Текст книги "Три Германии"
Автор книги: Евгений Бовкун
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мне дороги образы других отцов: тестя Павла Николаевича Сизикова, отцов школьных друзей: Анатолия Михайловича Черныха, водителя межгородского автобуса, человека вдумчивого и начитанного, и отца Эдяши Шилова, циркового трубача, достававшего нам контрамарки. Достоинства своих и чужих родителей пробуждали во мне именно те ощущения духовной близости, о которой размышлял Флоренский. Отцовская ответственность – это высшее проявление мужской любви к детям, порождающая любовь к отцам. Биологическая связь при этом необязательна; Эдяшу усыновили, взяв из детдома. В моей жизни были и другие старшие мужчины, к которым я испытывал величайшее уважение. Много лет моим старшим другом был Михаил Гаврилович Сажин, рядовой сотрудник Внешторга, с которым я познакомился в 1957 году на теплоходе «Некрасов», когда мы плыли по Днепру из Киева в Очаков. Я в то время работал электромонтажником в останкинском НИИ и зализывал раны от неразделенной любви, а он поехал отдохнуть вместе с сыном, которому исполнилось 13 и который не отходил от меня. С ним после этого я больше не виделся, а Михаил Гаврилович на протяжении нескольких лет, примерно до середины моей учебы в институте, регулярно звонил мне и оставлял дефицитные в то время календари, записные книжки и ручки, которые я раздаривал друзьям и родным под Новый год. Потом он признался, что тогда «выпросил» сына на поездку по Днепру у жены, с которой развёлся.
Одиссея Ник Ника. Яркий след оставил в моей памяти Ник Ник. Весной 1961 года в аудиторию, где после лекций мы читали свои стихи и переводы, вошёл мужчина благородной внешности, с несколько старомодной стрижкой густых волос и, улыбнувшись краешком губ, спросил, сделав вопросительный жест в сторону свободных стульев: «Вы позволите, уважаемые коллеги?» Все с интересом посмотрели на него, никто, разумеется, не возразил. По возрасту вошедший мог быть поэтом-фронтовиком. Как раз за неделю до этого к нам заходил Арсений Тарковский и читал свои еще не опубликованные стихи. Но в облике гостя было нечто сугубо штатское, хотя каждый из нас, как выяснилось потом, ошибся, стараясь определить про себя его гражданскую профессию. Мне почему-то показалось, что он немного похож на Бунина. Это и был Бунин – Николай Николаевич, однофамилец великого писателя. Неожиданная ассоциация с другим Буниным мне самому так и осталась непонятной. Впоследствии я просмотрел чуть ли не все доступные мне портреты Ивана Бунина, но сходства с посетителем нашего литературного кружка, понятно, не обнаружил. Мы вместе с ним ехали по красной линии метро в сторону «Сокольников», и я услышал от попутчика суждения о литературе, сразу расположившие меня к этому человеку. Так я познакомился с Ник Ником – тонким знатоком немецкой прозы, переводчиком романов Стефана Цвейга, Генриха Бёлля, Вольфганга Шнурре, Ханса Фаллады и других немецких писателей. Он стал моим старшим товарищей и другом и оставался им больше 40 лет, до самой смерти. Испытывая к Ник Нику глубочайшую личную симпатию, я ценил его как мастера художественного слова и знатока жизни и был многим ему обязан. После окончания института нашему курсу выдали свободные дипломы, разрешив самостоятельный поиск работы. Выпускники рассыпались кто куда. ТАСС, АПН, ВЦСПС, Внешторг, партийные и государственные органы, министерства… Некоторые предпочитали учиться дальше, чтобы получить второе, более прибыльное образование. Моя кандидатура заинтересовала Министерство мелиорации и водного хозяйства. Но когда мне предложили поехать в Конго переводчиком со вторым языком – французским, я колебался, мечтая о литературной работе. Всё решил для меня совет Ник Ника. «Поезжай, не раздумывая, – сказал он, – станешь выездным, а это – политический капитал, пригодится. Бывший зэк дурного не посоветует». Я уже знал: за плечами Ник Ника не только фронт, но и плен, и годы Гулага, а потому к совету прислушался.
