Электронная библиотека » Евдокия Ростопчина » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Счастливая женщина"


  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 01:39


Автор книги: Евдокия Ростопчина


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

VII. Cosi fan tuttе[41]41
  Так поступают все (мужчины) (ит.). Перифразы названия оперы Моцарта «Cosi fan tutte» – «Так поступают все (женщины)».


[Закрыть]

Так всегда случалось!

Когда между Борисом и Мариною было условлено свидание, когда она ждала его дома, когда должна была найти в театре или встретить на бале, всегда какое-нибудь непредвиденное, но его семьею устроенное обстоятельство разрушало все соображения и приготовления двух любящихся.

Борис, желая только уберечь безопасность своей любви, не подвергая ее слишком решительным нападениям родителей, Борис страдал от таких помешательств, но переносил их и жертвовал часами и днями, чтоб отстоять безопасность нескольких лет, как он полагал.

Он не рассуждал о том, что часы и дни составляют настоящее и что это настоящее и есть жизнь, тогда как будущее, неверное, неведомое будущее никому не принадлежит и никем не может быть упрочено, а потому и не стоит таких жертв. Он не рассуждал, что жизнь и молодость бегут от нас… что счастье крылато, как сама любовь, а потому надо держать их крепко, когда они у нас в руках, и дорожить каждой минутой, ими дарованной.

Он хотел помирить любовь с уставом светской мудрости, заставить их ужиться ладно и согласно, продолжать в одно время и прекрасный роман своего сердца и вседневно положительную жизнь семьянина… Но понимал он, что эти две противоположности несовместимы и что рано или поздно одна из двух побеждает и вытесняет другую?

Марина, решительнее его и самостоятельнее, была крепка и тверда теперь в своей любви, как прежде в своем сопротивлении. Жизнь ее сосредоточилась в этой страсти, в этом чувстве: она ими дышала и ими только могла и страдать, и блаженствовать. Но пылкость и искренность ее тем более были уязвлены этими мелкими, но ежедневно повторяемыми булавочными ранами, которыми осыпали ее со всех сторон. Раздражительность возрастала в ней вместе с тайным, но непримиримым и горьким негодованием, которое возбуждали в ней происки и проделки Ухманских.

Мало-помалу она узнала, сколько они ей вредили в общем мнении. Приятельские языки довели до слуха ее все толки, все клеветы, против нее распространяемые. Она пожимала плечами и презрительно улыбалась, когда узнавала новые нелепости, распускаемые и другом и недругом про нее и Бориса, про чистую их любовь, про счастье, таимое так тщательно и строго ее пугливою скромностью.

Но потом, когда восстание против нее завербовало не только праздную болтливость незнакомых ей людей, но даже тех, на которых она полагалась как на защитников своих, когда те, которые назывались ее друзьями, стали тоже пересказывать напраслины на ее счет и перетолковывать каждое ее слово, каждый шаг ее, чтоб находить новые поводы к ее обвинению, она рассердилась на свет, для нее столь враждебный, и начала понемногу от него удаляться.

Это была большая с ее стороны ошибка. Отступите перед недоброжелательством и злобою света, обнаружьте только слабость и несмелость, и вся стая завистников и клеветников бросится на вас и будет рвать вас на клочки! Марине следовало открыть свой дом, назначить три-четыре праздника на зиму, пококетничать с двумя-тремя посланниками и секретарями разных миссий, и в неделю все общество было бы снова у ног ее и прославляло бы снова свою богиню красоты и ума. Но она слишком углубилась в жизнь сердца, чтоб предаваться расчетам необходимого в свете макиавеллизма, и потому она потеряла позицию, которую не хотела защищать. Разрыв меж ею и обществом становился ежедневно непримиримее и громче.

Она почти перестала выезжать к своим знакомым и принимать их к себе. Про нее уже не злословили, а кричали, на нее не клеветали, а вопияли! Она была обречена светскому осуждению, как будто совершила какое-нибудь ужасное преступление. Но тем сильнее, тем более привязывалась она к Борису и к своей любви; в них видела она вознаграждение за все и за всех!

