Текст книги "Житейские воззрения кота Мурра"
Автор книги: Эрнст Гофман
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Среди лиц, поставленных в связь такой дилеммой, находился и Крейслер.
Несмотря на свой дипломатический характер, Крейслер сохранил порядочную дозу невинности и, именно благодаря этому бывали моменты, когда он не знал, на что ему решиться и как поступить в том или в другом случае. В один из подобных моментов он спросил некую прекрасную вдову, находившуюся в глубоком трауре, что она полагает насчет советников при посольстве. Она ответила в приличных и даже нарядных выражениях, и, в конце концов, оказалось, что она не может сказать ничего определенного о советнике при посольстве, пока он с энтузиазмом занимается искусством, в то же время не отдаваясь ему вполне.
– Прекраснейшая из всех вдовствующих женщин, – сказал ей на это Крейслер, – я порываю с прошлым и уезжаю!
Когда все приготовления к отъезду были уже сделаны и он со шляпой в руке готов был откланяться, испытывая при этом некое волнение и приличную при отъезде грусть, вдова вложила ему в карман приглашение занять должность капельмейстера при дворе великого герцога, который подобрал себе утраченные князем Иренеем владеньица.
Вряд ли нужно добавлять, что дама в трауре была советница Бенцон, только что лишившаяся одновременно и мужа, и ранга.
Обстоятельства сложились таким необычайно удивительным образом, что как раз в это время Бенцон…
(М. прод.) …Понто, недолго думая, устремился к девице, продающей хлеб и колбасы и чуть не убившей меня, в то время как я подошел к ней с самыми дружескими намерениями.
– Милый пудель, милый Понто, что ты делаешь, будь осторожен, бойся этой бессердечной, жестокой девицы, бойся мстительного колбасного принципа!
Так возглашал я, идя сзади за Понто. Но, не обратив на мои слова ни малейшего внимания, он продолжал свой путь, а я держался в некотором отдалении, чтобы в случае опасности моментально скрыться. Достигнув стола, пудель Понто встал на задние лапы и, делая забавнейшие прыжки, начал плясать около девицы, пришедшей в восторг. Она подозвала его к себе. Понто приблизился, положил свою голову на ее колени, потом опять вскочил, стал весело лаять, прыгать вокруг стола, с скромной почтительностью поводить носом и устремлять на девушку дружеские взоры.
– Ты колбаски хочешь, славный мой пудель? – спросила девица, и, когда Понто, виляя хвостом и громким взвизгиванием выражая утвердительный ответ, стал к ней ласкаться, я, с немалым удивлением, увидел, что она взяла одну из самых больших, прекрасных колбас и подложила ему под нос. Он в виде благодарности протанцевал перед ней еще один небольшой балетный танец и, поспешив в мою сторону с колбасой в зубах, положил ее передо мной и дружески присовокупил:
– Ешь-ка, любезнейший, подкрепись немножко!
После того как я съел колбасу, Понто предложил мне следовать за ним, говоря, что он проводит меня до квартиры мейстера Абрагама.
Мы отправились в путь, не торопясь и идя рука об руку, так что нам нетрудно было вести при этом разумную беседу.
– Вижу теперь ясно, – так начал я разговор, – что ты, милый Понто, умеешь держать себя в свете гораздо лучше, чем я. Никогда бы не удалось мне тронуть сердце той жестокосердой, которую ты растрогал так скоро и легко. Но – прости меня! – во всем твоем поведении по отношению к продавщице колбас было нечто, против чего возмущается мое внутреннее, прирожденное мне чувство. Какое-то унизительное ласкательство, отречение от чувства самосознания и самоопределения, измена благородным природным качествам. Нет, милый мой пудель, я бы не мог принимать такой дружеский тон, стараться изо всех сил увенчать свои усилия разными ухищренными маневрами и выпрашивать так нищенски. Когда мной овладевает сильный голод или аппетит к чему-нибудь особенному, я ограничиваюсь тем, что вспрыгиваю на стул мейстера и выражаю свое желание нежным мурлыканьем. И даже это скромное мурлыканье есть скорее напоминание о принятой им обязанности заботиться об удовлетворении моих потребностей, чем просьба о каком-то благодеянии.