Нелёгкой была судьба этого отзывчивого человека, пронесшего любовь к своей жене Анне Львовне через годы разлуки, не сломленного лишениями, не потерявшего вкуса к жизни, интереса к профессии, оптимизма и чувства юмора. Немецкий он выучил до войны, на фронте служил переводчиком, был контужен, попал в плен к немцам, дважды бежал из лагеря. В первый раз его поймали, а во второй ему удалось перейти границу и добраться до Парижа, где его приютила армянская семья. Писал оттуда письма жене в Москву. Рассказывал о пережитом, в конце приписывал: «Жди меня, я непременно вернусь». Как только кончилась война, вернулся, и за ним сразу же пришли из органов: письма доходили «по назначению». В 54-м реабилитировали. Начал переводить немецких писателей. Узнал про наше литобъединение. У Ник Ника были обширные связи с самиздатом. Через него мы получали полуслепые копии романов Солженицына, сами распространяли их, перепечатывая у знакомых машинисток или переснимая у секретарш режимных предприятий, имевших доступ к множительной технике. «Переписывала» тогда вся московская интеллигенция. Пользуясь пропуском члена СП, Ник Ник регулярно проводил меня в книжную Лавку писателей на Кузнецком. Годы спустя, когда я уже работал в Германии корреспондентом «Известий», Бунину опять пришлось нелегально переходить границу.
Он приезжал в Бохумский «Руссикум» к Барбаре Шубик и Клаусу Вашику читать лекции студентам-славистам. Но однажды оказался во Франции, случайно найдя армянскую семью, приютившую его во время войны. Он позвонил в корпункт из Парижа радостный и возбуждённый: «Всего по телефону не расскажешь, завтра приеду». На следующий день я встретил его на боннском вокзале, привёз к себе. Он рассказывал всю ночь, потом вспомнил: не предупредил друзей, что задержится. Нужно возвращаться. Тогда-то и выяснилось: ни германской визы, ни транзитной – через Бельгию, у него нет. Он только рукой махнул: «Как-нибудь. Если что, позвоню». И позвонил. Поздно вечером. Французы сняли его с поезда и отправили «обратно» – в Германию. Пришлось разрабатывать план нелегального перехода границы. Утром, вторично встретив Ник Ника, я купил подробную карту Саарбрюккена. Пробираться из Аахена через Бельгию сочли рискованным. На окраине нашлось кладбище, через которое можно было пересечь границу под видом местного жителя, сесть в рабочую электричку, идущую до ближайшей французской станции, оттуда купить билет до Парижа. Он так и сделал. Могли ли мы в 60-е годы помыслить, что такое станет возможным! Пределом наших мечтаний была новая «оттепель», а в долгосрочной перспективе – Сахаровская конвергенция. Табу и цензура в литературе оставались. Переводить мы могли всё, что вздумается. Но печаталось далеко не всё. Издательства заказывали в основном конъюнктурные вещи: например, переводы «стихов народов мира о Ленине». Выполняя один из таких заказов (платили неплохо), я перевёл стихи о вожде с языка телугу (нацменьшинство в Индии), разумеется, по подстрочнику. Ник Ник доставал дефицитные книги, знакомил с интересными людьми и всегда был в курсе моих семейных дел. «Как чувствует себя Иван Евгеньевич?» – осведомлялся Бунин, когда мы с женой не находили себе места из-за болезни первенца. «Поцелуй от меня нашу певунью», – говорил он, передавая привет дочери Татке (Татьяне). Как и я, Ник Ник был «барахольщиком». Квартира его напоминала кунсткамеру. Кроме богатой библиотеки в ней находилось много интересных, но бесполезных предметов, которые Бунин находил повсюду. Из Германии привёз и установил на подоконнике мигающий фонарь, которым пользуются дорожные рабочие. Зная об этой слабости, я притащил ему из Африки пепельницу из красного дерева в виде головы старика, борода которого плавно переходит в ногу, и кусок лианы, самолично отпилив его в джунглях реки, впадавшей в Конго. Жена Анна Львовна, потомственный врач, благодушно относилась к этой странности Ник Ника. «У мужчин должны быть мелкие радости», – говорила