Графиня Текла в это время уехала в свои поместья. С нею и в ней Марина потеряла единственный голос, который не убоялся бы за нее вступиться и оправдать. Графиня Текла, пользуясь своим особенным положением в свете, никого не боялась и ни в ком не искала, потому что ни в ком не имела нужды. Никаких женских слабостей ей не могли приписать, и потому, защищая другую женщину, она не казалась бы отстаивающей свое собственное дело ради круговой поруки.

Но ее уже не было в Петербурге, когда тучи стали сбираться над одинокой головой счастливой женщины. Скажите, кому мешало, кому вредило это счастье, тихое и пристойное, от которого не страдал даже так называемый муж, который своим отъездом, своим равнодушием сам отказался от молодой жены, ему чужой по всему? Скажите, за кого, за что так грозно ополчалось наше строгое, благочинное общество, которое терпит так много соблазнительных историй, так много шумных, непристойных связей и разгульных огласок в своем кругу?

Почему на Марине взыскивалось так нравственно то, что прощается так легко другим женщинам, давно отбросившим женский стыд и уважение собственного достоинства? Не потому ли, что самолюбие массы скорей потворствует явному разврату, чем примерам исключительной любви, от которых оно не может выиграть ни сравнения, выгодного для себя, ни надежды наследовать мимолетное наслаждение, всем доступное и всем возможное?.. Не потому ли, что женщина, которая шалит, дает залог против себя всем мужчинам и чрез сравнение с собою возвышает добродетель прочих женщин.

Ухманские, видя, что в течение почти двух лет любовь Бориса к Марине не только не ослабла, но еще усилилась и возросла, возбуждаемая привычкою счастья, столь восторженного и столь полного, – Ухманские принялись за новую попытку. Они вознамерились женить Бориса…

Ухманские положили, что лишь женитьба вырвет Бориса из власти Марины, и стали усердно искать ему невесту. Разумеется, что она должна была быть богата, пригожа, не столько из знатного рода, сколько принадлежащая семейству в ходу, значительному по местам, связям и влиянию своему в обществе.

Более от нее не потребовалось, да и к чему? Что еще нужно женщине, чтоб составить полное счастье рассудительного человека?

Разумеется, еще, что Борис ничего не знал об этом новом заговоре и что ему последнему должны были объявить о его успехе, предоставляя силе и власти святых родственных обязанностей убедить его под конец принять эту невесту, о которой столь многие за него хлопотали.

Отец Бориса, сам старик Ухманский, не был в числе домашнего совета, решившего так беспрекословно участь молодого человека… Он слишком любил сына и слишком желал его личного счастья, чтоб хотеть мешать ему в этом счастье и жертвовать им из видов и расчетов семейной политики. Лишь бы Борис его приходил к нему веселый и довольный, лишь бы он мог любоваться улыбкою своего любимца и знать, что ему хорошо. Старик, по нраву или по старости перешедший за черту светского честолюбия и светских понятий о благоустройстве жизни вообще, старик не желал ничего для своего единственного сына и не соблазнялся за него никакими выгодами или приманками блеска и богатства.

Беспрестанно возбуждаемый и вооружаемый против Марины, он не только не ненавидел ее, но бессознательно, хотя тайно, привык издали видеть в ней причину счастья Бориса, за что любил ее и был ей благодарен в душе. Но слабый и хилый, не привыкший спорить с женою, всегда им повелевающей, он скрывал свои чувства и только втайне справлялся о всем, что относилось к Борису, что Борис делал, думал, чем был доволен или нет. Поверенный и собеседник его был добрый Вейссе, наставник Бориса, проживавший в доме и по-прежнему полный отцовской любви к своему бывшему питомцу. Вейссе, понимавший человека, досозданного им, и знавший ему цену, не без страха видел Бориса сначала поглощенного светом, а потом женщиною.