Понто громко расхохотался на мои слова и потом начал так:
– О, Мурр, добрейший кот, может быть ты и славный литератор и прекрасно понимаешь разные тонкости, о которых я не имею ни малейшего представления, но насчет практической жизни я скажу, что ты, брат, в ней ничего не смыслишь и мог бы совсем пропасть, так как у тебя нет ни одной капли здравой житейской мудрости. Во-первых, ты, вероятно, рассуждал бы совсем иначе, когда ты еще не съел колбасу, потому что люди голодные много вежливее и покладистее сытых; потом, насчет моей так называемой уничижительной подчиненности ты находишься в большом заблуждении. Танцы и прыжки, как ты сам знаешь, доставляют мне большое удовольствие, и я нередко занимаюсь ими без всякого внешнего к тому поощрения. Если я иногда, собственно для моциона, проделываю свои искусства перед людьми, так я ведь забавляюсь, видя, как эти глупцы думают, что я желаю доставить им развлечение по особому к ним расположению. Они думают так даже тогда, когда совершенно ясно видны намерения противоположные. Ты сейчас имел перед глазами наглядный пример: не должна ли была девица увидеть сразу, что мне нужно было только получить колбасу, и, однако же, она пришла в полный восторг, когда я показал свои искусства – ей, совершенно мне незнакомой, точно лицу компетентному в подобных вещах? Разве она, подчинившись чувству восторга, не сделала того, к чему клонились мои намерения? Человек благоразумный должен стремиться к собственной выгоде, делать вид, что он заботится только о других, в то время как он только стремится к собственной выгоде: тогда всеми этими «другими» можно вертеть, как тебе заблагорассудится. Очень многие выказывают себя услужливыми, любезными, скромными, всецело проникнутыми сознанием общественной пользы, а между тем у них только и есть на уме, что возлюбленное свое «я», которому все служат, незаметно для самих себя. Таким образом, то, что ты заблагорассудил назвать уничижительным ласкательством, есть на самом деле истинная житейская мудрость, базисом которой служит познание и насмешливая эксплуатация чужой глупости.
– О, Понто, – возразил я, – ты человек эстетский, это несомненно; и опять, я повторяю, что о практической жизни ты имеешь гораздо больше понятия, чем я. Но, несмотря на все это, я с трудом верю, чтобы твои искусства могли доставлять удовольствие самому тебе. По крайней мере, меня до глубины души потряс один твой номер: как-то раз в моем присутствии ты принес к ногам своего господина лакомый кусок жаркого, держа его в зубах, и не раньше мог съесть, как получил от своего господина позволение в виде одобрительного кивка.
– Договори же до конца, милый Мурр, – проговорил Понто, – что было дальше?
– Оба – и твой господин, и мейстер Абрагам – хвалили тебя свыше всякой меры и подставили тебе под нос полную тарелку жаркого, которое ты истребил с поразительным аппетитом.
– Итак, любезнейший кот, – продолжал Понто, – неужели ты думаешь, что я получил бы такую богатую порцию, если бы я, неся в зубах маленький кусочек жареного мяса, съел его? Научись же, неопытный юноша, что не нужно бояться маленькой жертвы, когда рассчитываешь посредством нее получить большую выгоду. Удивляюсь, как это ты при всей своей учености не понял еще до сих пор, что большее нужно предпочитать меньшему, что скорее нужно выбрать ветчину, нежели колбасу. Положа лапу на сердце, должен тебе сознаться, что, если я найду где-нибудь в укромном уголке целую часть жаркого, конечно, я немедленно, не дожидаясь разрешения своего господина, пожру его целиком при соблюдении того условия, что я могу сделать это никем не замеченный. Одним из основных законов нашей природы является тот факт, что в укромном уголке мы поступаем совсем не так, как на открытой улице. Впрочем, правило, почерпнутое из самых глубин житейской мудрости, гласит, что в мелочах рекомендуется быть строго честным.