она, почти дословно повторяя любимое выражение моего отца. Умерла она сравнительно рано, в конце 60-х, и после этого Ник Ник почти потерял интерес к собирательству. Его единственной страстью, не считая книг, остался крепкий кофе, поглощавшийся в огромных количествах. Бунин был однолюбом и после кончины Анны Львовны не женился, хотя в редакциях и издательствах на него заглядывались многие незамужние женщины. Поэтому я обрадовался, когда у него вновь появился близкий человек – Анна Александровна Саакянц, о которой он отзывался с необычайной теплотой. Она жила в том же писательском доме на Русаковской, тремя этажами выше. С писательницей и литературоведом Анной Саакянц я виделся у Ник Ника несколько раз (оказалось, она следила за моими статьями в «Известиях») и проникся к ней симпатией и благодарностью, прежде всего – за её заботу о Ник Нике. А книгу её о Марине Цветаевой считаю лучшей из всей обширной цветаевской библиографии. В том, что второй любимой женщиной в жизни Бунина тоже стала Анна, проявилась судьба. Когда Бунин приезжал в Германию, я ненадолго отвозил его на машине в Бохумский «Руссикум». По печальному совпадению, о его смерти я также узнал в Бохуме, от Клауса Вашика.
Воспитатели. Идеологи. Авторитеты мнимые и реальные. Благоговейного отношения к каноническим изображениям руководителей партии и государства я не испытывал. Родители не приносили в дом ритуальные открытки и статуэтки. Начиная с Ордынки, портреты вождей в доме у нас никогда не висели. К подобным атрибутам в других домах я относился нейтрально, считая их частью обстановки, но замечал, что политический портрет на стене или его отсутствие в достаточной мере выдают настроения хозяина кабинета. Там, где висели портреты Ленина, Калинина, Ворошилова, Будённого или Молотова, Сталина я не видел. Шуток на эту тему я не помню, но в пионерлагере «Лобаново» в родительский день я попросил маму сфотографировать меня рядом с алебастровым бюстом вождя, потому что ребята сказали: «Слабо!» Он стоял посреди большой клумбы, и мне пришлось изрядно помять цветы. Мама сделала снимок «Любителем» и осуждающе сказала: «Тебе влетит». Не влетело. Вспоминается и другой эпизод детства. Булочная в Погорельском переулке года за три до смерти Сталина. Я вбежал, запыхавшись, и тут же застыл, как застыли в немой сцене немногочисленные покупатели. Сильно подвыпивший гражданин, купивший буханку пеклеванного и сайку, размахивая авоськой, кричал: «И какой-то грузин нами, русскими, управляет! Да чтобы ему провалиться!» Я не понимал причины и смысла этого протеста, но заметил, что никто не бросился звонить в НКВД. Опустив головы и не глядя друг на друга люди стали тихо расходиться, а продавщица, знавшая, что я обычно покупал, сунула мне две французских булки и сказала: «Иди, мальчик, домой. Не обращай на него внимания». Смерть «отца народов», насколько помню, тоже вызвала контрастные эмоции. В соседнем классе избили ученика, смеявшегося в день похорон. В нашем никто не смеялся, но и не плакал. А мама и тётя Нина захотели непременно пойти в Колонный зал Дома Союзов. Видимо, больше из любопытства. Сталинистками они не были. Я бесцельно увязался за ними и теперь не исключаю, что многие шли туда для того, чтобы увидеть Сталина в гробу. Мы приехали к тёте Нине на Большую Дмитровку накануне, переночевали и рано утром, пройдя дворами и дважды перелезая через забор, влились в густой и нервный поток любопытных недалеко от здания прокуратуры. Отчаянно скорбящих лиц я не видел, но отчётливо помню, как у Столешникова переулка, где улицу перегородили тройным рядом военных грузовиков, началась давка. Придавленные толпой к машинам люди кричали, визжали дети. Тётю Нину, маму и меня чьи-то руки выдернули из сгущавшейся массы словно морковки и поставили на каменное основание забора, по которому мы благополучно добрались до оцепления. Безопасно добрели до Колонного зала, прошли мимо гроба. Ни патетики, ни скорби.