Он боялся, чтоб то и другое влияние разлагательно не подействовало на его прекрасную душу и светлый ум; боялся тем более, что ему известна была мягкость характера, от которой он не мог избавить своего питомца. Но когда он увидел, что любимая женщина благотворно наполняет жизнь и сердце Бориса, не уничтожая, а напротив поддерживая и возвышая в нем все его качества, воспитатель почувствовал сам нечто вроде любви к незнакомой, но уже дорогой ему Марине.

Он стал искать встречи с нею, ей неведомо и незаметно. Представиться блестящей и знатной законодательнице высшего общества скромный немец не дерзал да и не желал. Он знал за собой такую робость, которая не допустила бы его явиться Марине в настоящем своем виде, и не хотел показаться ей не в свою пользу. К тому же он совестился говорить об ней с Борисом, расспрашивать его.

Но любопытство его сумело найти случай; он разузнавал, куда Борис едет, и уверенный, что каждый выезд влюбленного должен иметь непременною целью встречу с предметом любви, когда Вейссе слышал, что Борис собирается в театр, концерт или в какое-нибудь место публичного увеселения, он отправлялся за ним и, не спрашивая никого об Ненской, сам узнал ее в толпе петербургских красавиц по соображениям своим и внутреннему сочувствию к вкусу своего питомца.

С тех пор добрый Вейссе часто находился на дороге Марины, издалека узнавал ее карету, ее ливрею, старался обогнать на улице, чтоб только взглянуть на ее чудную и симпатичную красоту, доставал такое кресло в театре, из которого виднее была ее ложа, и восхищался Мариною не менее самого ее обожателя.

После таких похождений Вейссе являлся к старику Ухманскому, описывал ему Борисову красавицу, хвалил ее наряды, превозносил ее грацию и миловидность, заочно влюблял в нее старика, – и они проводили целые вечера в таких разговорах.

Ухманский слушал, улыбаясь, эти рассказы о сердечном выборе обожаемого сына, потирал руки, расхаживал – и обыкновенно кончал тем, что велит поплотнее затворить дверь и примется сам описывать своему собеседнику приключения своей собственной молодости, свои успехи, свои любовные шалости и непременно заставит покраснеть целомудренного ученого, представляя ему картины нравов тогдашнего времени, времени, когда любовью называлось легкокрылое удовольствие.

Итак, покуда в зеленой гостиной г-жи Ухманской не было более приятного занятия, как бранить Ненскую и советоваться о средстве поссорить ее с Борисом, внизу, в теплой и тихой спальне хозяина дома, два союзника, не знакомые Марине, восхищались прелестною женщиною и торжествовали за Бориса при мысли, что он ею любим.

И однажды, когда в зеленой гостиной, не заметя присутствия немца или вовсе не почитая нужным от него остерегаться, барышни Ухманские усердно перебирали всех невест петербургских и остановились на двух княжнах В. как на тех, которых они преимущественно желали себе в невестки, Вейссе, нечаянно приподнявший голову при имени Бориса, вслушался, догадался, понял и, всплеснув руками, побежал прямо к своему воспитаннику, к которому он имел доступ во всякое время и с которым сохранил прежнюю свободу говорить обо всем, до него касающемся, кроме только Марины.

– Берегитесь! – закричал просто оторопевший от испуга Вейссе. – Берегитесь, вас хотят женить!

– Меня? – отвечал Борис с величайшим удивлением. – Меня? А кто и на ком?

– Ваша матушка, ваши сестрицы! Они сейчас говорили, что за княжнами В. будет дано по три тысячи душ, да еще много денег, и что они для нас прекрасные невесты…

– Прекрасные, может быть, – сказал равнодушно Борис, – но жаль только, что старшая рыжа, а меньшая кривобока; впрочем, мне до этого дела нет, и без меня, вероятно, найдутся многие, кому эти недостатки не помешают за них свататься!

– Так вы не согласитесь?

– Никогда и ни за что в мире!

