Штрека, что Гели за два дня до смерти позвонила ему, чтобы сообщить, что в сентябре у нее занятий не будет, так как она уезжает в Вену и даст ему знать, когда вернется. В партийных кругах нашла широкое распространение история, что 18-го за завтраком между Гитлером и его племянницей произошла бурная ссора. Даже фрау Винтер признала, что у них был спор по какой-то причине, но старалась преуменьшить его значение. Тут явно был какой-то эмоциональный кризис. Спустя какое-то время я разговаривал с Карлом Антоном Райхелем, одним из ближайших наперсников по «столу для завсегдатаев» в кафе «Гек». Он сказал мне, что Гитлер показывал ему письмо, которое он написал Гели в Берхтесгадене. Оно все было наполнено романтическими и даже анатомическими терминами, и его можно было читать лишь в контексте некого прощального письма. Его самым экстраординарным аспектом был какой-то порнографический рисунок, который Райхель смог только описать как символ импотенции. Не могу себе представить, чего ради Гитлер показывал ему это письмо, но Райхель был не из тех, кто мог выдумать подобную историю.
Только осенью 1937 года, когда я находился в изгнании в Лондоне, мне предоставили еще один наводящий довод, который мог бы объяснить изменения в поведении Гитлера за период с того момента, когда он писал это письмо, и до утреннего скандала в тот день, когда Гели Раубаль умерла. У меня побывала госпожа Бригид Гитлер, ирландка, которая встретила молочного брата Гитлера Алоиза (то есть родного брата Анжелы Раубаль) в Дублине в 1909 году, когда он учился гостиничному делу в качестве официанта. Она вышла за него замуж, и у них родился сын Патрик, хотя впоследствии Алоиз бросил ее. Она утверждает, что ближайшие родственники в семье хорошо знали, что причиной самоубийства Гели было то, что она была беременна от одного молодого еврейского учителя рисования в Линце, которого она встретила в 1928 году, и хотела перед самой гибелью выйти за него замуж.
Гели распространяла историю о том, что хотела вернуться в Вену, чтобы проконсультироваться еще у одного профессора по вокалу в отношении работы над своим голосом. Она даже справлялась у Ганса Штрека об имени его собственного тамошнего учителя (это был профессор Otto Po). Вполне возможно, что Гитлер вырвал у нее признание об истинной цели ее поездки. Не так трудно воссоздать реакцию, которая терзала его разум и тело. Его антисемитизм привел к тому, что он обвинил ее в нанесенном им обоим бесчестье и заявил ей, что лучшее, что она может сделать, – это застрелиться. Возможно, он угрожал ей, что прекратит совсем помогать ее матери. Он так долго глотал эту леску Хаустхофера о самураях и бусидо и необходимости в таких обстоятельствах совершить ритуальное самоубийство харакири, что мог убедить и вынудить эту несчастную девушку пойти на такой шаг. Если дело обстояло так, то этот случай стал первым из многих подобных, которые последовали за ним. Грегору Штрассеру предложили сделать то же самое, когда он попытался расколоть партию в конце 1932 года. Есть достаточные свидетельства, что Рему дали пистолет для той же цели во время репрессий 1934 года. Также не самой маленькой причиной смерти Штрассера были слишком достоверные подробности, о которых он узнал относительно смерти Гели Раубаль.
В момент смерти племянницы единственной заметной реакцией Гитлера было то, что он запер ее комнату и заставил одного не самого лучшего в Мюнхене скульптора по имени Циглер, к тому же товарища по партии, изваять бюст Гели, который был установлен в этой комнате и возле которого всегда были цветы. В каждую годовщину трагедии он запирался в этой комнате и оставался там часами.