Древняя мудрость рекомендует не создавать себе кумира. Ошибки и преступления вождей, не жалеющих средств на создание ореола непогрешимости, напоминают о шаткости и неустойчивости любого авторитета. К этому слову у меня с детства было неадекватное отношение. Во дворах Замоскворечья в послевоенное время было много шпаны, пользовавшейся уголовной лексикой, и «авторитетами» называли опытных воров. И всё же я хочу воспользоваться именно этим словом, чтобы подчеркнуть высокую степень личной ответственности старших друзей и воспитателей, передающих свой опыт молодым. В цепочке преемственности важнейшее место принадлежит авторитетам. В школьные и студенческие годы для меня это были классики русской и мировой литературы, но не вожди революции – последователи кровавого тысячерукого Марата. Разборки революционеров (большевиков, меньшевиков и иже с ними) были куда более жестокими, нежели драки и поножовщина ордынской шпаны. Начав осваивать азы международной журналистики, которая на десятилетия зрелой жизни стала моей основной профессией (не считая эпизодических занятий переводами, изучения диалектов для пополнения «Лексикона продвинутого германиста» и работы редактором), я должен был заново определить свое отношение к авторитетам. И если сосредоточиться на германской политике и выделить главное, то самой выдающейся личностью конца прошлого века в Германии (из тех крупных деятелей, с которыми мне довелось общаться) я назвал бы канцлера Хельмута Коля. Основная заслуга в объединении Германии принадлежала ему. С решительностью и стремительностью, которую в нём трудно было угадать при его комплекции, он выстроил и реализовал модель германского единства, которую лишь двузначно, в расплывчатых чертах наметили и никак не решались осуществить Михаил Горбачёв и его оппоненты в ЦК КПСС. И именно он сразу же приступил к объединению расколотой после войны Европы.
Хельмут Коль. Демократия от корней травы. В октябре 88-го, опубликовав в известинском еженедельнике «Неделя» очерк о канцлере, я принёс газетный оттиск в боннское Ведомство печати, чтобы передать его Хельмуту Колю, но немного нервничал, опасаясь, что ему может не понравится фотография, которую коллеги взяли из немецкой печати. Помощник Коля Вольфганг Гибовски по секрету признавался мне: канцлер не любит пародии и шаржи на себя, хотя виду не показывает, а фото было не из лучших. На фотографии канцлер «изучал» содержимое своего портфеля. Я вручил ему номер «Недели». Он взглянул на снимок, который, очевидно, видел впервые, и хмуро спросил: «Ну, и что я тут ищу?» Не будучи готов к такому вопросу, я ляпнул: «Наверное – решение германского вопроса, господин канцлер!» И увидел, что уголки его губ тронула лёгкая улыбка. Спонтанная шутка ему явно понравилась. Говоря о чертах характера великих людей, Бисмарк особо выделял три черты: великодушие при подготовке проектов, человечность при их реализации и умеренность в успехе. Политическое великодушие пригодилось Колю при подготовке программы германского единства. Принцип человечности лёг в основу его плана развития восточных земель. И он проявил разумную умеренность в успехе, не бросившись тотчас же после объединения запасать для себя лавровые венки. Видимо, своеобразно преломилось в его сознании творчество реформатора американской поэзии Уолта Уитмена. Его книга «Листья травы», которую высоко ценил Х. Коль и которую Корней Чуковский называл «книгой великана, отрешённого от мелочей муравьиного быта», очевидно, подсказала политику Колю другую политическую модель – «демократии