Восхищенный, теряя голову от радости, Вейссе схватил обе руки своего воспитанника, сжимал их, благодарил его.

– За что же? – спрашивал тот изумленный.

Вейссе запнулся. Он не знал, как выразить свои мысли и свои чувства. Бедный поэт в душе, недоступный положительной премудрости века, немец имел о любви такое же превыспренное понятие, как и о женщинах: для него изменить своей любви, отречься от нее было бы таким же ужасным преступлением, как бежать с поля сражения или не сдержать данной присяги. Он любил видеть в Борисе нового Макса Пиколомини, другого Дон Карлоса[42]42
  Герои драм Шиллера «Валленштейн» и «Дон Карлос», выразители идеалов автора.


[Закрыть]
в любви; ему прискорбно было бы отказаться от этих сравнений, если б молодой герой действительного романа в своей жизни не умел бы сохранить рыцарской верности к своей даме…

Вейссе, много и долго наблюдавший за женщинами в гостиной Ухманских, не находил ни одной, кроме Марины, которая казалась бы ему достойною всей любви его воспитанника. Успокоенный, он отправился в свою комнату, к своим любезным книгам.

Но это неожиданное открытие невинного Вейссе предостерегло Бориса и дало ему средство отклонить разные попытки, скоро после того предпринятые в его семействе, чтоб сблизить его с княжнами В. Когда ему стали яснее намекать о женитьбе, он отвечал точно так же, как немцу, и резкая откровенность его слов лишила его сестер всякой надежды когда-либо его уговорить, так неизлечима показалась им антипатия брата к богатым и некрасивым невестам.

Это обстоятельство дало несколько месяцев роздыха двум любящим. Зима кончилась благополучно. На лето Ухманская должна была везти на воды двух младших своих дочерей, которых бледность и несвежесть сокрушали ее материнское самолюбие. Хотя она и старалась уверить всех и себя вместе с прочими, что они больны к росту, но эта отчаянная уловка никого не обманывала и нисколько не помогала. Разве весь город не знал давно, что в лета ее девочек растут только заботы и неудовольствия непристроенных и почти безнадежных кандидаток на супружество?.. Она повезла их купать в минеральных водах и взяла тоже с собой двух старших, уже нечаявших ничего от всех вод[43]43
  Ироническое сравнение посетителей курортов с больными, ждавшими исцеления в Силоамской купели.


[Закрыть]
и источников мира, которые не обладают чудными свойствами молодящего фонтана Жуванского[44]44
  фонтана юности (фр.).


[Закрыть]
. Старик Ухманский остался на руках Бориса и Вейссе, и все трое переехали на дачу.

Соседкою их, как и в прежние два лета, была Марина Ненская.

Волшебно и быстро пронеслась эта пора возобновленья для всей природы, а вместе для счастья Марины и Бориса. Никто не мешал им, никто не разлучал их. Не придумывали ежедневно и ежечасно средства расстроивать все их намерения. Они вполне наслаждались этою дачною жизнью, которая или так приятна и удобна, когда проводится в хорошем соседстве, с людьми нам симпатичными, или так нестерпимо несносна, когда ее портит соседство людей недоброжелательных и ежеминутное, неизбежное сообщение с нелюбезными, любопытными, праздными и по несчастию знакомыми докучателями.

На даче, где жилища обыкновенно похожи на карточные домики, где жизнь каждого на виду, где близость позволяет всякому видеть, что делается у других, где нет средства не принять даже тех, кого зимою в свою переднюю не допускают, на даче блаженствуют или мучатся, смотря по стечению обстоятельств. Борис и его прекрасная соседка вполне блаженствовали. Они видались с утра до вечера, разделяли все занятия, все удовольствия, все прогулки один другого.