Несколько мгновений я хранил молчание, размышляя о высказанных пуделем Понто принципах. Припомнилось мне, что как будто бы я читал где-то, что каждый должен действовать, как того требует общественное начало, что каждый должен поступать так, как он хотел бы, чтобы поступали по отношению к нему самому, – напрасно пытался я сопоставить этот принцип в гармоническом согласии с житейской мудростью Понто! Мне пришло на ум, что, быть может, вся дружба, которую только что выказал по отношению ко мне Понто, клонится к его выгоде и ко вреду для меня. Предположение свое я без церемонии выразил вслух.
– Ах ты, плутишка! – воскликнул со смехом Понто. – Разве о тебе идет речь? Ты не можешь доставить мне никакой выгоды, не можешь причинить мне никакого зла. Я не завидую твоим мертвым наукам: наши дороги разные. Если бы тебе пришло желание причинить мне какой-нибудь вред, ты был бы не в состоянии даже проявить свои враждебные замыслы, так как и в силе, и в ловкости я превосхожу тебя. Один прыжок, одна славная хватка зубами – и тут же тебе был бы конец.
Меня охватил великий страх перед собственным моим другом, усилившийся еще больше, когда с ним приятельски поздоровался какой-то большой черный пудель, после чего они оба, посматривая на меня своими огненными глазами, начали тихо разговаривать между собою.
Прижав уши к голове, я стал в сторонке, как вдруг черный пудель побежал прочь, а Понто опять подскочил ко мне и воскликнул:
– Ну, пойдем же, любезнейший!
– Боже мой, – воскликнул я, – что это за солидный господин разговаривал с тобой? Он так же искушен в светском образовании, как и ты?
– Мне кажется даже, – возразил Понто, – что ты испугался моего добрейшего дядюшки – пуделя Скарамуша?[37]37
От нем. Scaramutz – скоморох, шут.
[Закрыть] Эх, братец, хоть ты и кот, а точно заяц.
– Но почему же, – спросил я, – твой дядя кидал на меня такие огненные взгляды, и о чем он шептался с тобой так таинственно, так подозрительно?
– Не могу не признаться тебе, добрейший Мурр, – отвечал Понто, – что мой дядя, находясь в преклонном возрасте, порядочный брюзга и держится закоренелых предрассудков, как это вообще свойственно людям старым. Он удивился тому, что мы вместе, так как различие ранга воспрещает нам всякое сближение подобного рода. Я удостоверил его, что ты юноша чрезвычайно образованный, нрава весьма приятного и что по временам ты развлекаешь меня. После этого он сказал, что я могу время от времени беседовать с тобой наедине, только я не должен водить тебя с собой в Пудель-ассамблею, потому что ты никогда не можешь сделаться правоспособным или, вернее сказать, ассамблееспособным уже по той одной причине, что у тебя слишком короткие уши, явно свидетельствующие твое низкое происхождение и презираемые порядочными длинноухими пуделями. Я обещал последовать его совету.
Если бы я знал тогда что-нибудь о великом моем предке, Коте в сапогах, который достиг высоких ступеней и почестей и был закадычным другом короля Готлиба, я легко мог бы доказать моему другу Понто, что всякая Пудель-ассамблея должна быть польщена причастием к ней отпрыска славной фамилии; но, еще не выйдя из темной неизвестности, я должен был терпеть мнимое превосходство надо мной Скарамуша и Понто.
Мы продолжали идти вперед. Как раз перед нами шел какой-то молодой человек, который вдруг с громким, радостным возгласом отступил на шаг назад так быстро, что, не отпрыгни я в сторону, я неизбежно получил бы тяжкое увечье. Точно с таким же радостным возгласом к нему устремился другой молодой человек, который шел навстречу. Оба крепко обнялись, как два друга, давно не видевшиеся, прошли некоторое пространство перед нами, взяв друг друга под руку, потом остановились и расстались так же нежно, как встретились. Тот молодой человек, который был перед нами, долго смотрел вслед ушедшему другу, потом быстро шмыгнул в один из ближайших домов. Понто остановился, я тоже. Во втором этаже дома, куда вошел молодой человек, раскрылось окно, из него выглянула красивая девушка, сзади нее стоял молодой человек, и оба они громко смеялись, смотря вслед другу, который удалялся. Понто посмотрел вверх и пробормотал что-то сквозь зубы, чего я не понял.