от корней травы», в которой важны не только рационализм, но и эмоции. Сердце имеет разум, любил повторять Коль выражение Блеза Паскаля. Тексты он, правда читал монотонно, но в критические моменты в нём просыпался искусный оратор. Я помню яркие выступления в канун объединения, когда толпы восторженных восточных немцев скандировали: «Хельмут, Хельмут!» По воздействию на массы с ним мог сравниться только другой столь же авторитетный политик – Вилли Брандт. Сближало их и то обстоятельство, что незадолго до расставания с земной юдолью оба они отдалились от соратников по партии. Глубоко символична для меня рассказанная очевидцами сцена их прощания. Коль посетил в Ункеле умирающего Брандта и когда вошёл в комнату, где лежал Брандт, тот приподнялся, сделав попытку сесть в постели. «Лежите, Вам нельзя подниматься!» – сказал Коль. «Я не могу лежать в присутствии моего канцлера», – возразил Брандт. Этот выдающийся социал-демократ тоже покорил меня своим шармом. К нему можно было без церемоний подойти на приёме или пресс-конференции, услышав приветливое слово или искромётное замечание о политических нравах. А ещё мне безоговорочно импонировала манера общения баварских парламентариев: депутат ХСС с добродушной улыбкой мог сказать о депутате СДПГ: «У него чудовищные взгляды, но в общем-то он славный парень». Как мелки по сравнению с этими людьми современные политические пигмеи, авторитет которых держится на демагогии и на полномочиях вооружённой гвардии!
Популисты. Абсолютно контрастной фигурой остался в памяти другой немецкий политик – Герхард Шрёдер, канцлер-популист. За долгие годы корреспондентской работы в Германии я общался со многими крупными политиками, брал у них интервью, но ни один из германских деятелей первого эшелона не оставил у меня о себе такого тягостного впечатления. Собрав команду столь же непоследовательных и столь же настырных популистов, Шрёдер наобещал доверчивым бюргерам с три короба. Круша направо и налево прежние авторитеты, бросался из одной крайности в другую, а в результате не смог завершить начатые реформы. Концептуальную слабость заменял самоуверенностью и лихостью, а недостаток реального авторитета – медийными спектаклями. В одном из них мне выпала честь личного участия. В 98-м, незадолго до решавших судьбу правительства Хельмута Коля выборов в Бундестаг, я опубликовал в газете «Вельт» фельетон «Стоит ли менять лошадей на переправе?» Ирония была достаточно мягкой, но на неё тут же обратили внимание в штабе Г. Шрёдера. Спикер кандидата в канцлеры пригласил меня отобедать с ним в итальянском ресторанчике на улице Лукаса Кранаха и в непринуждённой беседе стал объяснять преимущества предстоящей смены власти. Я, в свою очередь, непринуждённо объяснял, что моя ирония относится лишь к историческим параллелям и что с моей стороны было бы крайне неразумным вмешиваться в предвыборную борьбу, тем более, что консервативные читатели консервативной газеты «Вельт» так или иначе вряд ли будут голосовать за СДПГ. Он рассмеялся и предложил помощь на тот случай, если я захочу взять интервью у кандидата в канцлеры. Я поблагодарил и стал посматривать на часы. В просторном помещении было занято всего три столика, а рядом стоял длинный стол, заранее накрытый для большой компании. Я собирался распрощаться, когда вошла шумная ватага во главе с Герхардом Шрёдером и стала размещаться по соседству. Демонстративно уходить было невежливо, и мы со спикером еще полчаса беседовали о пустяках. Но брать предвыборное интервью у Шрёдера я всё же не стал.