Уверен, что смерть Гели Раубаль стала поворотным пунктом в формировании характера Гитлера. Эта близкая связь, какую бы форму она ни принимала, предоставила ему в первый и единственный раз в жизни возможность высвободить свою нервную энергию, которая уж чересчур скоро найдет свое окончательное выражение в жестокости и дикости. Его длительная связь с Евой Браун никогда не порождала таких дурацких интермедий, которые он испытывал с Гели и которые со временем, может быть, сделали бы из него нормального человека. С ее смертью очистился путь для его окончательного превращения в демона, а его сексуальная жизнь вновь деградировала в нечто типа бисексуального нарциссоподобного тщеславия, где Ева Браун была чуть более, нежели какое-то расплывчатое домашнее приложение.
Он определенно не оставлял без внимания хорошо выглядевших женщин, и о двух или трех из них иногда поговаривали, что они пользуются его особым расположением. Но, насколько я знаю, никто из них не удостаивался чего-то большего, чем многозначительные объятия и вздохи, и безнадежное поднятие очей вверх, чтобы описать, как далеко зашли отношения. Он называл их «моя принцесса» либо «моя маленькая графиня» и никогда не скупился на страстные заявления о любви. Он был отлично подготовлен для того, что приступить к физической прелюдии, но когда дело доходило до воплощения замыслов в жизнь, или еще хуже, когда ему удавалось пробудить женский интерес, и она молча соглашалась на половой акт, тут он ничего не мог сделать.
Психологи могли бы написать целый учебник по Гитлеру, начиная с его собственного описания в «Майн кампф» как маменькиного сынка. Гитлер утверждает, что он эту стадию перерос, но многие не переросли, впрочем, как и он сам. Германия и мир будут еще страдать от того, что у него были все психические недостатки этого человеческого типа, увеличенные до дьявольской степени. Его сверхреабилитация комплекса неполноценности импотентного мастурбатора была движущей силой его жажды власти. Осознавая с тревогой, что он не способен увековечить себя в качестве отца, он развил в себе заменитель – одержимость сделать свое имя знаменитым – и пугающим – в веках, к каким бы ужасным деяниям эта мания ни приводила. Он стал современным двойником Герострата, который, желая обрести вечную славу, пусть даже ценой великого преступления, сжег храм Дианы в Эфесе.
Глава 10
Лоэнгрин берет верх
Справедливо было бы задать вопрос: почему при всех моих опасениях в отношении характера и намерений Гитлера и его окружения я так долго продолжал находиться в тесной связи с ними? Этот вопрос можно в той или иной форме задать и многим другим: промышленникам, которые снабжали его деньгами; многим исключительно респектабельным и правоверным консервативным политикам, которые, когда пришло время, вступили с ним в коалицию; членам семей с безупречной родословной – от Гогенцоллернов и далее вниз, которые связались с его движением; миллионам безработных и членам обедневшего среднего класса, которые поверили, что он предоставит единственную альтернативу коммунистам как решение этой наводящей ужас депрессии начала 1930-х годов, и, наконец, но не в последнюю очередь, этим 43,9 процента населения, которые голосовали за его утверждение во власти.
Я был идеалистичным национал-социалистом и в этом не сомневался. Это термин, который для разных людей означал многое, и я был не политиком, а всего лишь пианистом и любителем искусств с намерением стать историком. Я мог лучше разглядеть результаты, чем причины. Я видел Германию деградировавшей и опустошенной и хотел дождаться возвращения приемлемых и традиционных ценностей моей юности в сочетании с почетным и уважаемым положением, которого все еще требовал рабочий класс. За завесой слов, угроз и преувеличений, я полагал, кроется именно это – то чего хочет Гитлер. В конце концов, во время его второй вспышки политической активности я был опять убежден, что ничто не сможет помешать ему достичь вершины. Если б только радикалов вроде Штрассера и Геббельса да чокнутых вроде Розенберга и Гесса можно было заменить людьми с более космополитическими взглядами, к которым я причислял и себя, я верил, что социальная революция, которую он проповедовал, будет организованной и благотворной. Я был убежден (приведу одну старую фразу), что есть все возможности для того, чтобы из браконьера сделать надежного егеря.