– Почему ты медлишь здесь, милый Понто? – спросил я. – Разве мы не пойдем дальше?
Понто, однако же, постоял несколько минут, не отвечая на мой вопрос, потом покачал головой и безмолвно продолжал путь. Когда мы достигли красивой площади, усаженной деревьями и украшенной статуями, Понто проговорил:
– Подождем здесь немножко, милый Мурр. Знаешь, у меня просто из головы не выходят те два молодых человека, которые так нежно обнялись на улице. Это такие же друзья, как Дамон и Пилад.
– Дамон и Питиас, – поправил я, – Пилад был другом Ореста, которого он в шлафроке относил в постель и отпаивал ромашкой, когда фурии и демоны чересчур жестоко обходились с беднягой. Сразу видно, любезный Понто, что в истории ты не очень силен.
– Все равно, – продолжал пудель, – историю этих двух друзей я отлично знаю и могу рассказать ее со всеми подробностями, как я ее двадцать раз слышал от своего господина. Быть может, наряду с Дамоном и Питиасом, Орестом и Пиладом ты, как третью пару, назовешь Вальтера и Формозуса. Формозус – тот самый молодой человек, который чуть не раздавил тебя, обрадовавшись встрече со своим возлюбленным другом Вальтером. Вон там в прекрасном доме со светлыми зеркальными окнами живет старый чрезвычайно богатый президент, к которому Формозус – своим блестящим умом, своей ловкостью, своими прекрасными знаниями – сумел так вкрасться в доверие, что вскоре старик стал относиться к нему как к родному сыну. Случилось так, что Формозус как-то вдруг утратил всю свою веселость, стал выглядеть больным и бледным, начал в течение каждой четверти часа вздыхать по десяти раз так тяжело и глубоко, как будто он умирал, перестал интересоваться чем бы то ни было и всецело погрузился в мир каких-то мечтаний. Долгое время старик тщетно выпытывал у юноши причину его тайной горести; наконец, выяснилось, что Формозус смертельно влюблен в единственную дочь президента. Сперва старик пришел в ужас, потому что насчет своей дочки он имел совсем другие планы, – у Формозуса не было ни порядочной должности, ни ранга. Но когда бедный юноша продолжал чахнуть все больше и больше, старик ободрился духом и спросил Ульрику, как ей нравится молодой человек, и не говорил ли он ей что-нибудь о своей любви? Ульрика опустила глаза и сказала, что Формозус прямо не признавался ей в любви, конечно, из сдержанности и скромности, но что она давно уже заметила его любовь к ней, так как подобные вещи никогда не проходят незамеченными. Впрочем, молодой Формозус ей очень нравится, и если нет никаких препятствий, если папенька не имеет ничего против – словом, Ульрика сказала все, что имеют обыкновение говорить в таких случаях девушки, которые находятся уже не в первом расцвете своей красоты и усердно размышляют: «Кто тебя возьмет в жены?» Тогда президент сказал Формозусу: «Подбодрись, приятель! Будь весел и радостен: моя Ульрика будет твоей!» И Ульрика сделалась невестой молодого Формозуса. Все от чистого сердца желали счастья прекрасному, скромному юноше, только один из знавших его впал в уныние и отчаяние: это был Вальтер, с которым Формозус жил душа в душу. Он видел несколько раз Ульрику, говорил с ней и влюбился, быть может, еще сильнее, чем Формозус. Однако я все говорю «любовь», «влюбился» и не спрошу тебя, любезный кот, любил ли ты сам и знаешь ли, что это за чувство?
– Что меня касается, милый Понто, – ответил я, – мне кажется, что я еще не любил и не люблю, потому что до сих пор не испытывал того состояния, которое описывают все поэты. Вполне доверять поэтам, конечно, нельзя, но изо всего, что я читал по вопросу любви, она представляется мне собственно не чем иным, как психическим болезненным состоянием, проявляющимся у людской породы в виде частичного помешательства: так, человек влюбленный считает тот или другой предмет совсем другой вещью, чем этот предмет является на самом деле, – например, маленькая толстенькая девчонка, штопающая чулки, представляется ему некоей богиней. Но продолжай, однако, милый Понто, рассказ о двух друзьях, Формозусе и Вальтере.