Не было в его внешнем облике отличавшей прежних германских канцлеров породистости, которая мне так импонировала в этих политиках, независимо от их роли в истории. Из советских деятелей располагали к себе статью, поведением на людях или позой на фотографиях Рокоссовский и Жуков, Хрущёв и Брежнев, Ельцин и Примаков. Из зарубежных нравились Кеннеди, Миттеран, Коль и Брандт. Кеннеди, посетив Берлин в разделённой Германии, в порыве симпатии к жителям города воскликнул: «Я – берлинец» и, стоя на границе, которая тогда была границей между Востоком и Западом, демонстративно переступил черту. Примаков, выступая на пресс-конференции вместе с Бушем, неожиданно схватил за руку американского партнёра, шутливо пытаясь перетянуть его на свою сторону, напомнив при этом симпатичного озорного хомячка. Брандт преклонил колени в варшавском гетто, символически извинившись за немцев перед евреями. Коль и Миттеран, стоя в лучах прожекторов под Верденом, скрепили рукопожатием примирение Германии и Франции. Это были фигуры, способные на символический жест. Даже герой анекдотов тяжеловесный Брежнев и танцевавший под военный оркестр Ельцин «вполне смотрелись» как руководители государства. Но мне никогда не импонировали картавый Ленин и рябоватый Сталин, которому на трибуне мавзолея ставили под ноги скамеечку. Для большего величия. Как измельчали по сравнению с крупными фигурами прошлого нынешние популисты. От величия до плюгавости – один шаг.
26 декабря 1967 г. Главный редактор «Нового мира» А. Т. Твардовский Е. Бовкуну: «… Женя! Не падайте духом! Временные неудачи не должны обескураживать представителей нашего цеха. У нас еще будет возможность продолжить сотрудничество. Всяческих удач в наступающем – 1968-м году! А. Твардовский
С «Наместником» в «Новом мире» и «На Таганке». Едва закончив дипломную работу, один экземпляр которой ушёл в «Ленинку», я ощутил готовность взяться за решение не менее сложной переводческой задачи. А тут как раз Ник Ник дал почитать привезённую из Германии пьесу Рольфа Хоххута «Наместник», написанную ритмизованной прозой, местами переходящей в верлибр. Я испытал восторг. Документальная драма была настолько крупномасштабной, что немецкий режиссёр Эрвин Пискатор ставил её на берлинской сцене в течение двух вечеров. У меня, разумеется, не было предварительных договорённостей ни с театрами, ни с издательствами, но в то время я думал об одном: «Смогу ли? Получится ли?» Содержание «Наместника» (конкордат папы с Гитлером и трагедия одиночного сопротивления чудовищной машине Освенцима) настолько захватило меня, что я тут же приступил к переводу первого акта, а второй, действие которого происходило в Риме, предложил перевести вместе со мной Алёше Бердникову, поступившему в Иняз, чтобы читать в оригинале Данте, и прекрасно знавшему итальянские реалии. Переведя драму на одном дыхании в последние месяцы учёбы в институте, я вынужден был, однако, заняться поисками работы. Министерству мелиорации и водного хозяйства нужен был переводчик для работы в Конго, и с благословения Бунина я уехал строить водопровод под Браззавилем, рассчитывая закрепить там второй язык. Командировка длилась 13 месяцев. Я забыл о «Наместнике», но, вернувшись в Москву, узнал, что переводом заинтересовался Александр Трифонович Твардовский. Рукопись передала в «Новый мир» Инна Дмитриевна Шкунаева, с которой мы много говорили о «декадентской литературе» прошлого и репрессированных советских поэтах. Однажды она спросила: «Женя, вы не хотите помочь сотруднику «Нового мира» разобрать архив Луначарского на улице Веснина?» Речь шла о квартире жены бывшего наркома просвещения актрисы Натальи Сац-Розенель. Помещения собирались превратить в музей, а потому