Слишком многие из нас – монархисты, лидеры промышленности, эти Папены, Шахты и Нейраты – полагали, что мы сумеем обуздать его. Никогда не будет предела принятию желаемого за действительное. Мы все надеялись стать мудрыми советниками какого-то буйного, но незаменимого гения. А вместо этого мы держали тигра за хвост. Я однажды слишком сильно его потянул, отпустил и заплатил за это десятью годами изгнания. Я не пытаюсь найти себе извинения, и мне нет нужды полагаться на свои собственные доводы как доказательство того, что я пытался бороться с произволом нацистов, когда они пришли к власти. Я критиковал их в лицо – Гитлера, Геринга, Геббельса, всех их. Достаточно долго мне это сходило с рук, частично потому, что я долго был популярен и все еще играл на пианино для Гитлера и развлекал его своими шутками, частично потому, что у нас было общее баварское прошлое с некоторыми лидерами, был незаторможен, искренен и эмоционален в любом случае, и отчасти, я полагаю, потому, что не руководил никакой фракцией, не был оратором, и хотя многие думали, как и я, мы все же не смогли объединиться и поэтому не представляли никакой реальной угрозы.
Я стал членом близкого круга лиц, главным образом, по личным мотивам. После кризиса, вызванного самоубийством Гели Раубаль, Гитлер, казалось, начал испытывать временный приступ ностальгии по старым временам. Его страстная влюбленность в мою жену, которая полностью никогда не затихала, все чаще и чаще вводила его в нашу жизнь. И он был не единственным партийным лидером, переживавшим муки семейных утрат. В середине октября 1931 года умерла жена Геринга Карин. Она и Елена возобновили свою дружбу, и теперь Геринг искал облегчения своему личному одиночеству в нашем обществе. Его все еще не до конца воспринимали в партии, а наш дом продолжал предоставлять ему полезное убежище. Так и вышло, что в начале периода в пятнадцать месяцев, которые приведут их к власти, они оба, пусть по различным причинам, искали нашего общества.
Гитлер вынырнул из тени, отбрасываемой смертью племянницы, чтобы оказаться в политической ситуации, скроенной по его заказу. Положение нацистов как второй по величине партии в рейхстаге, несмотря на всю их агитацию и прирост сил, никак не приблизило их к власти. Но оборонительные рубежи других действующих сил начали крушиться. Невозможно было создать ни одной стабильной коалиции, чтобы справиться с экономическим коллапсом и с более чем четырьмя миллионами безработных, и ни Гинденбург, ни генерал Шлейхер, появившийся как его военный политический советник, не были убеждены, что чрезвычайные полномочия, предоставленные канцлеру Брюнингу, обеспечат хоть какое-то долгосрочное решение. Их растущая слабость совпала с нарастающей вспышкой политического радикализма и финальным отвердением гитлеровского характера и превращением его в дикий порыв навязать себя всем, с кем он вступал в контакт, в чем был единственный выход для его сдерживаемых чувств и нечеловеческой энергии.
Он все еще декларировал преимущество законности. Вот одно из его многих примечаний к Макиавелли. Он не совершал революции, чтобы захватить власть, но обрел власть, чтобы совершить революцию. Это был процесс, который очень немногие предвидели. Его популярный афоризм того времени, касающийся необходимости реорганизовать государство, – внешне приемлемая необходимость из-за всевозрастающей слабости Веймарской республики. Но потом он дал свое собственное толкование словам, которые он произносил. Однако, исходя из осторожности, ему приходилось камуфлировать свои мысли и намерения. Я обнаружил во время моей возобновившейся с ним связи, что становится все труднее проникнуть в его мысли и вложить мои собственные идеи. Его личные манеры в обществе не претерпели заметных изменений. Он все еще мог расслабиться и оглянуться назад, анализировать ранние этапы своей борьбы и говорить о них с шармом и юмором. Но в своем взгляде на будущее он стал более резким, этот основополагающий экстремизм и радикализм затвердели, а старые гессовские и розенберговские предубеждения обострились. А тут еще и новое влияние Геббельса, и чем ближе мы подходили к Берлину и власти, и Геббельсу с его тирадами в «Шпортпаласт», тем больше для себя я утрачивал Гитлера.