Понто рассказал далее следующее:
– Вальтер бросился Формозусу на шею и проговорил, обливаясь слезами: «Ты навсегда похищаешь счастье моей жизни, но ты сам счастлив, и в этом мое утешение. Прощай, друг мой, прощай навеки!»
После этого Вальтер побежал в чащу кустов и хотел застрелиться. Но в отчаянии он забыл зарядить пистолет, благодаря чему он ограничился припадками безумия, повторявшимися ежедневно. Однажды Формозус после нескольких недель, в течение которых он не видел Вальтера, вошел к нему и увидел его распростертым на полу и заливающимся горючими слезами перед пастельным портретом Ульрики, висевшим на стене.
– Нет, – воскликнул тут Формозус, прижимая Вальтера к своей груди, – я не в силах видеть твоих страданий, твоего отчаяния; я охотно жертвую тебе свое счастие. Я отказался от Ульрики и убедил старика, чтобы он назвал тебя своим зятем. Ульрика тебя любит, быть может, сама того не подозревая. Делай ей предложение, я устраняюсь. Прощай!
Он хотел уйти, Вальтер удержал его. Все, что сказал Формозус, представлялось Вальтеру каким-то сном, и он уверовал в правду слов своего друга только после того, как этот последний вручил ему собственноручное письмо старого президента, гласившее приблизительно следующее:
«Благородный юноша! Ты победил. Неохотно отпускаю я тебя, но чту твою дружбу, равносильную твоему героизму, подобный которому описывается лишь у древних писателей. Пусть господин Вальтер, человек с прекрасными качествами и с отличной должностью, сватается к моей дочери Ульрике. Если она согласится на его предложение, я с своей стороны не имею против этого ничего».
Формозус действительно уехал, Вальтер сделал предложение, и Ульрика стала его женой. Старый президент написал Формозусу письмо, где спрашивал, не возьмет ли тот у него в виде слабого знака симпатий к его личности три тысячи талеров, конечно, не в качестве награждения, которое немыслимо в подобных случаях, а просто для того, чтобы доставить удовольствие старому президенту. Формозус ответил, что старик знает скромность его потребностей, что деньги не могут сделать его счастливым и только время его утешит и излечит от сознания потери, в которой не виноват никто, кроме судьбы, зажегшей в сердце дорогого друга любовь к Ульрике. Формозус прибавил, что с его стороны не было никакого благородного героизма, что в его отречении от счастья виновна опять только одна судьба. Впрочем, он готов принять подарок под тем условием, чтобы старик направил его к одной бедной вдове, которая вместе со своей добродетельной дочерью живет в таком-то месте в крайней безысходной нужде. Вдова была найдена и получила предназначенные для Формозуса три тысячи рейхсталеров. Вскоре после этого Вальтер написал Формозусу: «Я больше не в состоянии жить без тебя, вернись в мои объятия!» Формозус так и сделал и узнал по своем возвращении, что Вальтер отказался от своего прекрасного места под условием, чтобы оно было передано Формозусу, давно уже мечтавшему о такой должности. Формозус занял оставленный Вальтером пост, и, если упустить из виду обманутые его надежды насчет женитьбы на Ульрике, он был в самом отличном положении. Все удивлялись соревнованию в благородстве между обоими друзьями, их поведение было как бы отзвуком давно минувшего времени, примером героизма, на который способны только люди с великим духом.
– И вправду, – начал я, после того как Понто умолк, – сопоставляя твой рассказ со всем, что я читал, я вижу теперь, что Вальтер и Формозус – благородные, сильные люди, полные самоотвержения и совершенно незнакомые с твоей хваленой житейской мудростью.