срочно готовили к ремонту. Самое ценное из библиотеки вывезли. Сотрудника «Нового мира» интересовали старые подшивки, которые нужно было извлекать из разных углов. Когда в некоторой растерянности я вошёл в квартиру, мне приветливо улыбнулся высокий мужчина. Доброй улыбкой он напомнил мне Корнея Чуковского, умевшего доходчивее других объяснять взрослым тайны детского словотворчества. Это был Игорь Александрович Сац, бывший секретарь Анатолия Васильевича Луначарского. Разъяснив мне мои обязанности, он сказал: «Если что-то приглянется, берите, не стесняйтесь». Признаюсь, поначалу я испытал шок. Посреди гостиной высилась куча книг и периодики. Под ногами маляров всё это богатство на глазах превращалось в макулатуру. Быстро выполнив основной долг, я принялся спасать, что мог, складывая добычу в свой видавший виды объемистый жёлтый портфель. Это были редкие издания книг Бальмонта, Пильняка, Ремизова и других авторов, частично уже с надломленными корешками и вырванными страницами. На следующий день, принеся ещё более объёмистую тару – рюкзак, я разбогател изданиями на немецком языке, включая сатирический журнал «Симплициссимус» с автографами Луначарского, сочинения Рода-Рода, Эльзы Ласкер-Шюлер, Готфрида Бенна и поэтов-экспрессионистов. Я перетаскал домой четыре рюкзака бесценных, но выброшенных книг и перенёс бы всё, но тому воспротивилась моя матушка. Складывать книги в нашей квартире на Проезде Энтузиастов было уже некуда. Остатки кучи рабочие сожгли во дворе, и я не мог удержаться от сравнения с аналогичными процедурами в гитлеровской Германии, хотя в данном случае костёр запалили совсем не по идеологическим мотивам. Я не упускал случая поблагодарить Инну Дмитриевну за неожиданный подарок, но она навсегда сделала меня своим должником, порекомендовав Твардовскому «моего» Хоххута. На сравнительно небольшой, но важный для меня период жизни я оказался связан творческими отношениями с «Новым миром». Познакомился с редактором отдела драматургии Ириной Павловной Архангельской, тактичной, умной и высоко эрудированной женщиной. Несколько месяцев ходил в редакцию дорабатывать перевод вместе с нею: напечатать могли только усечённый вариант. По требованию цензуры пришлось сделать купюры в тех местах, где упоминался Сталин, хотя осталось непонятным, он-то чем не угодил цензуре. От Архангельской я узнал, что у Александра Трифоновича стали резко ухудшаться отношения с литературными властями. Он «бодался» с цензурой, пробивая публикации Солженицына, о чём красочно рассказал потом Александр Исаевич в своём «Телёнке». В мае 67-го рукопись перевода сдали в набор, в августе появились гранки, пьесу вот-вот должны были напечатать. Она уже «стояла» в 9-м номере. Но тут пришло распоряжение Главлита: публикацию запретить и набор разобрать. Мотивировок, как объяснил Твардовский, было две: в Освенциме уничтожали не только евреев, а тут получился сильный еврейский акцент, к тому же публикация могла повредить развитию отношений Москвы с Ватиканом, который в нелестном свете представлен Хоххутом. Если бы пьесу уже поставил советский театр, её можно было бы разрешить напечатать, доверительно сообщил цензор Ирине Архангельской. Годы спустя, после открытия архивов Штази, «ватиканская» подоплёка истории стала понятнее. Из материалов, которыми располагало Ведомство Гаука в Германии, вытекало, что в конце 60-х годов, польская разведка, Штази и КГБ внедрили в Ватикан своего агента – польского священник. И хотя основные документы польской разведки уничтожили осенью 89-го местные коммунисты, нетрудно предположить, что тогдашняя публикация «Наместника» в СССР привлекла бы нежелательное внимание Ватикана к происходившему в советской империи.