Первое всеобщее признание важности Гитлера на национальной арене пришло в конце 1931 года, когда после предварительных переговоров между Шлейхером и Ремом, который все еще энергично поддерживал свои связи с армией, Гитлеру были устроены встречи с Гинденбургом и Брюнингом. Единственным положительном результатом этого стала резкая вспышка ревности со стороны Геринга, который не мог и подумать, что его баварский соперник получил такой контакт, который он рассматривал как свое исключительное право. Гитлер произвел плохое впечатление, а принят был еще хуже. «Все они – буржуа. Они считают нас смутьянами и нарушителями порядка, с которыми надо обращаться так же, как и с коммунистами, – сказал он мне. – Они вбили себе в голову, что все мы равны перед законом. Если они не способны увидеть, что коммунисты всеми силами стремятся целиком уничтожить государство, а мы желаем придать ему новое содержание на базе германского патриотизма, тогда с ними нечего делать… Ганфштенгль, вам надо было быть там», – так он обычно говорил, когда что-то шло ужасно плохо.
Мое собственное положение было в некотором роде ненормальным. Я никогда не был членом партийной организации, а имел чисто советнические обязанности как шеф прессы, напрямую подчиняющийся Гитлеру. Я вел постоянную борьбу, чтобы удержаться, поскольку не только Гитлер до конца моих дней с ним полностью не понимал особенностей зарубежной печати, но и все остальные 67в партии, бывшие в пределах досягаемости, жаждали хотя бы какой-нибудь кусочек моей работы. Отто Дитрих хотел себе в ней долю как шеф внутренней прессы, хотя был мелкотой и с ним было легко поладить. А Геббельс считал, что она должна быть частью его пропагандистской организации, и, естественно, он имел совершенно иное суждение. У Бальдура фон Шираха тоже были свои амбиции, которые в известной степени молчаливо поддерживал Гитлер, использовавший его в качестве переводчика в некоторых из своих интервью. Это был типичный для Гитлера метод «разделяй и властвуй». Он проделывал это с каждым. Он никогда не делегировал четких функций, и они все перекрывались, так что он всегда мог удерживать за собой окончательный контроль в качестве арбитра.
Ширах стал для меня огромным испытанием. Он то и дело при первой возможности вмешивался в разговоры с посетителями. Когда я пробовал смягчить некоторые более радикальные высказывания Гитлера, надеясь избежать слишком большого битья посуды, Ширах, как правило, потом передавал это Гитлеру. Был один случай, когда Гитлер говорил о евреях с приехавшим британским членом парламента, чье имя я забыл, и я очень осторожно подчеркнул, что нацисты лишь требуют сокращения представительства евреев в профессиях согласно их процентной доле в населении – что, вообще-то, являлось принятой партийной политикой ограниченного допуска, – как тут высунулся Ширах: «Мы, студенты, не желаем видеть ни одного еврейского профессора вообще!»
К счастью, одно из моих ранних интервью принесло мне пользу в дальнейшем. В ноябре 1931 года государственные власти в Гессене захватили ряд документов, составленных местной партийной организацией, в которых содержалась угроза вооруженного переворота силами CA. Они стали известны под названием «Боксхаймские документы» и вызвали политический скандал первой величины. Учитывая очень четкие инструкции, полученные CA от Гитлера, в тот момент воздерживаться от применения силы, это был один из немногих примеров, когда, я думаю, его отказ был, вероятно, настоящим. Партийная пресса все еще играла незначительную роль, а все другие газеты завывали, требуя сделать кровопускание нацистам. В то время мы находились в Берлине, и я пригласил представителей иностранной прессы в отель «Кайзерхоф», который Гитлер уже начал использовать в качестве своей штаб-квартиры, на конференцию. Он приехал и выступил блестяще, четко, рассудительно и с полным убеждением в своей правоте. Их репортажи разошлись с таким эффектом, что германские оппозиционные газеты были вынуждены с грустью перепечатать их под крупными заголовками. Это был полный прорыв сквозь обычно проводившуюся политику либо очернения, либо замалчивания Гитлера, и он, конечно, был в экстазе от этого успеха: «Очень хорошо, Ганфштенгль, это как раз то, что нужно!» Но проблема была в том, что он ожидал, что такой эффект я буду производить каждый раз.