– Гм, – возразил Понто со злостной усмешкой, – в том-то весь и вопрос! К моему рассказу нужно присоединить сообщение о двух обстоятельствах, о которых никто в городе не знал и о которых я слышал от своего господина, а отчасти и сам узнал о них, внимательно следя и подслушивая. Любовь Формозуса к богатой дочери президента вовсе была не так сильна, как думал об этом старик, потому что во время высшего развития этой губительной страсти молодой человек не переставал после дневного отчаяния посещать по вечерам самым аккуратным образом молоденькую, хорошенькую модисточку. Когда Ульрика сделалась его невестой, он вскоре увидел, что эта ангельской доброты фрейлейн обладает специальным талантом при удобном случае моментально превращаться в дьявола. Кроме того, из верных источников он получил сведения, что фрейлейн Ульрика имела в резиденции совершенно достаточные опыты в любви и в любовном счастии; тогда Формозусом овладел приступ благородства, вследствие которого он уступил богатую невесту своему другу. Вальтер, видевший Ульрику в различных общественных местах в полном блеске самых нарядных туалетов влюбился в нее по уши. А для Ульрики было довольно безразлично, кто из двоих – Формозус или Вальтер – будет ее супругом. У этого последнего действительно была прекрасная должность, однако при исправлении ее он столько покуролесил, что предвидел скорую отставку. Тогда он предпочел заблаговременно отказаться от должности в пользу своего друга и таким образом, посредством акта, имеющего все признаки благородства, Вальтер спас собственный престиж. Три тысячи талеров, вложенные в солидные бумаги, были вручены некоей старой, весьма добропорядочной матроне, которая называла себя то матерью, то кормилицей, то прислужницей хорошенькой модистки. В истории с получением трех тысяч талеров она играла двойную роль: получала деньги как мать, передавала деньги как прислужница, причем за услугу получила хорошее вознаграждение. Названная модистка есть именно та девица, которая, как ты, Мурр, сам видел, только что вместе с Формозусом выглядывала из окна вслед за ушедшим господином. Впрочем оба, и Формозус, и Вальтер, надлежащим образом уразумели благородство взаимного их поведения, и, чтобы устраниться от обоюдных похвал, долго избегали друг друга. Сегодняшняя встреча их была совершенно случайной и, как мы видели, до крайности сердечной.
В это мгновение раздался шум и поднялась страшная суматоха. Люди бежали вперегонки и кричали: «Пожар, пожар!» Всадники мчались по улицам, кареты катились с грохотом. Из окон одного соседнего дома вырывались клубы дыма вместе с пламенем. Понто быстро помчался вперед, а я, объятый страхом, вскарабкался на высокую лестницу, приставленную к одному из домов, и через несколько мгновений был на крыше в полной безопасности. Но совсем неожиданно…
(Мак. л.) …Совсем нечаянно, – проговорил князь Иреней, – без доклада гофмаршала, без заявления дежурного камергера, могу даже сказать – я говорю это только вам, мейстер Абрагам, пожалуйста, не разглашайте этого, – могу даже сказать, что без доклада прислуги (ни одного ливрейного лакея не было в приемных комнатах) негодяи все бездельничали в передней, играли в карты. А это большой порок! К счастью, проходил через комнаты тафельдекер (накрывающий на стол) и в дверях схватил его за полу сюртука, спрашивая, как о нем доложить князю. Тем не менее он мне понравился, это человек весьма учтивый. Вы, кажется, утверждали, что он ни больше, ни меньше, как простой музыкант? Даже без всякого чина?
Мейстер Абрагам удостоверил, что Крейслер, конечно, жил раньше совсем в иных условиях, дававших ему возможность обедать за княжеским столом, и что только суровая десница времени исторгла его из сферы таких условий, но что, впрочем, он непременно желает сохранять строгое инкогнито относительно своего прошлого.
– Итак, – сказал князь, – быть может, он дворянин, быть может, барон… граф… быть может, даже… Но не будем слишком увлекаться такими призрачными надеждами! Я, знаете ли, несколько faible[38]38
Склонен, питаю слабость (фр.).
[Закрыть] к таким таинственным историям. После французской революции были славные времена: маркизы фабриковали сургуч, графы вязали ночные колпаки, каждый хотел быть просто monsieur такой-то, и все потешались на грандиозном маскированном балу… Да, так мы говорили о господине Крейслере. Бенцон – женщина сведущая, она его хвалила, рекомендовала мне, она права. По манере держать шляпу под мышкой я сразу увидел, что имею дело с человеком образованным, с человеком хорошего тона.