Почти параллельно познакомиться с пьесой Хоххута захотел Юрий Петрович Любимов, задумавший поставить её на Таганке. Его театру, так же, как «Новому миру» и отчасти «Литературной газете», власти дозволяли дозированную крамолу, выполнявшую функцию отдушин для интеллигенции. Очередная постановка или публикации, в которых угадывалась скрытая критика отдельных пороков системы, долго будоражили общественное мнение. В основном, в столице. Опытные кочегары советского режима спускали лишний пар в котлах. Хождения в театр к Любимову продолжались не один месяц. Они обогатили меня интересными встречами, но с пьесой не получалось. Занавес над нею упал точно по такому же сценарию что и в «Новом мире». «Вот если бы пьесу напечатали в советском журнале, мы не возражали бы против постановки», – сказал Любимову цензор. Был ли это человек, передавший «приятную» новость Твардовскому, я не знаю. Из «Нового мира» гранки я забрал, получив гонорар – «за не пошедшее». Отношения с журналом продолжались несколько лет: я печатал там переводы стихов африканских поэтов, помогал Архангельской готовить обзоры зарубежной прессы, переводя по ее просьбе на русский то, что писали о «бодании» Твардовского с советской номенклатурой западногерманские издания. После смерти Твардовского и ухода из журнала Архангельской контакты с «Новым миром» прекратились. С Юрием Петровичем Любимовым мне довелось встретиться вновь уже в Бонне, в амплуа корреспондента «Известий». К тому времени он потерял интерес к драме, увлёкся оперой. «По старой памяти» приглашал меня в боннский Оперный театр на репетиции своих спектаклей, поставленных в присущем ему стиле синтеза эпох: «Енуфы» и «Пиковой дамы», дополненной музыкальными вставками переехавшего к тому времени в Германию Шниттке. На репетициях соседнее кресло занимал более почётный гость – Лев Копелев, с которым в антрактах мы беседовали на актуальные политические темы.
Сила чудес. Я уважал этого мужественного и талантливого человека, хотя некоторые его проекты и казались мне наивными, не учитывавшими реалий суровой действительности. Может быть, потому, что он сохранил веру в попранные советскими вождями идеалы. Глядя на покинутую Россию из немецкого далека, он говорил, что чудо спасёт Россию. В чудеса продолжали верить и другие российские интеллигенты. Чудом они считали победу над Гитлером, достигнутую усилиями простых солдат, офицеров и генералов, и всего русского народа. И горбачёвскую перестройку, обернувшуюся очередным поиском человеческого лица для социализма. Чудом они считали, очевидно, и большевистскую революцию в 17-м году. Изучение феноменов исторических чудес далеко завело бы нас в область философии и психологии. Реальная же российская действительность, хотя и противоречива, но объяснима. В реальной жизни чудес не бывает. Эпохальные изменения на Востоке и Западе были подготовлены поведением людей и вступлением в силу новых экономических и политических факторов, которые, в конце концов, и обусловили показавшийся неожиданным результат. Особенностями национального характера, конечно, можно объяснить зигзаги российской политики, но основное противоречие нашего быта находит объяснение в другом. Исчезновение коммунистической монополии на идеологическое воспитание масс, частичное вступление в силу на территории бывшего СССР единых экономических законов, которыми давно живёт некоммунистическая часть человечества, раскрепощение сознания и отсутствие страха как основная предпосылка свободы хотя и создали новые условия для демократических реформ в обществе, но почти не изменили самого человека. Советское подсознание прочно удерживало его от решительного перехода к демократии и рынку. Новый человек формировался в значительной мере из старого материала – гомо советикус, наделённого комплексами и фобиями и носившего в подсознании советские рефлексы, но проявлял неуёмный интерес к новым идеям и достижениям технического прогресса. Прав был Солженицын, говоривший в интервью немецкому журналу в 93-м, что для России будет мучительнее избавиться от коммунизма, чем Германии в своё время – от национал-социализма. Обретение нами подлинной свободы во многом зависит от того, когда завершится это избавление. В том же 93-м Лев Зиновьевич обратился ко мне с просьбой передать в «Известия» для публикации его письмо в ответ на одно из выступлений журнала «Огонёк». Я выполнил его просьбу, письмо напечатали. А в личном письме он дополнительно говорил о необходимости создать всероссийский и международный союз людей доброй воли третьего тысячелетия, свободный от идеологий, догм и доктрин, считая, однако, что призыв к созданию такого союза должен исходить не из-за границы, а от людей, живущих в России. Копелев апеллировал к общечеловеческим ценностям, которые нас объединяют. И в этом я был с ним абсолютно солидарен. Но, к сожалению, в жизни, как и на театральной сцене, условия преобразований диктовали «наместники».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?