Присутствие мадам Боваль, этого бессменного ординарца, приставленного к себе светобоязнию Марины, как отвод от замечаний и толков, позволяло им кататься вместе на лодке в ясные вечера, ходить слушать музыку в иллюминованных садах или разъезжать в низком ландо от сумерек до восхода месяца и звезд, в эти часы, когда самые прозаические люди, самые отчаянные говоруны чувствуют наитие какой-то ленивой, полной дум молчаливости, когда не хочется ни заниматься делом, ни предаваться беседе, но хочется только впивать в себя прохладу летнего воздуха, наслаждаться вечною красотою мироздания, дышать, созерцать и забываться, утопая в лени и неге общего успокоения всей природы. И если самые равнодушные, самые положительные люди не изъяты из-под влияния этого общего ощущения, то как сильно должно оно быть в душах и сердцах двух молодых, поэтических и влюбленных счастливцев!

Старик Ухманский и Вейссе, предоставленные тоже полной свободе отъездом женской половины семейства, пользовались соседством и случаем, следовали за неразлучными, любовались Мариною и наконец познакомились с нею. Тогда все вместе, чувствуя, но не выражая симпатическую власть, их сближавшую, зажили в согласии и радости дружеских отношений, легко объясняемых соседством и загородной свободой.

Тайные обожатели Марины, столь преданные ей и столь мало требующие от нее, довольны были, когда им удавалось сопутствовать ей на прогулке, пить чай на ее балконе, слушать ее, когда она играла на фортепьянах, когда пела с Борисом и сливала мягкий и страстный контральто своего голоса с звучным его баритоном. Неизданная любовь двух стариков возрастала ежедневно, и Марина сладко улыбалась, примечая ее немое, но верное и искреннее служение.

В день ее рождения они сделали ей сюрприз: приготовили иллюминацию, фейерверк, музыку в палисаднике ее дачи. Борис был в упоении: ему казалось, что это счастье никогда не должно кончиться… А Марина?

Она жила как в забытье, в чаду непонятного, но сладчайшего сна, перенесшего ее за пределы земных огорчений и забот, на свободную высоту надзвездных сфер, куда не смели следовать за нею ни помеха, ни оковы действительного мира… Душа ее отверзалась этому блаженству, как распустившийся цветок благотворному дыханию ветерка. Всякий день, просыпаясь, она глядела на солнце, на небо, на землю, где все казалось ей так прекрасно и так чудно благоустроено, и благодарные слезы струились из глаз вполне теперь счастливой женщины.

Волнение и страх, неотвратимые в первые дни такой любви, прекрасной и высокой, но долженствовавшей бояться людей и искать тайны, теперь изгладились в сердце, умиротворенном привычкою. Она быв уверена в Борисе, видела, что никто его у ней не оспаривает, – чего же больше нужно было ей?

Их единодушие, единомыслие, их совершенное сочувствие всегда и во всем так развились под двойным влиянием привычки и короткости, так чудно настроились для полной гармонии, что часто, когда один из двух начинал излагать какое-нибудь мнение, какую-нибудь мысль, у другого они были на языке и готовы выразиться совершенно так же. Случалось, что на двух противоположных концах комнаты оба вдруг отвечали в одно слово на какой-нибудь вопрос, или сами предлагали присутствующим тот же вопрос в одно время. Даже когда каждый из них бывал у себя и им порознь рассказывали про современное событие, про городскую новость, и спрашивали, что они об том думают, их первое впечатление всегда было одинаково и сказанное одним непременно выходило точно то же, что с своей стороны говорил другой.

Их самих дивило почти столько же, сколько радовало, это необъяснимое слияние их духовного существа. Они сознавали, что, кроме их воли, было меж ними нечто сильнейшее, связующее их неразрывно и нераздельно.

Такие эры в человеческой жизни не описываются и не рассказываются: слова и выражения земные, столь разнообразные для обозначения всех оттенков горести и скорби, отчаяния и муки, бедны, недостаточны, чтоб в ярких и светлых красках представить полное блаженство и его чудные картины.