Тут же последовало другое крупное интервью. Мы опять были в Мюнхене, и Гитлер по телефону вызвал меня к себе, чтобы переводить интервью в его квартире какому-то японскому профессору по имени Момо, чей визит финансировался его посольством. «Но я не говорю по-японски», – взмолился я. «Он говорит по-английски, и это очень важно», – возразил Гитлер. Так что я согласился, и тут вошел этот маленький тип, подпрыгивая и шипя, как какой-нибудь персонаж из «Микадо», и они начали отвратительный сеанс обмена взаимными признаниями. «Я приехал, чтобы поговорить о вашем движении, героическим духом которого мы, японцы, так восхищаемся», – сказал Момо. И тут Гитлер занялся нахальным восхвалением японской культуры и самурайских мечей, кодекса чести воина и религии синто – пересказыванием всей этой белиберды из Хаустхофера и Гесса. Момо в поддержке особо не нуждался. «Мы оба – жертвы демократии, мы оба нуждаемся в жизненном пространстве и колониях, нам нужно сырье, чтобы обеспечить наше будущее. Судьба Японии – вести за собой всю Азию…» Это было ужасно, и я попробовал уговорить Гитлера проявлять больше сдержанности, но тот закусил удила. «Азия и Тихий океан – это сфера, в которой мы, германцы, не имеем притязаний, – разглагольствовал он. – Когда мы придем к власти, мы будем уважать законные стремления Японии в этом отношении». Конечно, Момо это доставляло большое удовольствие, и он выпалил огромный доклад. Он был (об этом можно и не упоминать) правительственным эмиссаром, спрятавшимся под личиной журналиста, а во время Антикоминтерновского пакта в 1936 году он опять появился. Я, естественно, был шокирован. Уже мои самые худшие страхи обретали форму, но, высказывая свое несогласие Гитлеру, я мог бы с таким же успехом говорить это на хинди. Мои увещевания, что такая политика в конечном итоге может привести к потере американских симпатий, пролетали мимо ушей. Гитлер отмел их полностью. «Ганфштенгль, сегодня мы сделали историю!» – самонадеянно заявил он.
В качестве противоядия я пробовал привлекать как можно больше американских корреспондентов. Тут были Гарольд Келлендер из «Нью-Йорк тайме», приехавший в конце ноября 1931 года, и, конечно, Никкербокер – возможно, самый осведомленный, самый честный и опытный журналист своего времени. Впервые мне удалось показать его Гитлеру в связи с напечатанным перечнем вопросов, и интервью прошло очень хорошо. Никкербокер великолепно говорил по-немецки, а Гитлеру импонировали его оживленное поведение и рыжие волосы. Единственный негативный момент, который мне пришлось пережить, – фотографии. С Никкербокером был Джеймс Эдвард Эбби – один из лучших фотографов из тех, кого я знал. Я давно хотел получить что-то другое, отличное от тех жутких снимков, которые часто делал Генрих Гофман, показывавших Гитлера со сжатым кулаком и искаженным ртом и пылающими глазами, что делало его похожим на сумасшедшего.