Князь присовокупил еще несколько похвал относительно наружности и манер Крейслера. Мейстер Абрагам был уже вполне уверен, что ему удастся привести свой план в исполнение: ему хотелось присоединить в качестве капельмейстера своего закадычного друга к мифическому придворному штату и удержать его таким образом в Зигхартсвейлере. Но когда мейстер опять завел об этом разговор, князь решительно заявил, что из его предложения ровно ничего не может выйти.
– Посудите сами, мейстер Абрагам, – продолжал он, – возможно ли мне ввести в тесный круг своей семьи этого приятного человека, если я его приглашу в качестве капельмейстера, то есть сделаю его в известной степени моим чиновником? Я мог бы облечь его придворным званием и сделать его своим maître de plaisirs или des spectacles[39]39
Устроитель удовольствий или устроитель зрелищ (фр.).
[Закрыть], музыку он знает основательно и, как вы говорите, опытен, кроме того, в театральном деле. Но я держусь принципов моего любезного покойного родителя, который всегда утверждал, что упомянутый maitre прежде всего должен быть совершенно несведущим в вещах, его касающихся, иначе он будет слишком много заботиться как о них, так и о лицах, с ними тесно связанных, например, об актерах, музыкантах и так далее.
Мейстер Абрагам хотел удалиться, но князь продолжал:
– Так как вы, мейстер Абрагам, являетесь в известном смысле chargé d’affaires[40]40
Поверенный (фр.).
[Закрыть] господина Крейслера, я не скрою от вас, что только две вещи в нем не особенно мне нравятся; может быть, впрочем, это скорее привычки, чем настоящие, глубокие черты его характера. Во-первых, он прямо смотрит мне в лицо, когда я с ним говорю. Могу засвидетельствовать, что у меня совсем-таки достопримечательные глаза, они могут страшно блистать, как глаза покойного Фридриха Великого; ни один камер-юнкер, ни один паж не осмеливается смотреть на меня прямо, когда я устремляю пламенный взор и спрашиваю, не провинился ли опять такой-то mauvais sujet[41]41
Шалопай (фр.).
[Закрыть] или не поел ли он все миндальные конфеты; но господин Крейслер – как бы на него я ни смотрел – не обращает на это ни малейшего внимания, смотрит на меня пристально и еще улыбается таким образом, что… что я сам поневоле опускаю глаза. Потом, у него такая странная манера говорить и отвечать, что можно, право, иногда подумать, как будто бы все ваши слова так, какие-то пустячки, как будто бы вы сами – последняя буква в азбуке. Это, знаете ли, несносно, и вы, мейстер, должны позаботиться, чтобы господин Крейслер оставил подобные привычки.
Мейстер Абрагам обещал сделать все сообразно с желаниями князя и снова вознамеривался удалиться. Тогда князь упомянул еще об особенном недоброжелательстве к Крейслеру, выказанном принцессой Гедвигой, сказал, что девушка с некоторых пор страдает какими-то странными причудами и фантазиями, и что лейб-медик назначил ей на ближайшую весну лечение сывороткой. Гедвига именно настаивает на странной мысли, что Крейслер бежал из дома умалишенных и при первом случае натворит всяких злокозненных приключений.
– Скажите, мейстер Абрагам, – продолжал князь, – скажите, пожалуйста, разве человек разумный может иметь хоть малейший признак ненормальности душевного состояния?
Абрагам возразил, что Крейслер столько же сумасшедший, сколько и он сам, но что иногда он, правда, держит себя несколько странно и приходит в душевное состояние, которое можно сравнить с душевным состоянием принца Гамлета и, следовательно, является крайне интересным.