Даже радость в сердце нашем не столь разнообразна, не столь многосложна, как горе. Счастье звучит однотонно; скорбь может перебегать неисчислимые гаммы человеческих страданий на земле! И недолго длится оно, это земное блаженство, столь несродное, видно, людям, что один вид его возбуждает в них завистливое желание его уничтожить! Недолго длилось и это лето, столь дивно проведенное двумя любящимися.

Ранняя северная осень повеяла на него своим холодным дыханием, и оно исчезло без возврата. Сентябрь, столь близкий у нас от живительного мая, выгнал из дач их минутных жителей, оголил от листьев сады и рощи, служившие им кратковременным приютом, и город в несколько дней опять наполнился.

Вернулись мать и сестры Бориса, перевезли его и старика в обновленный, но столь же скучный дом. Марина тоже переехала, – и все пошло по-старому, то худо, то хорошо, то весело и грустно, чаще, однако, худо и грустно!

Ей немало стоило потерять вдруг сладкую привычку видеться беспрестанно с Борисом, начинать с ним утро, вместе завтракая, советоваться о распоряжениях и предположениях на целый день и кончать вечер далеко за полночь, говоря друг другу до завтра, с восхитительною уверенностью, что это завтра придет столь же ясное, как нынче, и что никто у них его не отнимет!

Ей казалось странным и противоестественным не обедать с ним, не делить вместе все занятия, все прогулки. Она привязалась к его отцу, к кроткому и верному Вейссе. Ей недоставало их обоих. Ухаживая за стариком, исполняя его маленькие прихоти, когда он желал, чтоб она для него пела или играла с ним в шахматы, она приучилась к его обществу, к его ласковому и почти родственному обращению. Ей казалось, что отец Бориса усвоивал ее себе в дочери своею любовью… Ей казалось, бывая с ним ежедневно, что она принадлежит к его семейству и что эта тихая семейная жизнь служит дополнением ее задушевному счастью.

А Вейссе, со скромною ученостью, со своим просвещенным и светлым умом был для нее таким приятным собеседником, так живо принимал участие в ее разговорах с Борисом! Теперь немец продолжал навещать ее, но Ухманского к ней решительно не пускали. Жена и дочери его, узнав, что он видался с нею и как бы потворствовал своим снисхождением ее короткости с Борисом, осыпали его упреками и выговорами, негодовали и сердились и так его окружали присмотром, что он не мог увернуться от них. Зимой же подагра и без того не давала ему выходить из комнаты и покидать кресло. Только изредка мог он посылать Марине, через сына или через Вейссе, букет цветов и нежный поклон, когда знал, что красавица его последних дней сбирается выехать куда-нибудь.

Отложив попечение о княжнах В. Ухманские не вовсе отреклись от надежды и желания женить Бориса. Только, наученные первою неудачею, они взялись теперь за дело умнее – не останавливали своего выбора на рыжеватых или кривобоких наследницах и стали требовать красоты как необходимого качества для невесты, ими желаемой.

В эту пору только что появилась на сцену света молоденькая и пригоженькая девушка – дочь графини Эйсберг, знаменитой красавицы, и как за ней объявлялось приданое гораздо значительнее даже состояния забракованных княжен, то к ней устремились помышления и ласкательства сестер и матери Бориса.

Известно было, что графиня Эйсберг, не сошедшая еще сама с бального паркета и не кажущая более тридцати лет, намерена сбыть дочь свою с рук, выдав ее замуж как можно скорее, чтоб не иметь возле себя такого бедственного и неопровержимого метрического свидетельства о ее годах.