В один из моментов спокойствия я сказал Гитлеру, что ему надо сделать несколько снимков, где он был бы похож на государственного деятеля, на человека, с которым иностранные дипломаты чувствуют, что могут иметь дело, и в конце концов мы получили такие снимки с помощью уловки. Эбби сделал вид, что снимает Гитлера, спокойно беседующего с Никкербокером, но большую часть времени наводил камеру на одного Гитлера, и я считал, что результат получился первоклассный. Он выглядел нормальным, интеллигентным и интересным человеком. Но что случилось? Меня вызвали, когда пришли фотографии, и я обнаружил Гитлера вне себя от ярости. «Мне это не нравится! – заорал он. – Что это такое?» – «Конечно, вы так выглядите, – ответил я ему. – Они много лучше, чем те снимки, на которых вы смотритесь как какой-то факир». Конечно, причина была в том, что Генрих Гофман был взбешен нарушением его личной монополии, а Гитлер перевел это на меня. Более важно то, что Гитлер, вероятно, имел договоренность с Гофманом о разделе прибылей от его работы, и это со временем должно было приносить очень заметный побочный доход.
Ритм жизни 1932 года определялся четырьмя всеобщими выборами: два тура президентских и два тура в рейхстаг, да еще голосование в отдельных землях. Поездом, на машине и впервые на самолете Гитлер провел серию предвыборных кампаний, которые поколебали соперничавшие партии и измотали как компаньонов, так и оппонентов. Я сопровождал его почти повсюду в роли охранника от вмешательства зарубежной прессы.
Первое, что он сделал, – это превратился в обычного гражданина Германии. 22 февраля 1932 года он исчез из «Кайзерхофа» и провел часть дня в представительстве земли Брауншвейг в Берлине, где нацисты обладали достаточной мощью, чтобы назначить его главным правительственным советником на местной государственной службе – штатная должность, дающая автоматическое гражданство. Первоначальный план состоял в том, чтобы дать ему официальный пост профессора искусств в службе образования Брауншвейга. Однако, когда я пригрозил, что буду его приветствовать «Хайль, господин профессор!» после стольких лет, которые он провел, высмеивая академиков, эта идея была изменена. Вернувшись вечером, он продемонстрировал свое удостоверение, и с того времени я иногда шутливо обращался к нему по его новому титулу. Должно быть, я являлся единственной персоной, которой это сходило с рук. «А теперь вы, наконец-то, можете перестать петь «Голубой Дунай» и выучить «Вахту на Рейне», – сказал я ему, что привело его в такое хорошее настроение, что он подписал фотографию для моего сына, которая до сих пор у меня. Там говорится: «Моему юному другу Эгону Ганфштенглю с самыми наилучшими пожеланиями».
Скука и неразбериха во время предвыборных туров были такими, что я уже не могу выбросить их из своей головы. Эту команду с редкими добавлениями и исключениями составляли адъютанты Брюкнер и Шауб, Зепп Дитрих, ставший впоследствии генералом СС как телохранитель, Отто Дитрих, Генрих Гофман, пилот Бауэр и я сам. Мы, должно быть, посетили каждый город Германии по нескольку раз, и повсюду потом объявлялось, что Гитлер – первый политик, пришедший к власти, который знал страну назубок. Конечно, ничего такого не было. Это вполне мог быть и «Бюргербрау», и «Шпортпаласт»: куда бы мы ни приехали, он разжигал массовую истерию внутри четырех стен, а в промежутках между этим мы ехали и спали. Когда он не выступал, он оставался в гостинице за закрытыми дверями, пытаясь улаживать склоки в местной партийной организации.
Как и само руководство партией, они были расколоты на националистическое и социалистическое крылья – надо помнить об этой соединительной черточке в названии партии, потому что эти две группы были, по существу, весьма разными и объединились только из-за своих собственных интересов. Этой соединительной черточкой, конечно, был Гитлер. Местные лидеры обычно приводили его в ярость, и не раз он мне говаривал: «Знаю, почему эти гауляйтеры всегда изводят меня просьбами выступить для них. Они снимают самый большой зал в городе, который сами бы никогда не заполнили. Я набиваю его для них до потолка, а они прикарманивают доходы. Они все понятия не имеют, где достать денег, а я должен разрываться по всей Германии, как сумасшедший, чтобы они не обанкротились».
Думаю, только в последние выборы мы повсюду летали на самолете. На ранних стадиях мы часто передвигались огромной кавалькадой автомашин, которую обычно на окраине города встречал «штурман», чтобы провести нас боковыми улицами к залу для митинга. Гитлер ничего не пускал на самотек, и всегда у него на коленях лежал план города, годный для использования. Эта мера предосторожности, пожалуй, не была излишней, потому что коммунисты всегда ждали удобного случая, чтобы напасть на нас, и дважды – в Бреслау и Кельне – неправильные повороты завели нас на увешанные красными флагами улицы, через которые мы пробрались среди кулачных боев и рева. Не надо забывать, что в те годы коммунисты были сильны. В таких «красных» городах, как Хемниц, люди даже не осмеливались выставлять напоказ рождественские елки из опасения стать объектом нападок фанатиков.
В Нюрнберге с крыши дома была брошена бомба, которая попала в машину Штрайхера, но в ней был только шофер, а еще в Бамберге поздно ночью выстрелами из револьвера нам разнесли пару лобовых стекол. В таких случаях Гитлер до хрипа в голосе разносил местного гауляйтера. Его привычка пользоваться картой укоренилась в нем давно, и я припоминаю случай, когда мы приехали в Брауншвейг, шофером у нас все еще был Эмиль Мориц, а карты не было. Гитлер начал ругаться, но Мориц, у которого был большой стаж и он позволял себе некоторые вольности, заявил: «Господин Гитлер, что вы так переживаете? Да вспомните Христофора Колумба!» Гитлер остановился на полуслове: «Что ты этим хочешь сказать?» – «Ну, у Колумба же не было карты, но это не помешало ему открыть Америку».
Иногда мы еще останавливались по дороге и устраивали пикник. Один оказался неподалеку от какого-то монастыря или богословской семинарии, где две команды духовных молодых людей играли в футбол в длинных рясах. Кажется, это было возле Айштатта. Я обратил внимание Гитлера на них, но тот не увидел в этом ничего забавного. «Мы научим их аскетизму, если придем к власти, – произнес он. – Мне не нужна толпа жирных монахов, болтающихся вокруг, как персонажи какой-нибудь картины Грюцнера. Они могут продолжать свое общественное служение, если им нравится, либо работать в госпиталях, как настоящие христиане. Но я не намерен позволять им прятаться в монастырях, заявляя при этом, что они выше всех нас остальных, и их следует держать подальше от нового поколения. Мы, нацисты, займемся их воспитанием. Конечно, было бы прекрасной пропагандой, если бы папа отлучил меня от церкви». Я с удивлением посмотрел на него, но эту фразу он часто произносил и впоследствии. «Если вы так считаете, почему же вы официально не объявите, что отрекаетесь от церкви?» – спросил я. «Зачем же я буду лишать его этого удовольствия? – ответил Гитлер. – Пусть себе отлучает». Он имел в виду, что если он провозгласит себя атеистом, то потеряет голоса католиков, а как просто еретик он может выйти сухим из воды.
Полеты на самолете были мучительны. Постоянно принимались дополнительные меры предосторожности, чтобы гарантировать, что с машиной ничего не случится. Это было обязанностью Бауэра, и я не знаю, когда он спал. Гитлер обычно сидел на левом или правом переднем сиденье и либо дремал, либо делал вид, что дремлет, выглядывал в окно и сверялся с картой и почти ни с кем не разговаривал. Другие иногда пробовали привлечь его внимание письмом или фотографией, чтобы решить свою просьбу, но он в этом случае прятался за газетой или каким-нибудь документом. Самая невероятная в нем вещь – у него никогда не было записной книжки. Он никогда ничего не писал, никогда не делал заметок, никогда при нем не было карандаша, и лишь изредка бывала авторучка для того, чтобы давать автографы. Его записной книжкой был Шауб – Шауб делал записи о том, о другом – сам Гитлер никогда ничего не писал. Я привык к такой ситуации и всегда имел при себе шесть-семь шариковых ручек в кармане.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.