– Сколько мне известно, – прервал князь мейстера Абрагама, – молодой Гамлет был отличный принц из очень видной правящей фамилии, иногда только носившийся с очень странной идеей, что все придворные должны превосходно уметь играть на флейте. Высокорожденным особам приличествует впадать иногда в эксцентричности, это увеличивает респектабельное к ним отношение. Что нужно назвать абсурдом у человека без положения и без ранга, то у них является лишь очень милой причудой, показывающей необычный ум, который должен вызывать удивление и почтение. Господин Крейслер находится на настоящей, хорошей дороге. Если же он непременно хочет подражать принцу Гамлету, это прекрасное стремление к высшему, рожденное, по всей вероятности, его усиленными занятиями музыкой. Ему, правда, можно извинить, если он иногда ведет себя несколько странно.
По-видимому, мейстеру Абрагаму не суждено было в тот день выйти из комнаты, где он беседовал с князем, потому что едва только он растворил дверь, как опять князь вернул его назад и пожелал узнать, откуда могла бы проистекать антипатия принцессы Гедвиги по отношению к Крейслеру. Мейстер Абрагам рассказал, каким образом Крейслер встретился в придворном парке с принцессой и с Юлией, и выразил предположение, что возбужденное состояние, в котором находился тогда капельмейстер, могло неприятно подействовать на даму с тонкими нервами.
Князь с некоторой горячностью выразил надежду, что господин Крейслер на самом деле, вероятно, прибыл в Зигхартсвейлер не пешком, вероятно, карета стояла где-нибудь на одной из широких аллей парка, потому что только заурядные искатели приключений странствуют пешком.
Мейстер Абрагам, с одной стороны, упомянул обо всем известном храбром офицере, который пробежал от Лейпцига до Сиракуз, ни разу не подбив новые подошвы под сапоги; с другой стороны, сообщил, что Крейслер тем не менее оставил, как надо полагать, где-нибудь карету. Князь был удовлетворен.
В то время как все это происходило в покоях князя, Иоганн сидел у советницы Бенцон перед прекраснейшим роялем и аккомпанировал Юлии, которая пела страстный речитатив Клитемнестры из «Ифигении» Глюка. Пишущий эти строки биограф должен, к сожалению, для верности портрета своего героя, добавить, что этот последний имел вид весьма экстравагантный, и спокойному наблюдателю мог на самом деле показаться безумным, когда приходил в музыкальное вдохновение. Еще раньше, когда Юлия пела в парке, Крейслер выразился образно, что в это время «страстная мука любви, дивные чары таинственных снов, надежда, желание, как волны, промчались среди спящего леса, чтоб пасть серебристой росою на чашечки нежных цветов, на влюбленную грудь соловьев, невольно умолкших». После этого, казалось бы, нельзя придавать особенной цены суждению Крейслера о пении Юлии. Однако биограф в данном случае может засвидетельствовать перед благосклонным читателем, что пение Юлии, которого он, к крайнему своему сожалению, никогда не слыхал, должно было поистине заключать в себе что-то таинственное, что-то волшебное. Необычайно солидные люди, которые только совсем еще недавно обрезали свои косицы, которые после какой-нибудь запутанной тяжбы, после замысловатой болезни или после надлежащего объедения страсбургскими паштетами, приходили в театр и нисколько не теряли душевного равновесия от разговора с Глюком, Моцартом, Бетховеном или Спонтини, так вот, такие-то люди нередко уверяли, что, если бы на сцене пела фрейлейн Юлия Бенцон, у них было бы совсем своеобразное настроение – они сами не могут сказать, какое именно. Ими иногда овладевала какая-то тоска, доставлявшая, однако, их сердцам неописуемое блаженство, и часто они доходили до такого состояния, что готовы были делать всякие дурачества и кривляться наподобие молодых фантазеров или стихотворцев. Достоверно еще следующее обстоятельство: когда Юлия пела однажды при дворе, князь Иреней несколько раз совершенно явственно вздохнул; когда же пение было кончено, он прямо подошел к Юлии, прижал ее руку к своим губам и произнес при этом самым плачевным голосом: «Достойнейшая фрейлейн!» Гофмаршал осмеливался утверждать, что князь Иреней действительно поцеловал у маленькой Юлии руку и что, когда он целовал, две слезы капнули из его глаз. Но по инициативе обер-гофмейстерины такое утверждение было найдено неприличным и, как противное благу и репутации княжеского двора, было подвергнуто опровержению.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?