С ней познакомились и заманили в зеленую гостиную, и дело пошло на лад…

Девочка была глупа, – глупа, как первая элегия шестнадцатилетнего вздыхателя поэта, обращающегося к луне и деве, глупа, как журнальная острота, глупа, как бывают глупы эти редкие и жалкие натуры, из которых старательное воспитание не может образовать даже обыкновенной светской куколки, лепечущей довольно складный вздор и рассуждающей ловко и мило о тряпках. Такие исключения редки в нашем обществе, но зато когда они попадаются, то поверьте, что в самой жалкой хате глухой деревни вы не найдете ничего приторнее, бесцветнее и ничтожнее великосветской дурочки, которая, существуя отрицательно, знает твердо все, что не должно делать, чего не должно говорить, но зато ровно ничего не делает, не говорит и даже не понимает. Когда в семью вкрадется такой нулек с розовыми щечками и тонкой тальицей, – его скорей вывозят, пока он не утратил свежей приманки нежной молодости, его скорей пристроивают, пока свет еще не успел догадаться о его пустоте, и только после брака может муж решить задачу о навязанном ему ничтожестве, которое раньше он распознать не мог.

Хорошо еще, когда, как за графиней Ненси, обильное прилагательное может искупить умственную бедность существительного. Такое вознаграждение приемлется с удовольствием, особенно когда ему сопутствуют голубые томно-неясные глазки, белокурые букли, развеваемые, как пух, около овального личика, и вечная улыбка, вылепленная, как из воска, на бледно-карминовых губках. Вся эта нега и сладость, эта жена-варенье могут приятно занять медовый месяц расчетливого новобрачного, а потом!.. Ведь потом если они и надоедают, то как легко с ними управиться и как мало места занимает глупая жена в жизни умного мужа!

Борис не подозревал новых ловушек, опять для него подготовленных. Беспечный и спокойный, он раза два был приглашен к графине Эйсберг и просидел, как другие, на ее аристократических и модных вечерах. Ненси подружилась с его меньшими сестрами, бывала у них, приводила в восторг зеленую гостиную, но он все-таки не догадывался.

Свет был дальновиднее его. В городе заговорили о слаживаемой свадьбе Бориса Ухманского и графини Ненси Эйсберг.

В одно утро Марина, снова терзаемая разными неудачами и расстроенными свиданиями, сидела задумчивая и бледная в любимом своем кабинете и держала в руке книгу, которой она не открывала. Ее мысли кружились упорно и безостановочно, как часовая стрелка около мерного круга часов, все около одного и того же предмета – Бориса и их взаимных отношений! Она была недовольна и расстроена; она чего-то боялась, сама еще не зная почему, но предвидя и предчувствуя, по возобновленным отсутствиям Бориса, что против нее опять работают и восстают в доме его родных.

Вдруг раздался звонок в сенях.

Она никого не ожидала и не хотела видеть. Он должен был заехать перед обедом, чтоб сказать ей, может ли или нет провести с нею вечер. Но для него теперь было рано, а внизу было приказано чужих не принимать. Стало быть, это ее отец, редко ее навещающий, за недосугом, но всегда принимаемый ею с радостью как существо, любившее ее в свою меру, видевшее ее в свою пору, но никогда ее не огорчавшее и потому дружественное и приязненное.

Марина не привыкла рассчитывать на отца своего, когда ей нужна была опора или отрада, не привыкла делить с ним ни своей скорби, ни своей радости, но она знала, что может быть уверена в неизменности спокойной его привязанности, и не требовала от него более, повторяя свою привычную поговорку, объяснявшую ей многое и многих на белом свете: «Иной любит, как другой не любит!»

На этот раз приехал не он: шум женского шелкового платья и легких женских шагов раздавался в ближней комнате.

Удивленная Марина привстала, чтоб посмотреть, кого допустили к ней, когда она запретила принимать, и очутилась перед молодой, прекрасной, но немного изнуренной женщиной, княгиней Л., подругой ее детства и одной из ее самых коротких знакомок.

– Мэри, ты это? Какой приятный сюрприз! Я тебя совсем не ожидала…

– Я думаю, не ожидала, когда ты никого пускать не велела, но я насильно к тебе ворвалась, а твои люди не смели меня остановить, хотя им очень того хотелось! Что с тобою? Я тебя сто лет не видала… Ты нигде не бываешь!

– Я все не очень здорова… Погода такая дурная…

Приезжая сомнительно покачала головой, села на диван, посадила возле себя Марину, притянула ее к себе за обе руки и стала пристально смотреть ей в глаза. Марина не отворачивалась, не опускала глаза, но душа ее таилась за зеркальною ясностью черных глаз, и заветное чувство, сжившееся с душой ее, не должно было изменить ей, так привыкла она скрываться от всякого постороннего взора и всякой догадки.

– Марина, со мной не притворяйся! Может быть, ты в самом деле не совсем здорова, это бывает, особенно когда приходится терпеть неприятности и горе… (Тут княгиня кашлянула раза два с трудом, как будто что-то теснило ей грудь.) Но кроме того, ты должна быть… расстроена! И потому-то я к тебе приехала. Тебе нужно утешение друга: я тут! Будь со мною откровенна!

Марина остолбенела. Никто не смел до тех пор напрашиваться на ее доверие. Это была первая попытка. И от кого же? Княгиня Л., самая модная и самая ветреная, по-видимому, из молодых и беззаботных щеголих высшего круга, добрая, но слывшая пустою, княгиня Л. менее чем всякая другая казалась способною ей сочувствовать, ее понимать. Некогда они учились вместе танцевать, играли вместе в куклы и потому сохранили привычку говорить друг другу ты, видались раза два в неделю, обедали одна у другой, иногда выезжали вместе; но так как между ними не было в умственном отношении ничего общего и сходного, то и не могло быть никакого обмена доверия и признаний. Да и в чем было Мэри признаваться княгине? Как и Марина, единственная дочь, она росла балована и любима; как и она, появилась в обществе блистательная и приветствуемая всеобщею благосклонностью, но счастливее ее – вышла замуж, за молодого человека по любви и с тех пор, хотя слабое здоровье иногда покрывало бледностью ее классическое лицо, она не переставала показываться всегда торжествующею и веселою на поприще света, участвовала во всех его удовольствиях, предавалась всем его волнениям и рассеянностям. Ее называли тоже счастливой, и ей тоже многие завидовали. Только чрезмерная живость ее характера болезненно изобличалась иногда в беспокойстве ее взоров, всегда как будто ищущих чего-то; только возбужденный нервическою раздражительностью ум ее быстро и не всегда ловко перебегал от предмета к предмету, и многословные вопросы, не дожидаясь ответа, сыпались потоком из судорожных уст ее. За это приятельницы называли ее иногда шутя вопросительным знаком и говорили, что она вечно как будто играет в игру прерванных слов, но никому в голову не приходило, чтоб сердце ее, если оно у нее было, могло участвовать в этой излишней пылкости и стремительности ее мысли.

Итак, Марина глядела на княгиню и думала: о чем она говорит? Зачем расспрашивает ее с непривычным ей участием? Княгиня продолжала:

– Марина, я тебя люблю, право люблю; мне жаль тебя! Я все знаю! Но теперь это выходит невыносимо! Я вчера сердилась и наговорила всем им колкостей и злых намеков за тебя!

Марина еще более удивилась…

– За меня? Кому же? Ради бога, скажи мне все, Мэри! Не понимаю, в чем дело?

– В том, что все, решительно все заняты теперь только тобою, твоим будущим разрывом, и любопытно знать, чем все это кончится…

– Разрыв? Чем кончится? Мэри, ты меня с ума сведешь! Что это все значит?

Мэри вздрогнула при выражении «с ума сведешь» и как-то дико посмотрела на свою собеседницу. Она провела рукою по лбу и продолжала: – Да-да! Это все точно так, как я говорю! Вчера, у моей кузины, я даже поссорилась с некоторыми из наших дам… Как же можно? Держать пари о тебе – при мне!

– Пари – о чем? Явсе не понимаю…

– О том, победишь ли ты или нет: удержишь ли Бориса или его женят на маленькой графиньке…

Марине сделалось дурно; сердце ее забилось, как будто хотело разбить грудь ее и вырваться, окровавленное, на волю… Она ухватилась за ручку дивана и спросила едва внятным голосом:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации